Текст книги "Слепые подсолнухи"
Автор книги: Альберто Мендес
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
Обвиняемому было приказано замолчать, что тот и исполнил.
На вопрос о том, откуда ему известно о вышеуказанных событиях, подсудимый ответил, что в его обязанности входила служба в интендантстве Южного и Юго-Западного фронтов, непосредственно под командованием генерала Варелы. Поэтому он знает, что в ноябре 1937 года полковник Риос Капапе и Мохаммед эль-Мицциан заняли улицу Феррас в центре Мадрида, где натолкнулись на сопротивление одних лишь снайперов.
Обвиняемому приказано немедленно замолчать, что тот и исполнил.
На вопрос, явились ли выдающиеся успехи Национальных Вооруженных Сил причиной предательства Родины, ответил: нет, и что единственной причиной данного преступления стало, по мнению обвиняемого, наше тогдашнее нежелание одержать победу над Народным Фронтом.
На вопрос, что же, по мнению обвиняемого, было причиной нежелания одержать верх в Доблестном Крестовом Походе, подсудимый ответил, что единственной причиной нежелания победить в войне было одно лишь желание убивать».
Затем капитан Алегриа был с позором изгнан из рядов вооруженных сил, признан виновным в совершении предательства и приговорен к смертной казни. Подпись, печать. И то и другое неразборчиво.
Потерявший честь и достоинство капитан Алегриа наконец договорился до того, что назвал вышестоящих офицеров ростовщиками войны.
Все события, о которых мы вам поведали, и реально существующие документы сливаются в некое причудливое соединение, пеструю смесь разнородных фактов, подчас противоречащих одни другим и самим себе, иногда порожденных туманными, полустертыми воспоминаниями свидетелей, движимых желанием забыть все абсолютно полностью. Тем не менее мы доверяем отрывочным рассказам об услышанном когда-то в ночной тиши, сквозь тяжелый, тревожный сон. Верим на слово, принимаем за чистую монету, пусть не всё и не всегда окажется правдой.
Капитан Алегриа, уже гражданский, уже предатель, уже покойник, был препровожден обратно в ангар, где такие же, как он, либо уже были осуждены, либо еще только дожидались приговора. Наш герой написал по крайней мере три письма. Одно – своей невесте Инес. Именно оно попало нам в руки. Другое – родителям в Уэрмес. Родовое гнездо смыла разбушевавшаяся река Урбель, стершая своими водами память, былой достаток, все пожитки стариков. Родители, узнав о несчастье, обрушившемся на их сына, устремившись вдаль невидящими взорами, хранили обет молчания вплоть до самой смерти и отказались от последней исповеди. Третье письмо отправлено генералиссимусу Франко, каудильо Испании. О нем нам стало известно из письма к Инес.
«Я написал ему не для того, чтобы вымолить прощение, не для того, чтобы показать всю глубину моего раскаяния. Вовсе нет. А для того, чтобы рассказать ему обо всем, что мне довелось увидеть, о том, как живут и умирают люди. Так не должно быть, чтобы он продолжал жить в неведении и спокойствии».
Во втором письме к Инес, которая в ту пору была учительницей в Убьерне, он завуалированно повествует об одиночестве, которое становится для него добычей победителя. Задолго до появления на свет капитана Алегриа нечто подобное уже происходило с Сан-Хуаном де ла Крусом[10]10
Сан-Хуан де ла Крус (1542–1591) – испанский поэт-мистик.
[Закрыть]; тому не хватало собственных слов, и он пользовался чужими цитатами, говоря о себе, словно бы не доверял собственным чувствам и ощущениям: «Я – то, что уже было, я – то, что грядет, и я устал». В его прощальном письме нет ни страсти, ни любви. Один лишь многословный плач, упрек современникам, стенание о несвоевременности жизни: «У меня более не осталось времени строитъ планы, потому что ужас поглотил мое будущее, но не сомневайся: если бы мне представилась иная возможность, ты стала бы моей путеводной звездой и краеугольным камнем моих свершений».
Если бы мы могли достоверно предположить, во что превратилась жизнь капитана Алегриа, мы бы, наверное, сравнили ее со струей масла – вязкой, тягучей и неумолимой. Жил одиночеством, длил его в печальном ангаре, окутанный пустотой, паря между пустотой и вселенной. И наконец дождался мига, который предшествует последнему и окончательному, нимало не заботясь о том, что финал не будет описан.
Девять дней он ожидал своей очереди. Каждой ночью заключенные, выбранные наугад, выстраивались цепочкой по двое, словно караван вьючных животных, в чреве ангара, а потом брели к грузовикам. Те с ревом и грохотом скрывались в холодной, разоренной войной дали. Редко кто, уходя, бросал напоследок слова прощания, чаще уходили в полном молчании. Вполне возможно, Алегриа, привыкший следить за своим врагом, простую, безыскусную смерть без театральных поз и кривляния почитал чем-то близким и родным. Однако теперь, когда он провел столько времени в заключении, под гнетом случайного выбора, который мог поставить его в строй избранных, что означало бы неминуемую смерть, – теперь сама мысль о гибели становилась невыносимой. Алегриа всеми силами противился слепому жребию, он нуждался только в приказе.
Можем только представить, какое облегчение принесло ему восемнадцатое число. Он, вконец измученный немилосердным бесконечным ливнем, оказался одним из избранных, одним из каравана. В грузовике, пытаясь сохранять равновесие, приговоренные жадно, во все глаза, рассматривали каждого и всех вместе, накрепко вцеплялись друг в друга и плотнее прижимались один к другому. Где-то на полдороге чья-то рука нащупала ладонь капитана, одиночество растаяло в молчаливом, долгом и крепком рукопожатии, в котором слились все рукопожатия побежденных. А следом за ладонью к нему потянулся взгляд. Потом еще один, еще и еще… Взгляды покрасневших от бессилия и захлебнувшихся от рыданий глаз. «Простите меня», – вымолвил Алегриа и потонул в груде скорбных тел.
К восьми утра они добрались до Арганда-дель-Рея. Все было уже готово. Кирпичная стена, развалины старинной конюшни, небольшая ровная площадка, расстрельная команда – казнь организована по первому разряду. Грузовики, еще и еще, толпы других приговоренных, толпы отчаявшихся и потерянных – все в ожидании предстоящего. Приходской священник в темно-лиловой рясе читал молитву на латыни, буднично, без экзальтации взывал к Небесам, молил о милосердии и прощении. Их было почти сотня. Им предстояло встать плотнее, чтобы не нарушить порядок и не выйти за пределы кирпичной стены. На несколько мгновений повисла тишина, священник закончил молитву, напоследок благословил всех, и его благословение слилось воедино с безвольными вздохами, сдавленным последним «прости». Тут же, без пауз, тишину разорвали команды: «Отряд!», «Целься!», «Огонь!»
Кто-то вскрикнул, но никто уже не услышал.
Капитан Алегриа пришел в себя. Он лежал в общей могиле, погребенный в хаосе смерти и земли. Шло время, но боли он все еще не чувствовал. Подумал: опять нарушил все мыслимые и немыслимые земные законы, согласно которым возвращаться в наш мир строго запрещается. Он был жив. В этой бездне, целой вселенной, до краев заполненной вышибленным спинным мозгом, безжизненными хрящами, запекшейся кровью, дерьмом, предсмертными стонами, ударами сердец, пораженных встречей со смертью, среди падавших в беспорядке мертвых тел, там все еще оставались небольшие пустоты с воздухом, которым можно было дышать. И он дышал, пусть и погребенный во рву. Он был жив.
В этом мире существует темнота для живых и совершенно другая темнота – для мертвых, а для Алегриа они причудливо переплелись между собой, поэтому капитан даже не пытался приоткрыть глаза. Услышал собственные рыдания, подумал: не может быть, чтобы так звучала могильная тишина. Он был жив.
Когда Алегриа случалось рассказывать об этом, он всякий раз приводил сравнение с мучительными родами. Прошло немало времени, прежде чем он смог различить и ощутить в полном изнеможении свое тело, его очертания и форму. Ему было нелегко, это отняло бездну сил. Он со всех сторон, сверху и снизу, был сдавлен грудами мертвых искореженных тел. Жгучая головная боль пугала его мыслью: быть может, он тяжело ранен, возможно, ему вообще снесло полчерепа. Медленно, будто стараясь не потревожить мертвый покой расстрелянных, выползал он изо рва, перебирая широко расставленными руками. После каждого неимоверного усилия замирал в изнеможении и страхе. Боялся, что воздуха не хватит и он задохнется. Тревожно замирал, копил силы в попытке избавиться от чудовищной тесноты, которая лишала его возможности пошевелиться. Еще перед казнью он бросил взгляд на ров. Некогда глубокая яма уже тогда почти доверху была плотно заполнена мертвыми телами, так что, скорее всего, слой земли над ним невелик. Раз за разом пытаясь сдвинуть мертвые тела, шевелился, дергался, извивался и раз за разом чувствовал: смертельная хватка тесноты ослабевает. Наконец последнее препятствие сдвинулось в сторону, его взору открылись чистые, безоблачные небеса. В образовавшуюся щель скатились комья земли. Мертвой хваткой вцепился в насыпь у рва, вытянулся во весь рост и уткнулся лицом в землю, чтобы не разрыдаться. Он выбрался целым и невредимым, все было при нем, единственно только разбились очки.
Когда ружейный залп обрушился на стоявших у рва, пуля лишь скользнула по его голове, порвала кожу, оставив широкую и длинную рану во все темя, почти до затылка. По счастью, кости не задела. Из раны хлынула кровь, заливая глаза, текла по вискам и шее. Кровотечение остановила сама земля, рыхлая, свежевырытая могильная земля. Теперь рана опять открылась и принялась сочиться красными струйками. Пока он был без сознания, его сердце бодрствовало – билось от страха.
Смеркалось, дело шло к ночи.
Что случилось дальше, какие новые превратности судьбы обрушились на Алегриа, какие перипетии сопровождали его, о том нам известно не много. Если он и позволял себе не часто и скупо рассказывать о своей жизни до чудесного воскресения, то вовсе редко вспоминал о своем пути от Арганда-дель-Рея до Ла-Асеведы, крошечного поселка, затерявшегося на южном склоне Сомосьерры. Гранитные скалы, поросшие колючим ладанником, со всех сторон окружали домики, сложенные из необожженного кирпича и сланца. Поселок, засыпанный снегом до самых крыш, погружался в глубокую летаргию, тяжелую дремоту на всю зиму, лишь с приходом первых теплых весенних дней оживал, просыпался и набрасывался на работу, словно стосковался по ней.
Иногда кому-нибудь из тюремщиков он рассказывал: в те времена от него шарахались в сторону все, кроме животных. Отворачивались или вовсе уходили. Да и как иначе. Он тогда был грязным, изможденным, смертная тоска и неизбывная боль холодными кристаллами застыли в его взоре. Но он был жив. В те времена только покойники не боялись встречи с ним.
Его нашли где-то в полях на окраине Ла-Асеведы. Он лежал изможденный, иссохшийся, в предсмертной агонии. Поначалу крестьяне подумали, что он уже отдал Богу душу. Решили стащить ботинки с покойника, чего добру пропадать. Но тут услышали едва различимый шепот. Окровавленная голова попросила пить. Осмотрели: военная форма победителей, только что выигравших войну, но человек бьется в предсмертной судороге, будто проигравший.
Долго решали, что делать с находкой. Выбор был небольшой. Может, закопать его в землю, все равно не жилец. Или бросить здесь, посреди поля. Пусть себе отойдет с миром, а потом известить власти. Но самая решительная пожилая крестьянка дала раненому напиться и подолом своей широкой юбки отерла ему лицо.
«Все мы – дети Божьи, он – тоже», – произнесла она. Три дня и три ночи теплили в нем искорку жизни. Пока был он между жизнью и смертью, все молились, заклинали небеса, чтобы не отрекался юноша от юдоли земной, как, пробудившись, отрекаются ото сна.
Крестьяне решили выхаживать его тут же, в поле, отчасти из страха (мало ли что), отчасти из-за желания избежать опасности гибели пациента по дороге. Смазали рану какой-то первой попавшейся под руку мазью, укрыли плащом, оставили немного еды и питья. С высоты сегодняшнего дня думается, что в те давние времена и такая малость – сущий пустяк – была проявлением высочайшего милосердия. Безусловно, Алегриа был им бесконечно благодарен, но никогда не поминал их имен.
Когда кто-то склонялся над ним, завшивевшим, покрытым струпьями, запекшейся кровью и дерьмом, аккуратно приподнимал его голову, осторожно вливал по капле прохладную воду или кормил с ложки крепким бульоном, просто бросал слово в утешение – все это говорило ему: нечто человеческое никогда не умирает и способно пережить все ужасы войны. При этой мысли Алегриа, не имевший сил говорить, шевелить потрескавшимися губами, улыбался одними лишь уголками рта. Так говорил он позже, так пересказываем мы.
А еще он рассказал о санитарах, которые присматривали за ним в тюрьме. В заключении он оказался позже. А там, в поле, он кричал, распластанный по земле, кричал, а его не слышали. Он кричал, что он – свой. Нет, не от страха смерти. Более всего его угнетало, что видят его в таком состоянии, загнивающего, стыдился, что несло от него просто нестерпимо. Стыдился того, что добрые самаритяне пачкали руки гноем, что сочился из его ран. И стал заворачиваться в плащ, когда кто-нибудь приносил ему еду, требовал, чтобы никто к нему не приближался. Сейчас мы думаем, что это была одна из возможностей никому ничего не объяснять.
Пришел четвертый рассвет, наступило четвертое утро. Пасмурное, промозглое. От мелкой мороси плащ промок насквозь. Вместе с плащом и он промок до костей, оттого била его лихорадка. Он страстно желал умереть в Уэрмесе, а жизнь дарит ему лишь жалкие лохмотья в чужих, враждебных краях. Собрал в кулак остаток сил. Дрожа всем телом, встал и, прежде чем пуститься в путь, грациозно приподнял полу плаща и махнул ею, отвесил поклон в знак благодарности. Захватил с собой в дорогу воду и пару вареных картофелин в холщовом мешке – в нем ему приносили еду – и наконец двинулся к отчему дому. Родные места спрятались по другую сторону гор, на головокружительной высоте, в самой гуще облаков. Путь он держал все выше и выше. К Сомосьерре.
Эта горная цепь специально выросла посреди Испании, чтобы аккуратно разделить ее на две половины. Нам пришла в голову забавная мысль: те неимоверные силы, которые мы прилагаем, дабы перебраться через горы на другую сторону, – всего лишь форма протеста против этой разделенности и жгучее желание одновременно быть по обе стороны.
Алегриа, все еще дрожа от холода и слабости, отыскал едва заметную тайную тропку. Переправился в безлюдном месте через реку, с трудом вскарабкался на крутой берег – осторожно, чтобы никто не заметил. Поблизости проходила дорога, по которой перевозили скот, солдат, оружие и боеприпасы – короче говоря, все то, что необходимо для поддержания контроля на занятых территориях. Инерция войны, и эта не исключение, угасает долго, но никогда не затухает полностью. Только изредка по дороге катили гражданские грузовики. Никто не мог бы поручиться, что за следующим поворотом их не конфискуют по законам военного времени. Алегриа прекрасно понимал, что среди тех, кто имел право свободного передвижения, большинство были его врагами. Однако это вовсе не означало, что и те, кто сидел неподвижно и молчаливо в своих машинах, не окажутся его противниками. Ему было абсолютно наплевать, под какими знаменами солдат выиграл и тут же проиграл войну.
Тем не менее ему хотелось продвигаться вперед скрытно; далеко от торной дороги он не отходил. Он боялся, что недостанет сил выжить. И тогда он доползет до дороги, там его найдут и похоронят по-христиански. Ну, по крайней мере, не оставят его мертвое тело на поживу волкам и бродячим собакам, которые, терпеливо дождавшись окончания его земного пути, вступят в свои права как заправские мародеры. Воскрешение бренной плоти, принялся размышлять Алегриа, во всех смыслах подразумевает некую утонченность, изящество и чистоту воскресшего; что же до него, то ему достались лишь гниющая, тленная плоть, невыносимое зловоние и полное унижение. Он источал такой удушающий смрад, что вряд ли мог бы рассчитывать на скрытность своего передвижения, притом что вокруг буйствовала весна и мир утопал в цветущем ладаннике, тимьяне, вереске и чабреце.
Все эти обстоятельства изрядно задерживали его продвижение. В следующие три дня закончилась сначала вода, после – скудная снедь. На перевале еще держались холода. Пустой мешок из-под провизии сослужил добрую службу: ночью – как накидка от холода, днем – причудливый головной убор, прикрывавший рану на темени от палящих лучей солнца.
Наконец он достиг гор Сомосьерра. Маленький поселок с домиками, выстроенными из необожженного кирпича и сланца, – что может быть прекрасней такого пейзажа. Вечерело. Он добрался до деревни уже на закате. Косые плотные лучи солнца заливали задние дворы, по улицам разливались сумерки. Алегриа в полумраке прокрался поближе к сторожке у самой заставы, где встал лагерем отряд дорожной жандармерии – воины армии, которая выиграла последнее сражение. Все как на подбор в форменных гимнастерках, сапогах, теплых плащах, с оружием в руках, иными словами, у них было все, чем столько лет их снабжал Алегриа. Он не почувствовал ни тоски, ни сожаления, ни раскаяния, разве что нечто похожее на меланхолию.
Алегриа следил за ними несколько часов, близоруко щурясь из темноты. Следил до самой ночи, пока не пала непроглядная тьма. Гвардейцы разожгли костры, чтобы обогреться и осветить дорогу. С особым любопытством посмотрел он забавную пародию на смену караула. Истово колошматили в барабаны, прогрохотали на всю округу, но с таким видом, что даже издали было заметно: неохота. В этом нежелании и изнеможении более виделось отвращение, нежели радость победы.
Должно быть, именно в то мгновение родилась в его душе уверенность, судя по записке, найденной в его кармане, – уверенность, что его вторая смерть, реальная, настоящая смерть, без сомнения, когда-нибудь явится за ним, но не сегодня, потом, позже. И тогда он решился резко изменить ход жизни, повернул свою воображаемую винтовку против жандармов.
«Как они смогли выиграть войну с этими вялыми и апатичными солдатами? Невозможно. Ведь их единственное желание – быстрее вернуться на свои перины, в дома, из которых они отправлялись на войну не бравыми победителями битв, а персонажами, не имеющими ни малейшего понятия, что такое жизнь. День за днем превращались они в пушечное мясо, в мясо проигравших все. Чем они отличаются от тех, кто их уничтожал? Они все вместе переплелись между собой. Стали единым целым. Различить их можно лишь по сочащейся язве злобной ненависти. Они все ненавидят, и каждый – свое, нечто абсолютно противоположное. И все заканчивают всеобщим страхом – страхом побежденного. Они начинают бояться побежденных, которые победили и вражеское, и свое собственное войско. Что остается? Одни лишь мертвецы, которых назначили главными героями войны».
Все эти размышления, а вместе с ними воспоминания и саму память надо было похоронить раз и навсегда под бременем лихорадки, голода, отвращения, которое он испытывал к самому себе, поэтому он собрал с каждым мгновением покидавшие его последние силы, вяло потянулся по направлению к лагерю. Медленно дотащился до караульного, стараясь ненароком не напугать его одним только видом пока еще живых останков.
Подавив рыдание, четко произнес:
– Я – один из вас.
Поражение второе: 1940 год,
или
Рукопись, найденная в забвении
Текст найден в 1940 году на склонах Сомьедо, высоко в горах, посреди альпийских лугов на границе Астурии и Леона. Там была обнаружена хижина, покрытая кабаньими, овечьими, волчьими шкурами и листьями папоротника. Внутри были найдены скелет старика и чудесный образом сохранившееся тело мальчика, грудного младенца, укрытое мешковиной и лежащее на тюфяке. Останки обоих тел располагались рядом, завернутые вместе в белое покрывало, которое «служило подобием гнезда». Согласно полицейскому протоколу, покрывало своей чистотой явно контрастировало с помещением, в котором были найдены останки и которое характеризовалось как грязное, дурнопахнущее и предельно убогое. Кроме того, были обнаружены высохшие, но все еще источавшие стойкое зловоние останки коровьей туши, у которой отсутствовали голова и одна нога. В 1952 году, занимаясь архивными разысканиями других, не относящихся к данному происшествию документов в Генеральном архиве гражданской гвардии [11]11
Гражданская гвардия – испанская полиция.
[Закрыть] я обнаружил желтый конверт с отметкой «НТ» («Неопознанный труп»). Внутри оказалась тонкая тетрадь, разлинованная в клетку, в прорезиненной обложке. Содержание документа я переписал. Рукопись была выполнена безукоризненным каллиграфическим почерком. Первые страницы исписаны крупно. По мере заполнения почерк становится все мельче. Складывается впечатление, что автор хотел написать больше, чем способен был вместить дневник. Временами на полях появляются непонятные рисунки и комментарии, по всей вероятности внесенные значительно позже написанного текста. Все это позволяет сделать определенные выводы. Во-первых, со временем изменяется почерк, как я уже упоминал выше, он становится все более сжатым и мелким. Во-вторых, судя по заметкам на полях, автор находился в различных душевных состояниях. Более подробные комментарии постараюсь дать на соответствующих страницах. Рукопись была найдена местным пастухом в сиденье скамьи, под весьма увесистой каменной плитой, на которую никто из полицейских не обратил ни малейшего внимания. Пустой кожаный ягдташ, топор, жалкое, убогое ложе без матраса, два глиняных горшка над потухшим очагом – вот полная опись имущества, составленная офицером гражданской гвардии. Под потолком висело скромное черное женское платье. Прочих следов жизнедеятельности не обнаружено. Однако в полицейском рапорте есть еще одна деталь, которая привлекла мое внимание и побудила изучить рукопись. Речь идет о фразе, написанной на стене: «Бесстыжая орава ночных птиц». Ниже привожу текст.
Страница 1
Элена скончалась в родах. Я был бессилен удержать ее на этом свете. Удивительно, ребенок выжил.
Сейчас он там, изнеможенный и дрожащий, лежит поверх пеленки, рядом с мертвой матерью. Я не знаю, что мне делать. Не хватает смелости дотронуться до него. Скорее всего, оставлю его умирать возле матери. Она упокоит душу младенца и научит его смеяться, если, конечно, где-нибудь сыщется место, где души смеются. Нам не удалось сбежать во Францию. Без Элены, один, не хочу идти дальше. Без Элены нет пути. Как исправить эту чудовищную ошибку: остаться жить! Я видел много мертвых, но я не понимаю, как и почему умирает хоть один из них!
Страница 2
Это несправедливо, что смерть постучалась так рано, сейчас, когда даже нет времени, чтобы жизнь посчиталась с новорожденным.
Оставил все, как было. Никто не сможет упрекнуть меня, что хоть что-то взял. Мать умерла, мальчишка – безумно живой, юла, я от страха окаменел. Серый цвет – цвет бегства, а печаль – горький голос поражения.
(Дальше стихи, большинство слов вымарано, поэтому можно разобрать только несколько слов: «полный жизни», «без света» (или «мой свет» – неразборчиво) и «позабыть суету». На полях, очень мелко: «Этот младенец – причина смерти или ее дар?»)
Страница 3
Я хочу оставить после себя письменное свидетельство. Послание, которое объяснит тому, кто нас найдет, что он – этот младенец – тоже виновен, если, конечно, не считать его еще одной жертвой. Тот, кому суждено будет прочесть мои записки, заклинаю: пожалуйста, развейте наши останки в горах. Элена не смогла идти дальше. Мы, ее ребенок и я, тоже хотим остаться навсегда подле нее. В том, что случилось то, что случилось, вина лежит только на мне. Я не нашел способа избежать тяжелого жребия, избежать злого рока, судьба настигла меня и, словно косой, отрезала от меня Элену. Но я умею писать, к тому же я – неплохой рассказчик. Никто и никогда не учил меня складывать истории в одиночестве, наедине с самим собой. Никто не научил меня защищать жизнь от смерти. Пишу эти строки, не желая вспоминать, как я молился и как изрыгал страшные проклятия.
Да и как иначе могла закончиться эта прекрасная история в горах, продуваемых всеми ветрами? Сейчас еще только октябрь, но каждую ночь осень здесь превращается в лютую зиму.
Ребенок с удивительной настойчивостью громко плакал весь день. Я беспрерывно думал о нем, хотя всеми силами пытался сосредоточить свой взгляд на моей покойной Элене, оттого все утро провел, стараясь не обращать ни малейшего внимания на младенца. Только сейчас понял, что до сего момента я не проронил ни единой слезинки. Быть может, потому, что детского плача достаточно. Или только это и было единственно нужным. Я бы никогда не смог рыдать так безутешно и кричать так неистово. Элена была оплакана без всякого моего участия и даже без какого-либо усилия с моей стороны. Как такое вообще возможно, чтобы живой человек одновременно лежал обессиленный и при этом с диким упорством неистово рыдал? Мне кажется, ребенок утратил все чувства. Подошел к нему поближе, все еще дышит. Попытался перевернуть его. У меня такое ощущение, будто кто-то вытащил из него все косточки, весь скелет целиком.
Страница 4
Внимательно всмотрелся в белое лицо моей Элены. Ее бледность совсем не та, что разлилась в мгновение смерти. Теперь все цвета просто исчезли. Наверное, смерть прозрачна. И сковывает холодом, от которого все цепенеет. В первые часы испытывал острую, жгучую необходимость крепко сжимать руки любимой. Потом ощутил, как ее пальцы покидает податливость. В страхе промелькнула мысль, это ощущение мне послано, чтобы даже моя кожа запомнила его навсегда. Долго просидел, не в силах ни дотронуться до нее, ни упокоиться рядом. Ребенок, напротив, изможденный, обессилевший, лежал подле мертвого тела своей матери плотно спеленатым кульком. Вдруг пришла мысль, что своим теплом силится он согреть недвижное тело, которое для него представлялось единственным убежищем, островком спокойствия посреди грохота боев.
Да. Эту войну мы проиграли, фашистам удалось нас обмануть, быть может, для того, чтобы потом еще раз одержать над нами верх и опять победить. Элена решила последовать за мной. Сейчас я полностью уверен: это была ошибка. Никогда еще не совершалось такой грандиозной ошибки.
Я должен был все рассказать родителям Элены, попросить у них прощения и добиться того, чтобы они разрешили ей уйти со мной.
«Они тебя отпустят, не бойся, они тебя не обидят», – твердил я ей. Что я буду рядом. Что пусть лучше убьют меня. Что пусть лучше я умру. Мы так много говорили о смерти, чтобы только выжить. Боже, как мы ошибались! Не стоило отправляться в дальний, бесконечный путь. Она была уже на восьмом месяце. Ребенок погибнет, а я паду в горных лугах, укрытых снегом. Потом, когда снега сойдут, сквозь пустые глазницы прорастут цветы, одним видом своим они станут вечным укором и проклятием тому, кто выбрал смерть взамен поэзии.
Мигель[12]12
Мигель – Мигель Эрнандес (1910–1942), испанский поэт. В годы Гражданской войны сражался в рядах республиканской армии. Умер во франкистской тюрьме.
[Закрыть], твое пророчество исполнится!
Где ты теперь, Мигель? Отчего ты не утешишь меня? Я бы все отдал, подарил бы тебе любую вечность, лишь бы слышать журчание твоих стихов, твое строгое и уверенное слово, твои дружеские советы. Быть может, это боль сотворила из меня поэта. Мигель, наверное, ты уже не обязан выказывать снисходительное дружелюбие и терпимость, укрывать меня ими. Помнишь, ты меня называл пролетарским стрельцом? Элена любила тебя и будет любить вечно, даже теперь, когда ее уже нет.
Страница 5
Думала ли Элена, пытаясь разрешиться от бремени, вынимая младенца из плотно окутавшей его плаценты, наматывая на мой сапог и пережимая каблуком пуповину, что так, с самого первого мига, с первой минуты рождения нового человека, мы, униженные и раздавленные победителями, тем самым готовим будущий неизбежный реванш? Прежде всего, думаю, она не желала, чтобы сын ее был человеком, потерпевшим поражение. А я не желал обрести сына, рожденного во время бегства. А мой сын не желал обрести жизнь ценою смерти. Не так ли?
Если бы Господь, как мне внушали, был хорошим и добрым, Он бы позволял выбирать и менять прошлое. Но ни Элена, ни ее сын уже никогда не смогут вернуться домой. Господь позволил нам лишь дойти до этой горной хижины, чтобы обрести в ней вечный покой, и она стала нам усыпальницей.
Ночь принесла забытье, уснул, сидя за столом. Разбудил меня плач младенца. Сегодня уже не столь настойчивый, но все еще громкий. Его вчерашнее неистовство породило во мне безразличие, а сегодняшние жалобные стоны – болезненное страдание и горечь. Не знаю, от чего произошли во мне подобные изменения, то ли еще не отошел я от беспокойного дремотного забытья, то ли дает о себе знать промозглый холод, то ли силы покидают меня по прошествии трех дней, проведенных без еды и питья. Но вдруг, абсолютно неожиданно, я решился дать младенцу пососать ватный тампон, смоченный в разбавленном молоке. Поначалу ребенок еще сомневался, продолжать ли борьбу за жизнь или все-таки подчиниться моему намерению, а потом понемногу, осторожно принялся сосать влажный тампон. Срыгнул, немного перевел дыхание и опять с жадностью набросился на еду. Жажда жизни во что бы то ни стало пыталась взять верх.
Уверен, еще одна ошибка – взять его на руки. Уверен, что отдалить на один-единственный миг младенца от гибели тоже было ошибкой. Однако тепло моего тела, еда, которая ему досталась, – все это сморило ребенка, и он забылся в бессилии глубоким сном.
Страница 6
Соорудил из мешков колыбельку для сына, защищенную со всех сторон от ветра. Сверху покрыл вязаным покрывалом, которое досталось Элене в наследство от бабушки и которое она захватила с собой в дорогу, словно эта простенькая вещь должна была стать для нее единственным олицетворением прошлого. Конечно, покрывало было уже не таким добротным, как в начале долгого пути, но все же оно могло согреть и давало тепло младенцу, к тому же, возможно, оно продолжало хранить едва ощутимый аромат материнского тела.
Должен признаться, что не удержался от сравнения жизни и смерти.
Глядя на них обоих, лежащих в одной постели с открытыми ртами: Элена, уже ушедшая, и он, еще живой, – обнаружил явную черту, границу между истинным и ложным. Внезапно смерть стала представляться просто смертью, только смертью, не чем иным, как смертью, в которой не остается места ни телесной чистоте и целомудрию, ни животной страстности. По прошествии трех дней труп – всего лишь камень, бездыханный минерал, утративший недолговечность и хрупкость цветка, его беззащитность. Это – нечто, что невозможно загнать, как дичь в западню, но тем не менее возможно схватить, как прохожего, который во что бы то ни стало желает оставаться незаметным. По прошествии трех дней труп – это одиночество, только одиночество и ничего более, это даже не дар горести и печали. Что до младенца – он вытащен из чрева, пуповина оборвана. И теперь он плачет.








