Текст книги "Слепые подсолнухи"
Автор книги: Альберто Мендес
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
Однажды Элена вернулась домой с огромным трактатом по стробоскопии, который надо было срочно перевести. Мария, консьержка, сказала: в ее отсутствие приходил какой-то священник, хотел было нанести визит. Консьержка пыталась убедить его, что хозяйки дома нет и будет еще не скоро, но он все же поднялся и долго звонил в дверь их квартиры.
Этот космос четко разделен на две половины: темную и сияющую. К первой относится все связанное с колледжем, вопросами моих наставников и безмолвие, ко второй – отчасти мой родной квартал, отношения его жителей ко мне. Теперь во мне живет стойкое ощущение, что я могу безболезненно пересекать границу света и тьмы, оказываться, словно маятник, то по одну сторону, то по другую, не боясь сбиться с пути и пристально изучая мир зеркала.
В доме мы жили в состоянии говорливого взаимопонимания и соучастия, а на улицах – в бурлящем молчании и суматошной тишине; когда оказывался за стенами дома, то должен был хранить в тайне от всех, что у меня есть отец, а дома должен был ярко, в красках, описывать все, что происходило на улице.
Отношения с соседскими мальчишками приучили меня к невозмутимости и уравновешенности. Все мы жили в одном квартале, но учились в разных школах и никогда не говорили об учебе, даже не говорили о страхе, который внушали нам учителя.
На углу улиц Алькала и Айяла высилось одно занятное здание. Его угол был острым, как нос корабля. В доме располагалась зубная клиника. По правде говоря, внешне она более напоминала обыкновенную лавку, только без витрин. По обе стороны здания тянулись мраморные скамьи. Мы, дети, устраивались с ногами на них и разглядывали пациентов, выходящих на улицу Алькала и частенько сплевывавших кровь. По другой улице, Айяла, пешеходов было значительно меньше, и мы чаще всего устраивали игры на этой стороне дома. Именно здесь было место сбора детворы из нашего квартала. Играли в то, во что играют все дети, у которых нет игрушек: в бабки, догонялки, пятнашки, волчок, чехарду. Играли в те игры, в которых мы были одновременно и жертвами, и палачами. В те игры, в которых проигрыш был похож на наказание, и непременно болезненное, а выигрыш всегда приносил вред и ущерб. Эти игры были больше чем просто способ времяпрепровождения – это был еще один способ пережить исчезающие времена.
Мальчишки часто рассказывали о родителях. Один из них, Тино, похожий на огромного щенка, с разными по цвету глазами, ужасно гордился своим отцом, который был ни много ни мало как пикадором во время корриды, хотя в остальные дни тянул лямку на службе в какой-то конторе. Мы замирал и от восторга, когда автомобиль с куадрильей останавливался перед его домом и он, рослый, подтянутый, сосредоточенный, в умопомрачительно восхитительном костюме, скрывался в чреве машины и захлопывал дверцу. Еще один мальчишка из тех, кто собирался на нашем углу в условленном месте, Пепе Амиго, захлебываясь от гордости, кичился отцом, который был птицеловом. По восторженным рассказам сынка, промышлял он по воскресеньям в Паракуэльос-дель-Хараме. Весной ловил птиц сетями, зимой – силками. У них был свой собственный домик, крохотный и убогий, но свой собственный, заставленный клетками со щеглами. Только к ночи пичуги успокаивались и прекращали дневную суету и щебет. А еще мы восхищались отцом Пепе Амиго потому, что у него был мотоцикл «Хилера», с коробкой переключения скоростей и внушительным бензобаком. И когда он на ходу переключал скорости, отпускал одну руку от руля, он казался нам поистине героем. Красавцем он не был: хромой, одна нога короче другой, так что подошва на правом ботинке была значительно толще, чем на левом.
А еще я помню двух братьев Чабурре. Они держали дюжину коров во внутреннем дворе дома. Продавали молоко соседям, разносили его в алюминиевых бидончиках. Коров доил отец, и, когда нам удавалось наблюдать за ним – такое случалось крайне редко, – нам казалось невероятным, как вообще возможно подоить таких огромных угрюмых темно-коричневых монстров.
Я мог бы перечислить тысячи причин, по которым местная детвора искренне восхищалась своими отцами. Это было мне единственным утешением в тот день, когда всем стало известно, что мой отец не только не умер, но живой-здоровый сидит дома, заботится обо мне и прячется в чреве огромного шкафа.
Сейчас, падре, в моем распоряжении остались лишь жалкие осколки воспоминаний, крохи оправданий моего поведения. Должен признаться: я не знаю, почему, по какой причине следовал за Эленой, когда она расставалась с сыном у входа в колледж. Если бы кто-нибудь меня спросил об этом, я бы в те дни ответил: всему виной ощущение тревоги, которое исходило от этой женщины. Сам я в поисках ответа обратился за помощью к младшему лейтенанту, временно исполнявшему должность комиссара в Министерстве внутренних дел. От него узнал, что Рикардо Масо, ее супруг, был преподавателем литературы в институте Беатрис Галиндо. В настоящее время считается пропавшим без вести, вероятно сбежал. Был одним из организаторов Второго Международного конгресса писателей-антифашистов в 1937 году, на котором в полной мере проявил свою масонскую сущность и афишировал дружбу с коммунистом Андре Мальро [40]40
Мальро Андре (1901–1976) – французский писатель и политический деятель.
[Закрыть] и с одним русским, Ильей Эренбургом. В сентябре 1936 года вошел в состав комиссии, которая была направлена от имени республиканского правительства в Плимут [41]41
Плимут – город-графство в Англии; в 30-е годы XX века – один из центров рабочего движения.
[Закрыть] . Целью комиссии должно было стать внесение изменений в резолюцию «Нет интервенции!», принятую английскими профсоюзами. В дополнение к уже изложенным фактам я узнал, что Рикардо Масо состоит в официальном браке с Эленой, от которого у них есть двое детей: дочь, тоже Элена, двадцати двух лет от роду и сын Лоренсо семи лет. В отношении детей доподлинно неизвестно, крещены ли они в католическую веру. За разъяснениями обратился в соответствующий церковный приход Ковадонга, на площади Мануэля Бесерра, однако документов, подтверждающих факт проведения обряда крещения их в Святую веру, не обнаружено. Оба ребенка появились на свет еще до Восстания. Нет никаких сведений и о том, что данный церковный приход был закрыт или каким-либо образом пострадал в течение трех лет войны. Мне также показалось странным: о старшей дочери ничего не известно, она просто-напросто исчезла из отчего дома.
Можно предположить, что мои воспоминания – на грани воспоминаний о страхе; несмотря на то что родители изо всех сил старались, чтобы ужас нашей жизни не коснулся меня, я все же испытывал страх при мысли: вот лопнет пузырь, в котором мы все прятались, и, лопнув, позволит враждебному внешнему миру проникнуть в наш тесный добрый мирок. Проникнуть и уничтожить нашу нежную немоту, наше тщательно скрываемое от посторонних глаз счастье. Помню как сейчас день, когда мы втроем сели играть в парчиси. В игре должны принимать участие только трое игроков. Родители дали мне неплохую фору. Получилось так, что мои фишки заняли выгодное положение, им никто не угрожал, а я мог преследовать фишки противников. Пришел мой черед ходить, и в это время послышался шум поднимающегося лифта. Был уже поздний вечер, входная дверь в подъезде заперта, а время ночных гуляк еще не наступило. Казалось, никто не обратил ни малейшего внимания на скрежет скрипучего лифта, но в действительности все замерли настороже. Каждый из нас мог различать тысячи оттенков тишины.
Это был субботний вечер. Лифт замер на четвертом этаже. Тишина преобразилась в тревожное напряжение, в ожидание чего-то плохого; игральные кости, казалось, застыли недвижно в воздухе. И наконец раздался звонок.
Вокруг меня возникла привычная спешка. Отец проворно скользнул в шкаф. Матушка убрала с доски его фишки, оставила только свои. Я к тому времени был уже в пижаме, потому мама уложила меня в одну из кроватей, стоявших в ее спальне.
– Будь что будет, а ты притворись, будто спишь, – шепнула она мне.
Поправила четки, скрывавшие петли шкафа, где прятался отец. Окинула взглядом комнату: все ли в порядке, и пошла открывать дверь, в которую немилосердно колотил нежданный и абсолютно неуместный посетитель.
Комната погрузилась во тьму, и, когда мама открыла дверь ночным гостям, в квартиру хлынула тишина, как будто ее, ночную тишину, никто и не спугнул. И тут меня поразило словно молнией: мы забыли убрать со стола бумаги отца. Сейчас я рассказываю, словно говорю о ком-то постороннем, о каких-то глупых шалостях чужого мне мальчишки. Но ведь невозможно передать весь ужас, владевший мною тогда, – ужас, который породил отвагу, никак не предполагавшуюся в маленьком мальчике, повелевшую мне тихо, почти бесшумно вылезти из кровати, открыть дверь и, скользнув по коридору, в темноте добраться до рабочего стола отца. Там были разложены четвертушки бумаги с отцовскими переводами. Я собрал их и также в полной тишине отправился в обратный путь. На другом конце коридора слышались раздраженные, резкие голоса каких-то людей, которые за что-то ругали и оскорбляли маму. Наконец добрался до спальни, забросил бумаги в шкаф, где скрывались от посторонних взглядов мой отец и его тишина. Единственно, что меня огорчало, – невозможность похвастаться перед приятелями своим героическим-прегероическим подвигом.
В последний раз полиция являлась с обыском в дом Элены летом в год окончания войны. Но вот однажды, поздним вечером, когда будничный семейный покой старался немного смягчить ощущение страха, в дом пришли четверо горластых мужчин под командованием совсем еще зеленого юноши. Одет он был в синюю рубашку и меланжевое пальто. Вопросы задавал с важным видом, уперев руки в боки, но в ожидании ответа нервно теребил свою грязную, жидкую шевелюру. Трое полицейских выглядели неподкупно-суровыми и непреклонными. Юнец пытался выглядеть щеголем.
Полицейские грубо втолкнули Элену из коридора на кухню. Двое из них ушли обыскивать квартиру. Юноша и еще один полицейский, с лицом изрытым оспой, остались на кухне. Начался допрос. Юноша положил на мраморную столешницу пистолет, вопросы задавал невпопад. Элена их едва слышала, отвечала односложно и тоже почти невпопад. Ее мысли крутились вокруг одного и того же: двое полицейских обыскивают сейчас ее дом.
Юнец задавал вопросы: правда ли, что ее муж действительно бежал из Мадрида, правда ли, что ее муж умер, правда ли, что она сожительствовала с местным священником, правда ли, что ее дочь – проститутка в барселонском борделе, правда ли, что ей не по душе настоящие мужчины, правда ли, что ее муж во время войны убивал монашек, что она была сторонницей Национального движения. На все эти вопросы она отвечала коротким «да».
Однако ответила решительным «нет», когда ее спросили: известно ли ей, что ее муж был схвачен и заключен в тюрьму в Саламанке, что он сожительствовал с какой-то потаскухой на юге Франции, известно ли ей, кто является настоящим отцом ее детей, не поддерживает ли она отношения с Британской империей, не пыталась ли она сбежать в Россию для воссоединения со своим мужем, который – большая шишка в Красной армии.
Допрос, вопросы-ответы, которые бесконечно, снова и снова повторялись в произвольном порядке, – все это оборвалось самым неожиданным образом, когда на пороге кухни появился полицейский, проводивший обыск дома. Полицейский тащил за ухо Лоренсо. Мальчик шел босиком на цыпочках, словно хотел взлететь, оторваться от земли, лишь бы немного унять боль.
– Оставь моего сына в покое! – крикнула Элена и бросилась к сыну, пытаясь подхватить его на руки.
Начиная с этого момента допрос пошел по другому руслу – превратился в некое подобие игры между четырьмя полицейскими и Эленой, игры, полной сальных, грязных намеков, шуток и оскорблений, непристойностей и безнаказанной наглости. И все это небрежно, мимоходом, пока из шкафов на пол летели книги, одежда, посуда, игрушки Лоренсо – все, что попадалось под руку.
И все же, несмотря на то что в спальне Элены ищейки пробыли довольно долго, вслух рассуждая о блаженстве, которое может подарить ей кровать, если, конечно, она настоящая женщина, они так и не смогли обнаружить под большими деревянными четками дверные петли, на которых крепятся створки шкафа, а за ними – раздавленный горем униженный человек, едва сдерживающий рыдания.
Да, падре, истинная правда, что мне нравилось наблюдать, как она плывет в потоке людей, движется грациозно и скромно. Идет домой, и ее походка – походка уверенной, деловой женщины. Дважды мне удалось попасться ей на глаза, и я позволил себе пригласить ее в кафе. Мы сидели на открытой террасе, нам подавали ячменный кофе с молоком, бисквит и марципаны. Мои напряженные размышления находили отзвук в ее душе. Все казалось гармоничным. Мы были словно два ангела на горних хорах. Ни в чем мы не похожи друг на друга, и именно это стало залогом нашей гармонии. Я размышлял, а она чувствовала, я анализировал, а она страдала от потрясений, которые время обрушивает на живого человека.
Мужчина размышляет, прилагает усилия, чтобы мысль, родившаяся в голове, отыскала путь в сердце, где у мужчины вместилище жизненной силы. А женщина мыслит сердцем ради того, чтобы природный инстинкт осветился светом разума. Сейчас я понимаю: ее способы постигать истину, так же как и высказывать ее, отличались от моих. Я попытался расшифровать ее тайный код. Она постаралась убедить меня в своей простодушной наивности. Если мужчине соответствуют величественные, грандиозные созвучия, женщине, напротив, – мягкие, нежные. Она была в гармонии со вселенной.
Обо всем об этом, падре, я размышлял с единственной целью: оправдать нерешительность и робость, сквозившие в ее ответах. То, благодаря чему Элена становилась все более желанной. Я принял решение сблизиться с ней, насколько это будет возможно.
– Больше не пей, Рикардо. Ты же сам себя убиваешь.
– Пить? Это меня убивает? Не говори глупостей.
– Мы должны мыслить трезво, чтобы…
– Чтобы жить так, словно нас и не существует. Так?
– Нет, не так. Чтобы быть вместе, чтобы вместе продержаться столько, сколько понадобится. Не хочу, чтобы Лоренсо увидел тебя в таком состоянии. Таким потерянным. Пожалуйста… – С этими словами она быстро сняла бутылку со стола, пошла на кухню и поставила ее в холодильник.
Дом утонул в вечерних сумерках, тусклый лучик света из коридора едва выхватывал из темноты силуэты вещей. Даже зная дом как свои пять пальцев, Элена подчас передвигалась на ощупь. Она вернулась в столовую. В комнате горел свет. Муж стоял у настежь распахнутого окна. На улице было холодно, но почти все окна в доме были открыты, дабы запах подгоревшего жира и всегдашней цветной капусты не пропитал его убогое жилище. Было часов десять вечера. Лоренсо пора было ложиться спать.
Элена, словно заслоняя от ветра слабый огонек, столь стремительно бросилась к Рикардо, что тот не устоял на ногах и рухнул на пол. Так они и лежали, она – закрывая его собой, – лежали, пока окончательно не убедились: если судить по голосам и безмолвию, никто не обратил на них ни малейшего внимания. Было все так же холодно.
Почти в полной неподвижности лежали они, меж их тел струился воздух. Их взгляды и ночь переплетались между собой, и каждый из них дарил другому покой и надежное убежище. Спрятавшись друг в друге, они говорили о страхе, о Лоренсо и о его всепонимании, о сбежавшей Элене, о необходимости держаться до последнего и бороться с тоской и унынием.
– Нет, все не то, Элена. Это оцепенение, столбняк. Но не оттого, что проиграли войну, которая была проиграна в первый же день. Это другое.
– О чем ты?
– О том, что меня хотят убить, но не за то, что я сделал, а за то, что я мыслю… И самое ужасное, если я хочу размышлять о том, о чем я мыслю, я, получается, должен желать смерти всем, кто мыслит. Я не хочу думать, что наши дети вынуждены будут убивать тех, кто мыслит, или сами будут погибать из-за того, что они мыслят.
Стон, глухой и гортанный стон, вырвавшийся из пересохшего горла, прервал его слова, и Элена полностью, без остатка, вобрала в себя его боль. В темноте дотянулась языком до его глаз, губами нащупала его губы и выпила его стон и рыдания. По капле впитала в себя боль своего мужа. А затем – его ярость.
Поднялась, затворила окна, погасила свет, в потемках подошла к Рикардо. Тот все еще почти неподвижно, немного подрагивая, лежал на полу. Взяла его руки, сжала, мягко, но властно заставила встать. Ни на мгновение не выпуская рук, довела до спальни. Нежно и сладостно расцеловала его мокрое от слез лицо, мягко и ласково, с такой же нежностью, с какой она одевает сына по утрам, сняла с него одежду. Ей пришлось вспомнить всю последовательность оставшихся в далеком прошлом ласк, чтобы разжечь былую страсть, задавленную постоянным страхом. Она немного помогла мужу. Руки Рикардо теперь уже сами смогли отправиться на поиски ее сокровенных тайн. Теперь, уже коленопреклоненная, губами взывала к его жизненной силе, скрытой под гнетом горьких печалей. И когда она наконец получила ответ, тут же, прямо на полу, дабы избежать скрежета пружин и стона кровати, они слились в единое существо, в котором нет ни стонов, ни вскриков, ни дрожащего «я люблю тебя», для того чтобы сохранить главную тайну жизни.
Более всего меня по-настоящему удивляло, что каждый из нас неизменно сохранял воспоминания о Гражданской войне, о боях под Мадридом, о массированных бомбардировках, дальнобойной артиллерии и гаубицах. Но никогда и никому об этом не рассказывали.
В колледже, как по волшебству, возникали слова: Франко, Хосе Антонио Примо де Ривера[42]42
Примо де Ривера Хосе Антонио (1903–1936) – испанский политический деятель. В 1933 г. основал Испанскую фалангу.
[Закрыть], Фаланга, Национальное движение[43]43
Национальное движение – второе бытовавшее в Испании неофициальное название Фаланги.
[Закрыть]. Словно сами по себе падали прямо с небес, возвращая людям славу и здравый смысл, занимали положенные, четко определенные места в окружающем хаосе. Не было жертв, были герои, не было погибших, одни только павшие во славу Господа и Испании. Не было никакой войны, потому что Победа, да-да, Победа с большой буквы, оказывалась неким подобием силы тяжести, которая возникает сама по себе и чудесным образом разрешает конфликт, вспыхнувший между людьми.
В нашей небольшой группке приятелей, составляющей малую вселенную, Хавьер Руис Тапьядор стал одним из последних, кто время от времени облачался в униформу «Стрелы»[44]44
Имеется в виду форма фалангистов. Одним из символов фалангистов была стрела, точнее, стрелы и ярмо.
[Закрыть]. Ему исполнилось всего восемь лет, но выглядел он взрослым, этакий мужчина в миниатюре: говорил с важностью, грубовато; вихор, густо смазанный брильянтином; всегда аккуратно, прилично, даже с шиком одетый, что должно было подчеркивать благосостояние семьи. Дом его выделялся радушием и гостеприимством. А чтобы неоспоримое лидерство Хавьера в компании ни у кого не вызывало сомнения, он подкреплял его авторитетом старшего брата, Карлоса. Тот обожал рассказывать нам страшные истории с воодушевлением и страстностью, мастерски наполняя наши души животным ужасом. Сегодня мне кажется занятной эта его удивительная способность придумывать леденящие кровь истории и с жаром рассказывать их.
Мерцающий свет свечи делал все окружающее призрачным. Карлос вел свой рассказ неторопливо, размеренно, щедро сдабривая его вызывающими во всем теле дрожь и озноб завываниями и стонами. Начинал истории обычно с какого-нибудь невероятного события или ужасного происшествия, случайным свидетелем которого он неожиданно стал.
Главными персонажами обычно являлись дети нашего возраста. Например, их преследовали прокаженные, целая армия живых покойников. Передвигались они медленно и неотвратимо, от всех их движений и жестов исходила смертельная опасность, когда они напирали широкой волной в попытке дотянуться до детских кишок, словно это могло стать единственным средством пережить наши мучения. Проказа незаразное заболевание, она не передается при контакте с больным. Проказа – болезнь души, ее опасность не в заражении, но в людоедской ненасытности.
Принимаясь за это письмо, я долго раздумывал и сомневался: стоит ли браться за него, а сейчас нахожусь во власти искушения не заканчивать его. Но я хочу поведать истинную правду, для того чтобы понять и осознать ее целиком, потому что истинная правда ускользает от меня, словно капли дождя между пальцами спасшегося после кораблекрушения. Что недоступно мне, падре, чего я никогда не испытаю – это раскаяние. Никто и никогда не наставлял меня, не обучал меня, как правильно определить пределы чувственной, сладострастной любви. Я полагал, что я влюбился. Я приписал природе, естественному ходу событий эту катастрофу, потрясшую меня до глубины души. Хотя это произошло значительно позже.
На долгие годы я сохранил панический ужас, который испытывал при мысли о прокаженных. Обычно в воображении впечатлительных детей самым страшным монстром оказывается великан-людоед, сказочный злодей, демон или старуха-колдунья верхом на метле. Для меня же самыми страшными оказались окровавленные существа, медленно ступающие по гулкой мостовой, постоянно теряющие куски своей заживо гниющей плоти. Они преследуют меня, они хотят впиться в меня, сожрать мои внутренности.
День за днем Рикардо терял живость характера и наконец по прошествии нескольких месяцев сделался угрюмым и замкнутым. Элена заметила: когда она принималась рассказывать о жизни, текущей за стенами их дома, он начинал злиться, раздражаться. И она на полуслове обрывала рассказ о жизни по ту сторону двери.
Больше она уже не говорила ему, как город после трех лет осады опять вернулся к своей будничной жизни, что все ведут себя так, словно война не проиграна, что его давние друзья потерпели поражение не в борьбе, а в литературной работе, – это способно было его взбесить.
Мало-помалу Рикардо все больше съеживался, тускнел, день ото дня голова его все ниже склонялась на грудь. Некогда опрятный, аккуратный и красивый человек, ныне он бродил неприкаянной тенью, поникший, серый, небритый. И производил впечатление немытого, теряющего последние силы и человеческий образ согбенного, погруженного в собственные размышления и не допускающего в свой мир никого старика.
Перед Эленой все реже представал высокий мужчина с горделивой осанкой, который когда-то был полон и желания, и сил завоевать ее, свою единственную любимую женщину. Это было в те далекие годы, когда слово еще имело вес и важность. Когда он, рука об руку с ней, выстраивал сложную систему собственных размышлений и миропонимания. Сейчас в нем все реже проявлялся человек, размышляющий о том, что и как необходимо сделать, чтобы стали осязаемой реальностью общественное благополучие и процветание, все реже проявлялся интеллектуал, твердо веривший, что только человечность – единственное мерило важности или никчемности вещей в этом мире.
Понемногу верх в нем стал одерживать человек безвольный, настойчиво сражающийся за свою неприметность, неощутимость. С каждым днем занимал он все меньше и меньше места в окружающем его мирке. А когда оставался в доме один, все больше проводил времени в темном шкафу.
И только безграничная нежность Элены, ее мягкие, но настойчивые просьбы сделать что-нибудь или, пожалуйста, принести то или иное, ее страстное желание, чтобы он закончил перевод Мильтона, начатый давным-давно, еще в самый разгар Гражданской войны, и написал работу о полной вульгарной безвкусицы поэтике Лопе и еще о многом другом, – все это вырывало прежнего профессора из сумрачного небытия, только это и могло вновь разжечь огонь в его потухших глазах, которые с каждым днем все более наполнялись мрачной тьмой, все более отвыкали от окружающего мира.
И только когда домой возвращался Лоренсо, вновь появлялся подтянутый мужчина, полный решимости очаровывать, развлекать и обучать своего сына, охваченного тревогой и беспокойством.
Я старался никого не приводить домой, чтобы отцу не приходилось прятаться в чреве необъятного шкафа, однако моя матушка, быть может из любви ко мне, быть может по каким-то другим соображениям, составила настоящий график посещений моих приятелей. Когда кто-либо из моих уличных знакомых появлялся у нас в квартире, отец запасался карбидной лампой и парой книг, запирался в шкафу и терпеливо дожидался ухода юных гостей. По счастью, консьержка, вечно недовольная, хамоватая дама, и ее муж Касто, изможденный трудом и силикозом каменщик, оба они взвивались, как настеганные кони, свирепели лишь от одного вида чужих, неизвестных мальчишек, которые жили даже не по соседству. Консьержка и ее муж ревностно стерегли и охраняли наш дом. Все это, помноженное на наш всегдашний страх, позволяло нам избегать неожиданных встреч с моими приятелями, их нежданных посещений и, как следствие, хранило нас от внезапных потрясений, которые несли с собой нежданные звонки во входную дверь.
Никогда не забуду, как однажды, в день запланированных визитов, отец почувствовал себя плохо и должен был немедленно пойти в ванную комнату. Несмотря на то что дверь в столовую была всегда заперта, через стекло и сквозь тонкую тюлевую занавеску кто-то заметил неясную тень в коридоре.
И тогда мама, дабы с легкостью выйти из затруднительного положения, завела шутливый разговор о том, что иногда нас посещает одно очень миролюбивое привидение. Естественно, такое объяснение подлило еще больше масла в огонь, у собравшихся пробежал холодок по спине, леденя кровь предвкушением ужаса. Правда, стоит отметить: все мы жили в вечном ожидании ужаса, страх превратился в привычку, мы ясно представляли себе карту преисподней, прекрасно знали ее муки и постоянных обитателей, – потому мамина история всем показалась вполне правдоподобной. Все снова занялись игрой парчиси. Но скоро послышался какой-то шум, из уборной донеслось журчание сливного бачка. Пока бачок наполнялся, он издавал тихий свист, похожий на стонущее завывание ветра. Ребят охватило оцепенение и ужас. А мама невозмутимо произнесла: «Вот-вот, так всегда. Этот призрак совсем не изобретательный, вечно делает одно и то же: потянет за цепочку бачка и исчезнет». Все с облегчением перевели дух и снова принялись за игру.
Есть нечто такое, что я не знаю даже, как и назвать, нечто похожее на великодушную нежность, flebile nescio quid[45]45
С каким-то неведомым жалобным стоном. – Овидий. Метаморфозы. Книга 3.
[Закрыть], то, что воспел поэт, что является даром, приношением прекрасных слез. Я видел их, падре, я видел их в глазах Элены, когда она рассталась с сыном у колледжа и пошла прочь. А я пошел за ней следом. Я шел за ней до самого дома на улице Торрихос. Я ворвался в ее мир, словно порыв ветра, словно нежданный удар кулаком по лицу, – ворвался, движимый нездоровым любопытством. Я все помню. Я начал свое преследование вовсе не из желания шпионить за ней, нет, скорее из неотступной потребности восхищаться ею. Даже сегодня, когда неумолимые факты extinxerunt impetum ignis[46]46
Угашали силу огня. – Новый Завет. Послание апостола Павла к евреям, 11: 34.
[Закрыть], когда погас огонь страсти, я все еще вздрагиваю, застигнутый врасплох воспоминаниями о ее походке, ритме ее шагов.
Она вошла в здание величественного вида, у меня было достаточно времени, чтобы увидеть, как лифт поднял ее на пятый этаж. Там располагались ателье и небольшой магазин по пошиву и продаже женского нижнего белья и всевозможных интимных предметов женского туалета. Без сомнения, белье шьют самые что ни на есть сладострастные и распутные женщины, составляющие немалую часть нашего – увы! – погрязшего в грехе и разврате общества. Элена подрабатывала в этом ателье на сдельщине. Должен признать, я испытывал праведное негодование, ярость и гнев при мысли, что эти руки, явившиеся в наш мир, чтобы ласкать детей и близких, заняты ничтожными пустяками. Не могу объяснить, какими доводами рассудка я руководствовался, когда, стоя в окружении омерзительно пошлых манекенов, нагло призывавших носить именно сии вещи, схватил ее руки, истово сжал их, а потом с нежностью прижал к своему лицу. И пока ее руки ласково касались моего лица, горячо шептал ей, что Господь создал нас для иных, высоких предназначений. Она своих рук не отвела. Я подумал, что она меня понимает, разделяет мои мысли. Ее руки покорно, почти безвольно, едва касались моего лица. Я почувствовал легкое движение ее рук, словно она касается моей кожи. И этим своим единственным движением в один миг разрушила, казалось бы незыблемое, основание моего пасторского предназначения, привела в полное замешательство мои представления о бескорыстном диаконском служении.
Я заглянул в ее глаза. Элена, посреди замерших в неподвижности портних, которые, без всякого сомнения, в глубочайшем почтении, благоговейно взирали на мою сутану, молча зарыдала. В чем она раскаивалась, о чем сожалела, падре? О своем предназначении, о своих искусных руках, отданных в постыдное рабство варварским затеям? О, тогда я был уверен, что она потрясена до глубины души моим жарким пасторским напором! Теперь-mo я знаю, падре, что слезы в ее прекрасных глазах появились вовсе не оттого. О горе мне! Пришлось убить человека, чтобы я наконец все понял.
Я пролепетал извинения, пробормотал какие-то глупости, объясняя причины, по которым я оказался в этом ателье. В колледж возвращался удовлетворенный, счастливый от мысли, что признался Элене: я был полон сил и решимости всемерно защищать ее. Если же она ничего не поймет, значит она глупа, словно статуя, отказывающаяся от пьедестала.
– Ты маму очень любишь?
Лоренсо молча кивнул. Брат Сальвадор ласково погладил мальчишку в знак одобрения по голове. По крайней мере сотня малышей носилась во дворике, словно пчелиный рой, который шумел, гудел и хаотично перемещался из угла в угол. Хаос – единственное, что у деток получалось хорошо. Было очень тесно, группы детей постоянно дробились и перемешивались между собой по ходу игры. Хотя при этом все отлично знали, с кем и против кого играют.
– А твой папа, он вам не пишет?
Рикардо отрицательно покачал головой.
– Почему?
– Потому что он умер.
Брат Сальвадор ласково гладил мальчика по затылку, не забывая вещать о воле Господа, о непостижимости Божьего промысла, о твердости и целостности Святых Отцов и о многом другом, что было недоступно пониманию Лоренсо.
– А у мамы нет никого, кто бы ей помогал?
– Иногда приходит сеньора Эулалия. Но сейчас она в тюрьме.
– За что ее посадили?
– Незаконная торговля хлебом.
Наконец-то он смог хотя бы раз сказать правду! Эулалия была женщиной весьма плотной, высокой и крупной. В свои шестьдесят с чем-то лет выглядела она неважно. Плотная сеть глубоких морщин испещряла все ее лицо, придавая взгляду голубых глаз некий блеск и сияние раскаленных угольков, а улыбка придавала сходство с античными камеями.
Постоянных доходов не имела, на жизнь зарабатывала помощью по дому, отчего работала не каждый день, а от случая к случаю.
Когда чувство голода немыслимо зашкаливало, она выпрашивала у Элены буханку белого хлеба и отправлялась торговать на рынке Абастос, что располагался на улице Эрмосилья.








