355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альберт Лиханов » Собрание сочинений (Том 1) » Текст книги (страница 4)
Собрание сочинений (Том 1)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:58

Текст книги "Собрание сочинений (Том 1)"


Автор книги: Альберт Лиханов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 38 страниц)

– Мы получили письмо от отца, – сказал Алеша. – Отец написал, что уже ходил в первый бой и его пуля царапнула.

Гошка сразу нахмурился и посмотрел на велосипед. Его отец уехал на день раньше Алешкиного, но писем от него еще не было.

– Вот бы на фронт рвануть, – сказал вдруг Гошка, и брови у него встали домиком.

– Хм, ерунда, – сказал Алеша.

Да, ерунда. Ведь он был сыном командира и знал, что говорил. Дороги на фронт закрыты, там стоит охрана и никого не пропускает.

– Да и чего бы ты стал там делать? – спросил он у Гошки.

2

Все правильно он сказал Гошке. И что бежать на фронт ерунда, и что без них там обойдутся... Да и какие из них бойцы? Ведь даже он, Алеша, ни разу в жизни не стрелял, кроме как из рогатки, а ведь у него отец командир. Только раз отец дал ему подержать свой пистолет, ощутить его тяжесть, да и то тут же отобрал. А когда уходил куда-нибудь из дому, переодевшись в обычный костюм, прятал пистолет в стол и ключ забирал с собой. Он очень берег свое оружие.

Так что кому они нужны на фронте, неумехи?

Вот если бы научиться чему-нибудь военному, это да! Цены бы не было мальчишкам, которые и стрелять умеют, и быстро бегать, и далеко ходить. Ведь, скажем, связных лучше мальчишек и не найдешь, сразу ясно! Взрослый поползет, его немцы тут же заметят. А мальчишка шмыгнет, как уж, и был таков. Сколько бы взрослых в живых осталось!

А кашевары? Смешно даже: какой-нибудь здоровый солдат – ему бы немцев бить – кашу варит! Неужели на это дело мальчишек поставить нельзя? Обед им доверить боятся! Ха, да еще бы такие обеды варили, пальчики оближешь!

Смешно просто – собак, овчарок, и тех на фронт берут – и санитарами, и связными, – Алеша про это в журнале читал, – а мальчишек нет. Будто они хуже собак! Равноправие называется!

Гошка строго смотрел на Алешу, загибал пальцы на руке и шевелил губами.

– Ты что? – удивился Алеша.

– Значит, варить обед – раз, быстро бегать – два, далеко ходить три, ползать – четыре, стрелять – пять...

Он нахмурился.

– Вот стрелять – как? – спросил он и тут же так стукнул сам себя по голове, что в ней что-то даже зазвенело.

– Дурак! – крикнул Гошка. – Есть из чего стрелять!

3

Гошка побежал за ружьем, а Алеша пошел к себе, посмотреть, из чего бы сделать мишень.

Он вспомнил, что весной видел Гошкиного отца, когда тот возвращался с охоты. У пояса его болтались две утки, за спиной висело ружье; все во дворе хвалили Гошкиного отца, но он мотал головой и говорил, что охота не удалась. Гошка тогда еще всем хвастался, что вкуснее дикой утки нет ничего на свете и что он когда ел ее, чуть не проглотил свинцовую дробинку, которая была в утке, и всем показывал тусклый маленький шарик.

Мишень он увидел сразу же, как вошел. В прихожей висел плакат, на котором был нарисован значок и написано: "Полни ряды Осоавиахима!" Плакат этот Алеша очень берег, потому что такой же значок, как на плакате, был у отца, и для другого случая Алеша эту ценность никогда бы не взял. Но сегодня – другое дело. На белой стороне листа он нарисовал тушью черное яблочко и круги возле него.

Гошка вышел без ружья, с каким-то свертком, завернутым в газету.

– Ну? – спросил Алеша.

– Готово, – Гошка постучал по газете. Под ней было что-то твердое.

Они спустились вниз, к реке, и Гошка развернул сверток. Ружье было разобрано и лоснилось от масла. Они пыхтели, наверное, час, пока собрали его, лопухами стерли смазку, потом повесили на куст мишень.

Гошка целился первым. Он долго пыхтел, шмыгал носом, ружье качалось в его руках, вроде даже перевешивало.

Алеша стоял рядом, глядел, как жмурится Гошка, советовал, чтобы он целил прямо под яблочко, и вдруг увидел, как Гошка закрыл глаза.

Тут же Алеша перестал слышать, в ушах звенело, а ружье лежало на земле, у Гошкиных ног, из дула вилась белая дымная змейка. Они подошли к мишени. Она была целехонька – ни одной дырочки, зато правая рука у Гошки не двигалась. Алеша помог ему стащить рубашку. На плече расплывался фиолетовый синяк.

Гошка морщился, кривился, но не сдавался и сказал, что будет стрелять еще.

Алеша поднял ружье. Из ствола тянуло чем-то кисловатым. Мишень плясала перед мушкой, никак не хотела останавливаться, ружье было тяжелое, клонилось вниз. Гулко стучало сердце. "Неужели и у меня не получится, мазану, как Гошка?", – подумал Алеша. И тут же решил, что промахнуться не может, не имеет права, потому что ведь он сын командира. Военный человек.

Алеша набрал побольше воздуха в легкие, перестал дышать, расставил пошире ноги, вжал в плечо приклад и подтянул мушку под мишень.

Ствол подлетел вверх, он ощутил удар в плечо и неожиданно увидел лицо Гошки.

Гошка смотрел вверх, на обрывистый берег, у подножия которого они стреляли.

Алеша поглядел туда, и все в нем похолодело. На берегу стояла большая толпа, а по косогору, придерживая одной рукой кобуру, к ним спускался милиционер.

...Пробегая мимо мишени, Алеша увидел, что она вся усеяна мелкими дырочками.

4

От милиционера они удрали, косогор помог, но добрая Вера Ивановна откуда-то узнала, что они стреляли из ружья, страшно рассердилась и крепко побила Гошку.

Их квартира была на первом этаже, и Алеша, стоявший под окнами, слышал, как ходил по Гошке ремень. Но Гошка все вынес мужественно, не издал ни звука, только когда все это кончилось, он выскочил на улицу и у него были красные глаза.

Они ушли на берег и легли на траву возле столба с репродуктором.

Радио по-прежнему, удивительно спокойно, рассказывало, что наши отступают.

Наши отступают, а они лежат тут на траве.

Говорить ни о чем не хотелось. Алеша смотрел за реку, в далекую даль, где было так спокойно и так тихо и где шла война.

За спиной что-то заскрипело, грубый голос крикнул: "Но-о!"

Алеша обернулся. Возле столба с черным репродуктором, похожим на граммофонную трубу, стояла лошадь. На телеге сидел бородатый старик и прилаживал к сапогам какие-то железные крючки.

Прутья не прилаживались, старик кряхтел и чертыхался. Потом встал на землю и, осторожно переставляя прутья, подошел к столбу.

– Кошки, – сказал Алеша, – монтер.

– А что он тут? – спросил Гошка.

Старик обхватил столб руками и быстро, как молодой, полез вверх. Смешно было смотреть, как старик с бородой лезет вдруг на столб, да еще так быстро. Возле рупора он остановился, привязал себя к столбу железной цепью, вынул кусачки и ловко перерезал провода. Радио умолкло.

– Зачем вы! – крикнул Алеша, но монтер даже не повернулся к ним. Он что-то ковырялся там, наверху, что-то возился, и вдруг рупор с треском упал на землю.

Старик спустился вниз, отвязал железные когти и словно тут увидел мальчишек.

– Зачем, зачем! – сказал он. – Значит, надо.

Он положил черный рупор на телегу, чмокнул и крикнул грубым голосом: "Но-о-о!"

Лошадь вздрогнула всем телом, телега скрипнула, и он уехал вдоль по улице.

– Вот тебе и раз, – сказал Гошка.

– Теперь радио только дома, – вздохнул Алеша.

5

После того случая, когда Вера Ивановна побила Гошку, с огнестрельным оружием им дела иметь не пришлось. Правда, Алеша попробовал сделать самопал, долго вырезал деревянную ручку, как у пистолета, приматывал к ней проволокой медную трубку и начинял ее серой от спичек...

Испытать самопал, чтобы не привлекать внимания, они уехали на пляж, на самую дальнюю косу, где не было народа, и Алеша, отвернувшись на всякий случай, выстрелил. Самопал жахнул, мальчишек окутал серный противный дым, и, подумав, они постановили единодушно, что самопал – это ерунда, не оружие никакое. Один дымище.

– В конце концов, – сказал Алеша, – стрелять это еще не главное. Надо закалять себя, вот что.

И Гошка одобрительно кивнул головой.

С тех пор они плавали каждый день, потому что самое трудное на войне – форсировать реку под неприятельским огнем. А ведь форсировать надо вплавь.

Они лежали на пляже, рядом с велосипедом, и млели от жары, когда невдалеке зафыркал грузовик. Грузовики возле пляжа не ездили, их вообще-то в городе осталось – раз-два и обчелся. Мальчишки подняли головы. Это была закрытая "санитарка" с красным крестом на борту. Она, буксуя, медленно ехала прямо по пляжу. Потом машина остановилась, открылась задняя дверца, и две медсестры вытащили носилки, на которых лежала укрытая простыней девочка. Вслед за носилками из кузова стали вылезать малыши. Они не смеялись, не прыгали сверху в песок, а молча и осторожно, будто маленькие старички, сползали по железной лесенке и сразу ложились, отойдя несколько шагов.

Алеша толкнул в бок Гошку, они вскочили и побежали к машине. Тех, кого привезли, уже окружило плотное кольцо ребят. По кольцу пробежало новое слово: "дистрофики".

Сестры помогали малышам снять одежду, и те распластывались на песке, совсем белые. Белые, как бумага. Среди малышей выделялся один мальчишка, вроде Алеши ростом. Он помогал медсестрам раздевать маленьких, потом скинул рубашку и улегся сам, раскинув руки на жарком песке.

Алеша с Гошкой подсели к нему.

– Ох, хорошо тут у вас, – сказал, блаженно улыбаясь, парень.

Алеша молчал. Он рассматривал парнишку, и ему становилось холодно на горячем пляже. Ребра выступали у мальчишки сквозь прозрачную кожу, и в этой коже, словно в желтом осеннем листе, если повернешь его к солнцу, переплетались синие жилки.

На руке, тонкой, как палочка, было выколото имя: Толик.

– Мы из окружения, – сказал Толик, – всего и осталось-то, а был целый детдом.

Алеша, пораженный, молчал. А Толик сказал:

– Эх, нынче за все лето первый раз искупнусь!

Слова его обожгли Алешу. Всего ведь одно лето прошло, как война началась! Всего лето. А сколько уже случилось разной беды. От целого детдома вот машина малышей осталась... И Толик этот. Кожа да кости, а улыбается...

Гоша спросил Толика:

– К первому сентября война кончится?

Тот помотал головой:

– Говорят, немцы Новый год в Москве хотят справить.

– Ох гады! – закричал Гошка. – Ох гады! Ну мы им!

– Что мы им? – вяло возразил Толик. – Я сам видел: у них только самолетов, знаешь, сколько – туча, а у нас – одни винтовочки... Вот если бы придумать такое оружие, чтоб враз всех фашистов, это да...

– Ерунда! – сказал Алеша. – Если хочешь знать, это все военная хитрость.

– Какая хитрость? – удивился Толик. – Какая тут может быть хитрость?

– А ты с ним не спорь, – неуверенно возразил Гошка. – У него отец командир, может, теперь уже генерал. Он знает.

– Конечно, хитрость! – кивнул Алеша. – Мы немцев подальше заманиваем, а потом как ударим! Про Наполеона знаешь?

– Ну, ну, – сказал Толик, – вот мы месяц из окружения выбирались, померли наполовину, это тоже из хитрости?

Алеше стало стыдно перед мальчишкой. Совестно даже глядеть на него такого тощего. Что ему скажешь – он сам все видел и все знает, разве поверит он Алеше.

Эх, был бы батя! Приехал бы хоть на денек! Уж он-то сказал бы этому Толику. Всем бы сказал точно, точней не бывает, какого числа кончится война. Ну, если не к первому сентября – это ведь только для школьников большой день, – так к Октябрьским-то праздникам уж обязательно! Не может же быть, чтоб к такому празднику мы не победили!

Толик поднялся с песка и пошел к реке. Алеша и Гошка обогнали его и бултыхнулись с обрывчика. Когда Алеша вынырнул, он увидел, что Толик стоит на коленках на самой мелкоте, брызжет на себя воду и смеется, как маленький.

– Ты что? – спросил его Алеша.

– Да не уплыть, – весело ответил Толик, – слаб больно.

Алешу вновь пронзило какое-то смутное, неясное ощущение беды. Ему опять стало очень жаль Толика, захотелось хоть чем-нибудь помочь мальчишке с просвечивающейся кожей. И когда они выходили из воды, он сказал Толику, чтоб тот поверил, обязательно поверил и обрадовался:

– К Октябрьским кончится. Вот увидишь, кончится.

И соврал:

– Это мне отец написал.

6

А отец написал совсем другое.

"Родные мои Ляля и Алеша!

Пишу вам в землянке, рядом, совсем рядом враги. Сейчас уезжает в тыл раненый товарищ, пишу эти строчки, чтобы передать письмо с ним.

Милые мои, дорогие!

То, что происходит сейчас, – надолго. Думаю, даже не на один год, хотя поверить в это страшно.

Как вы там живете, дорогие? Жизнь, наверное, вздорожала. Продай мое барахло, Ляля, мои костюмы, они теперь ни к чему, а война кончится, справим новые.

Ляля! Придется, видно, по-солдатски подтянуть ремень, ты меня понимаешь? Советую тебе устроиться на работу, аттестата моего, видно, не хватит. Прости, но такое уж время.

Алеша, сын! Ты мне всегда говорил, что гордишься тем, что ты сын командира, даже считаешь себя военным. Я смеялся тогда над тобой. И только сейчас, здесь, понял, как ты был прав.

Будь сильным, Алеша, чувствуй себя всегда военным человеком и сделай все, что ты можешь, чтобы мы скорее победили.

Товарищ мой уже в машине. Обнимаю вас. Целую. Ваш Алексей".

ГОРЕ

1

Настала зима, и улицы потонули в снегу. Дворники тоже ушли на фронт, и теперь некому было убирать сугробы.

А зима куражилась, мела вьюгами, трещала морозами. Исчезли деревянные заборы с улиц – их поломали на дрова. В доме лопнула труба парового отопления, и Алеша с мамой ложились спать прямо в пальто и в валенках, пока мама не купила на рынке печку "буржуйку". "Буржуйку" поставили на кухне. Утюгом Алеша сломал стекло в форточке, заколотил ее фанеркой с дырой и в дыру просунул голенастую трубу от печки.

"Буржуйка" горела бойко, раскалялась аж добела и пока топилась, дома было тепло, а как только угасала, холод снова пробирался в комнату и заползал даже под самое теплое одеяло, так что Алеша опять спал в одежде не в пальто и в валенках, правда, – но в теплом свитере и в шерстяных носках.

Плакать мама перестала, но все ходила, ходила по комнатам, останавливалась у зеркала, стояла возле него как завороженная и снова ходила.

Как-то вечером, когда они уже собирались спать и Алеша лежал в своей кровати, мама подошла к зеркалу и стала расчесываться. Волосы у нее были светлые, мягкие, длинные, серебрились от электрического света, и мама долго гладила их, потом сплела в толстую косу и перекинула ее на грудь.

Она была наедине с собой, смотрела на себя, чему-то тихонько улыбалась, укладывала косу калачом, и Алеша тоже улыбался, думая, какая она красивая. Вот интересно: волосы у мамы светлые, а глаза карие, глубокие-глубокие, как колодец. И пальцы – длинные, тонкие, не то что у Алеши – коротышки. Да и вообще Алеша совсем на нее не похож. Она красавица, а он – вылитый отец.

Раньше, до войны, мама не работала. Сначала она училась в институте, но это было давно, еще до Алеши, а потом он родился, и она учиться больше не стала и не работала нигде.

Папа говорил не раз при Алеше:

– Нужды нет, жене командира можно и не работать. Воспитывай сына. – И мама не возражала.

Днем она готовила обед, ходила на базар, в магазины, когда Алеша начал учиться, делала с ним уроки. В первом классе они долго бились над письмам. У Алеши ничего не получалось, особенно эти волосяные линии, и клеточки он путал, но мама оказалась настойчивой и добилась, чтобы он писал только на "отлы".

Но потом Алеша вырос и делал уроки сам.

По вечерам, когда папа возвращался из части, они шли навстречу ему отец ездил всегда одной дорогой, и Алеша вглядывался, не идет ли черная "эмка".

Улочки в городе были узкие, машины быстро не ездили, и папа всегда сам замечал их – Алешу и маму. Они даже перестали махать руками, выбегать на дорогу. "Эмка" тормозила, медленно подкатывала к ним, и они садились на заднее сиденье и всегда все смеялись: молодец папа, настоящий военный, зоркий – все замечает.

Машина катила по опавшим листьям, мягко урчал мотор, они ехали на берег реки, к большому новому дому, в котором жили.

Теперь ждать было некого, но мама все равно часто сидела у окна, глядела во двор, будто ждала, что вот подъедет "эмка", и отец выйдет из нее и пойдет по двору. И все, как раньше, будут оглядываться на него.

Она все вздыхала, ходила из угла в угол, иногда садилась к столу, сжав виски ладонями.

А потом вдруг оделась однажды и ушла. А вернувшись, сказала, что устроилась на работу.

Алеша хотел, чтобы она пошла в госпиталь, да и Вера Ивановна, Гошкина мать, звала ее туда, но мама сказала, что не вынесет, не сможет работать в госпитале и каждый день видеть мучения людей, что и так тяжело, и устроилась в офицерскую столовую официанткой.

Алеша загоревал, ему было стыдно, что мама, жена командира, работает официанткой, и он даже сказал ей об этом. Мать ничего не ответила, но на другой же день велела Алеше прийти к ней на работу.

В столовую нельзя было пройти без пропуска, у дверей стоял часовой, но мама провела Алешу, и он увидел шумный зал. За столиками сидели военные, и это понравилось ему: ведь мама как бы работает на фронте. Ну, не на фронте, так среди военных.

Мама накормила его вкусным обедом, и на первое был любимый гороховый суп. Алеша ел так, что за ушами трещало. Мама смотрела на него горестно, а потом, когда он уже уходил, сказала как бы между прочим, что все, кто работает в этой столовой, – жены командиров.

Алеша кивнул головой, пропустив эти слова мимо, и только на улице понял все. Ему стало нестерпимо стыдно, он даже покраснел, кажется. Еще вчера он упрекал маму за то, что она, жена командира, работает какой-то официанткой, а сегодня, сейчас, лопал хоть бы что гороховый суп и ни разу не подумал про себя: что ж ты, сын командира, ешь бесплатный суп? Небось нравится? А ведь ешь-то ты его только потому, что мать у тебя здесь работает официанткой.

Алеша пошел тише, словно стыд мешал ему идти, потом повернулся и побежал назад. Но часовой его в столовую не пустил, хоть он и говорил, что лишь на минуту, что идет к маме, что она работает официанткой.

– Здесь таких много ходит, – сказал часовой. – Все к маме, а сами попрошайничают у офицеров.

И Алеше стало совсем стыдно, потому что как-то враз он понял то, чего не понимал еще вчера и что было, в самом-то деле, так понятно и так просто. Он понял, что мама пошла в столовую для него, для Алеши, чтобы был он всегда сытым и не прорывался от голоду в столовую, как те мальчишки...

2

А писем от отца больше не было.

Гошке хорошо, Гошка ходил, бодро выставив свой кнопочный нос, закапанный чернилами. Гошкин отец долго молчал, долго не было от него ни строки, и все думали, что он погиб, а он отыскался. Оказалось, был в окружении, потом вышел к своим.

Может, и мой попал в окружение, думал Алеша, или воюет в партизанском отряде и никак нельзя передать письмо. Когда Алеша думал об этом, он доставал из ящика стола, куда отец прятал когда-то пистолет, его последнее письмо треугольником и перечитывал снова. Сердце Алешино тревожно вздрагивало, и он с ужасом думал: а что, если отца уже нет? Совсем нет?

Тут же он отогнал от себя эту мысль, говорил сам себе, что это невозможно, и сам же себя спрашивал: а почему – нет? Ведь это война...

Нет, и все-таки этого не может быть, думал он. Наверное, просто у него важное задание, ведь он кадровый командир.

Мама, вернувшись с работы, садилась, – часто даже не раздевшись, – на стул, и сидела так часами, глядя в одну точку и не говоря ни слова. Лицо у нее стало каким-то серым, землистым.

Тогда Алеша сам подметал пол и мыл его, готовил на "буржуйке" ужин, потому что он уже знал: мать не дозовешься. Если даже и встанет со стула и сделает что-нибудь, снова потом сядет и забудет про суп, который перекипел на керосинке, про ведро с тряпкой и наполовину вымытый пол.

Алеша все чаще и чаще думал про отца. Он подолгу смотрел на его фотографию в деревянной рамке, стоявшую на столе, и отец виделся ему совсем живым. Папа снялся незадолго перед войной, когда он получил очередное звание. Карточку делали не в фотографии: снимал кто-то из отцовских товарищей.

Может быть, они отдыхали после учения или просто так сидели в траве и отцовский товарищ, тоже, конечно, военный, сфотографировал отца.

Он сидел среди ромашек, и воротник у гимнастерки был расстегнут, и отец улыбался, жмурясь от солнца...

3

Таким и увидел его Алеша во сне.

Дул теплый ветер, ромашки качали бело-желтыми головками, отец в расстегнутой гимнастерке жмурился от солнца и улыбался. А ветер трепал его светлые волосы.

Отец брал Алешу за руки – Алеша видел себя почему-то маленьким – и крутил его возле себя, так что ветер в ушах свистел, а ромашковое поле вертелось перед глазами, как волчок.

Вдруг земля закружилась еще быстрее, будто карусель, и ромашки превратились в белые полосы с желтой серединой. Отец отпустил Алешу из рук, и он полетел, полетел вверх.

Отец внизу становился все меньше и меньше. Алеша посмотрел, что это его так тащит, и увидел над собой парашют, похожий на облако, но парашют летел почему-то не сверху вниз, а наоборот, от земли к небу.

Алеша протянул руки к исчезающему отцу и закричал:

– Папа-а-а!

4

Он вздрогнул и проснулся. Мама сидела на краю кровати и смотрела на Алешу.

– Тебе приснился папа? – спросила она. Алеша кивнул. Мама встала и подошла к столу, где была отцовская фотография. Она взяла ее в руки и долго глядела не отрываясь, не мигая, потом вдруг ласково погладила фотографию, как будто погладила живого отца.

– Собирайся! – сказала она и весело посмотрела на Алешу. – Собирайся скорей! Вера Ивановна сказала, что в госпитале лежит солдат, который был вместе с папой, и он хочет увидеть нас.

Алеша прямо взлетел с кровати.

Они неслись по заснеженным улицам как угорелые. Было тихо, закуржавелые деревья, словно огромные причудливые цветы, склонились над сугробами. На дерево села ворона, стряхнув с ветвей иней, и он, медленно кружась, рассыпаясь на сверкающие серебряные слюдинки, падал на землю.

В госпитале пришлось долго ждать, пока вызовут Веру Ивановну.

Она вышла – длинная, худая, как вешалка, и на одной руке у нее, правда, как на вешалке, было два халата.

Алеше халат был длинен, и ему пришлось подвернуть рукава, а полы засунуть за пояс.

Потом они шли по длинному коридору и несколько раз останавливались, потому что медсестры медленно провозили раненых на высоких белых тележках. Один из них громко стонал, а сестра, которая везла его, пожилая такая тетенька, говорила:

– Потерпи, потерпи, милый...

Раненый, который знал отца, лежал в большой комнате, в самом углу, и Алеша с мамой и Верой Ивановной долго пробирались к нему сквозь узкие проходы между кроватями. В палате резко пахло лекарствами, было душно и темновато. Койки стояли впритык одна к одной, и лежало там, наверное, человек сорок. Кто-то говорил, кто-то кашлял, кто-то постанывал, и от всех этих звуков в комнате стоял негромкий гул.

Увидев раненого, Алеша его сразу узнал. Это был тот самый солдат, в длиннополой шинели, с гремящим котелком у пояса, который тогда, на вокзале, подходил к отцу и говорил, что дано отправление, а потом уже, когда поезд медленно тронулся, стоял на ступеньке вагона и молчал, ничего не говорил, ждал терпеливо, пока отец простится с Алешей и с мамой, и потом, когда отец догнал вагон, протянул ему руку...

Странно, за все это время Алеша ни разу не вспомнил про этого солдата, мог бы забыть его, но нет, вот увидел и узнал, сразу же, с первого взгляда.

5

Узнав раненого, Алеша отметил еще про себя, что солдат какой-то очень бледный.

Они подошли к нему, поздоровались; Вера Ивановна сказала, что вот это жена и сын его командира, Журавлевы, мама достала из авоськи сверточек и положила его раненому, а солдат все бледнел и бледнел.

Алеша внимательно разглядывал его лицо, изборожденное мелкими морщинками. Вид у солдата был очень уставший, прямо-таки изможденный. Будто он много ночей не спал.

А раненый все бледнел и бледнел, и одна рука, та, что не была забинтована, мелко вздрагивала.

– Да, да, – сказал он хрипловатым голосом, – вот и свиделись... Вот и свиделись...

Он растерянно смотрел то на Веру Ивановну, то на маму, то на Алешу и все повторял это "вот и свиделись".

– Столько смерти кругом... – сказал раненый и отвел глаза, уставился в пол. – Столько смерти... Погиб он геройски, Алексей-то Петрович... Бросился под танк...

Еще ничего не поняв, еще не поняв, что это говорят про отца, Алеша увидел, как медленно поднимается со стула мама.

Раненый рванулся с подушки, чтобы привстать, и застонал от боли.

– Как? – крикнул он. – А похоронная не пришла?

А мама все поднималась, медленно-медленно, как в замедленном кино, и Алеша увидел, как закружились вокруг него стены, и все стихло, только медленно поднималась мама. Раненый упал на подушку и закрыл голову руками. А мама все поднималась и поднималась и не могла встать со стула, а Вера Ивановна держала ее за плечи...

ПАМЯТЬ

1

Прошла зима, прошло лето, отстучали по крыше дожди, и снова настала зима с длинными и короткими синими сумерками.

Алеша любил этот тихий час, когда все за окном начинало густеть, тушеваться синей краской. Люди, идущие по улице, деревья, дома теряли четкость своих очертаний, потом все вокруг окуналось в сиреневую краску, будто кто-то, спохватившись, добавлял черноты.

Улица постепенно пропадала: сначала исчезали дальние дома, образуя лишь темную полосу, потом мостовая, прохожие, и наконец тьма сменяла сумерки.

Алеша сидел у окна, глядя на улицу. Он всегда в этот час вспоминал отца. Подумать только, год, почти год, целый год прошел с тех пор, как они узнали о его смерти. Алеша все не верил этому, все ждал похоронную, а похоронной не было, и он радовался, и говорил все время маме, что отец жив, а она гладила его, как маленького, по голове и велела ему успокоиться.

Успокоиться... Как можно тут успокоиться?

Нет, отец был жив, Алеша знал это наверняка, а солдат ошибся, его самого в том бою сильно ранило...

Алеша вспомнил, как забилось у него тогда сердце, как побежал он домой, прыгая через две ступеньки, за ключом от почтового ящика.

Этот синий почтовый ящик! Сколько бы раз в день ни проходил мимо него Алеша – хоть сто раз, – он останавливался и заглядывал в черные дырочки, в темные его глаза. А ящик смотрел на Алешу своими дырками, всегда пустыми...

Но Алеша не отступал. Шел ли он в школу и даже опаздывал при этом, или мчался куда-нибудь с Гошкой, или бежал за хлебом в магазин, – он непременно останавливался у своего почтового ящика и заглядывал в него. Про себя он даже говорил шепотом, будто ворожил: "Ну, Синий! Давай, Синий!" Но синий ящик молчал. А в тот вечер в глазах у ящика что-то светилось. Письмо!

Алеша побежал за ключом, прыгая через две ступеньки, а когда дрожащими руками открыл ящик, оттуда выпал четырехугольный листок – нет, не письмо от отца, а повестка из военкомата. Маме.

Военкомат оказался длинным коридором с множеством белых фанерных дверей. В коридоре стояли какие-то парни, курили, возбужденно переговаривались. У тумбочки с телефоном сидел лейтенант, такой же молодой и румяный, как парни, толпившиеся в коридоре, но очень серьезный, с нахмуренными бровями и с красной повязкой на рукаве.

Лейтенант вежливо козырнул маме, внимательно рассмотрел повестку, исчез на мгновение, но тут же вернулся и сказал, что военком их ждет.

Мама велела Алеше подождать тут, в коридоре, но лейтенант улыбнулся и сказал, что к военкому им можно идти вдвоем, даже лучше, если вдвоем.

Из-за стола поднялся черноволосый майор и, хромая, пошел навстречу маме и Алеше, держа в руках какую-то красную коробочку. Он подошел к ним и сказал негромко:

– По поручению правительства передаю вам на вечное хранение орден Отечественной войны, которым за свой подвиг награжден посмертно ваш муж и отец майор Журавлев Алексей Петрович...

Это было еще тогда, почти год назад, и лейтенант с майором усаживали в мягкое кресло маму и поили ее водой. А Алеша стоял в углу, сжимая красную коробочку, которую, когда стало плохо маме, сунул ему впопыхах майор, и слезы сами собой катились у него по щекам.

2

С того дня, проходя мимо почтового ящика, Алеша никогда не убавлял шагов и даже отворачивался от него, словно железный лупоглазый ящик был в чем-то виноват.

Отца не было, не было совсем, он остался где-то под Москвой, как сказал им сначала тот солдат, а потом военком, и никто, никакими силами не мог возвратить его, и никаких писем не могло прийти от него теперь.

Это так часто бывает в жизни, особенно на войне – был человек, и нет человека.

Это так все просто и так все понятно – война есть война и жизнь – это жизнь.

Но как поймешь, как примешь это сердцем, если ты знаешь, как улыбался человек, которого нет, как он курил, как он ходил, как сердился? Если ты помнишь его лицо, его голос, и, кажется, закрой глаза, протяни руки и ты дотронешься до него и сможешь погладить его волосы, потрогать небритую его щеку или коснуться жестких и холодных звездочек на погонах.

Алеша часто думал об этом удивительном несоответствии, когда человека нет, но он есть, он погиб, но он живет – вот в нем, в Алеше, в его памяти, в его мыслях об отце.

Он думал об этом, и иногда ему приходила мысль, от которой становилось жарко: а что, если он забудет отца? Прошел целый год, и даже сам Алеша замечал, что если он идет по улице, или сидит в школе, или с Гошкой гоняет на велосипеде, или катается на лыжах, – что, если он занимается чем-то и вдруг вспоминает отца, он видится ему как-то смутно, как бы издалека.

Неужели он начинает его забывать?

В этом было страшно признаться даже самому себе, и часто, вернувшись домой, Алеша, не раздеваясь, подходил к столу и долго смотрел на довоенный снимок: ромашковое поле, расстегнутая гимнастерка, ветер лохматит волосы...

И все-таки отец уходил от него. Медленно, потихоньку, но уходил, и только фотография да зимние сумерки соединяли их вновь...

И утихала боль. Отступало куда-то вдаль горе. И, может, ушло бы совсем, если бы война, которая гремела где-то там, за тридевять земель, не напоминала о себе каждый день каждому человеку.

Они шли из школы, не спеша шли – кто не знает, как это приятно идти не спеша из школы, да еще после шести уроков! Шагаешь себе, валенки скрипят по свежему снегу, и дышится легко, свежо. О чем-то там они говорили меж собой пустяковом, и вдруг кто-то хлопнул Алешу по плечу и пробежал вперед. Обернулся и крикнул:

– Немцы! Немцы там!

– Гляди-ка, – сказал Гошка, – да это Толик. Помнишь, тот, на пляже.

Толика они догнали в один миг, хотели в сугробе выкупать, но он сказал:

– Взаправду! Там немцы!

У старого овощехранилища они увидели толпу – детей и женщин. Толпа, будто улей, громко гудела.

Толик кинулся вперед, они растолкали теток и обомлели.

Рядом со старым овощехранилищем, по краям неглубокой ямы, стояли три женщины в полушубках, с винтовками наперевес, а в середине были... немцы. Настоящие, живые немцы!

Алеша даже опешил. Чего-чего, а увидеть немцев здесь, в их городе, об этом он и подумать никогда не мог! Кайлами и лопатами фрицы долбили мерзлую землю; одеты они были все по-разному – кто в серо-зеленые шинели, а кто уже успел раздобыть телогрейки. На голове у каждого была пилотка с опущенными краями, и лица – красные от мороза – выглядывали из-под этих пилоток, будто орехи из скорлупы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю