Текст книги "Подвиг 1972 № 06"
Автор книги: Альберт Лиханов
Соавторы: Василий Зайцев,Михаил Барышев
Жанры:
Прочие детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 30 страниц)
Он снова разлил вино, стал серьезным.
– Выпьемте, – сказал он, – выпьемте давайте за упокой души Ивана Петровича и всех погибших солдат нашего району, хоть в упокой души я не верю. Давайте за память выпьем, чтоб она никогда не ушла.
Я подумал, сейчас Семен Андреевич будет походить на других инвалидов – станет пить, и зубы начнут стучать о стекло, а потом заплачет или заругается, – но инвалид обвел стол трезвыми глазами и закупорил бутылку.
– Будет, – сказал он, – пьяная голова что пустой шар, не ровен час, и улететь может.
Сапожник засмеялся своим словам, но его никто не поддержал. Все сидели напряженные и невеселые.
Налили чаю. Васька прихлебывал пустой чай и посматривал на инвалида, будто хотел еще что–то спросить.
– А страшно было тогда? – проговорил он хрипло и кивнул головой на стол, а вернее под стол, туда, где должны бы у Семена Андреевича быть ноги.
Сапожник хлебнул чаю и надолго замолк, словно взвешивая про себя, самому себе определяя – страшно или не страшно было тогда, когда оторвало ему ноги.
Наконец он поставил кружку на стол, отодвинул ее и посмотрел Ваське в глаза.
– Тогда, – он мотнул вниз, на свои ноги, – я ничего, почитай, не помнил. В медсанбате очнулся, уже без ног. Отошел, гляжу, солнышко в щель пробивается, посмотрел на себя – вроде жив, здоров, руки на месте, голова, пощупал, на месте, ноги тоже, одеялом укрытые. – Он вздохнул. – Только чую, ноги мои ноют, лодыжки особенно. Ноют и ноют, ну, думаю, уж не ревматизм ли прихватил. Потом узнал, что ноги–то хоть и ноют, а их уж нет…
Васька словно окаменел, слушая сапожника.
– Испугался я потом, позже, но это не страх, – подумав, проговорил Семен Андреевич. – Страх был тогда, под Москвой, когда твой батька погиб.
Инвалид взялся за столешницу, так что пальцы побелели.
– И страх, и злоба, – сказал он негромко, – злоба, что гранат нету, и страх, что помрешь, ни одного немца не укокошив… Как уж вывернулся я тогда, и сам не знаю. – Он снова пронзительно посмотрел на Ваську. – Только уж потом… Уж потом, Васька, будь спокоен, сколько их накрошил.
Инвалид замолчал.
Бабка, осторожно ступая по скрипучим половицам, принесла керосиновую лампу. Спичка скользнула о коробок, пламя осветило избу бронзовым светом.
Где–то на полатях затиликал, запел сверчок, Инвалид улыбнулся, повернув лицо к печке:
– Ишь поет! Живность!
Тетя Нюра пошла стелить сапожнику в сенцах, мы с Васькой выбрались из–за стола и устроились на лавочке под окнами. Васька был смурной, глубоко затягивался и часто кашлял хриплым – на всю улицу – голосом.
– Вот, хухры–мухры! – проговорил он устало. – Никогда не угадаешь, что с тобой будет. Хотел тебе одно мероприятие показать, а тут фургон этот.
– Какое мероприятие? – спросил я.
– Да… – нехотя ответил Васька. – На вечерку хотел тебя сводить, да уж мало времени остается, самый конец захватим. – Он зевнул. – А завтра вставать рано.
Я всполошился.
– Ва–ась! – заныл я. – Давай сходим, выспимся еще, поспеем.
Васька усмехнулся, затоптал окурок, долго просить себя не заставил.
– Смотри, – сказал он, – два километра по лесу. Я пожал плечами – нашел чем пугать.
Он поднялся с лавочки, крикнул в ограду:
– Мам, мы спать ушли, – и на цыпочках вернулся ко мне.
То быстрым шагом, то мелкой рысью мы двигались по лесной дороге. Ели обступили нас со всех сторон, воздух словно остекленел, и каждый вздох повисал в тишине. Мои ноги то проваливались в колдобину, то спотыкались о бугорок, и тогда я хватался за Ваську – за его рукав или плечо.
В глухой тишине я неожиданно различил какое–то тоненькое треньканье и голоса.
Васька прибавил шагу.
Сквозь деревья завиднелся трепещущий огонек, голоса и музыка стали внятнее: кто–то пел частушки, играла гармонь.
Лес наконец кончился, тишина и страхи остались за спиной, впереди выступали из мрака избы, а перед ними, под березкой, застлавший черной шапкой полнеба, полыхал костер и плясали пары.
Гармонист играл довольно заунывно, повторял одну и ту же короткую мелодию, ни шума, ни смеха не было у костра, только раздавался глухой, мерный топот пляшущих.
Когда мы подошли ближе, озорной парнячий голос, нарочно надрываясь, разухабисто выкрикнул:
– По деревне идитё,
Играйте и поетё,
Мое сердце разрываетё
И спать не даетё–о!
Снова стало тихо, слышался только топот. Через полминуты, не раньше, словно крепко подумав прежде, девчачий голос, такой же надрывный, пропел:
– Через речку быструю
Я мосточек выстрою,
Ходи, милый, ходи, мой,
Ходи летом и зимой!
Мы остановились под березой, недалеко от баяниста. Это был совсем пацан, вроде, пожалуй, меня. Он играл, уставившись в землю, ни на кого не глядя, словно выполнял работу, тяжелую и неинтересную.
Нас заметили.
Тот же парнячий голос, что пел частушку, выкрикнул откуда–то из темноты:
– А–а, Васильевские ребята пришли. – И добавил обидно: – Два сапога пара, два пацаненка – мужик!
Пляшущие недружно засмеялись, и я почувствовал локтем, как подобрался, напрягся Васька.
– Опять, гады, – прошептал он, а громко, набрав басу, чтоб перекричать гармошку, крикнул:
– А што энто за мужики, каких из сапог не видно!
На этот раз засмеялись громче, видно, Васька попал в точку, и перед нами возник низкорослый парень в лихо заломленной фуражке. Я, не удержавшись, хихикнул. Парень был намного старше Васьки, но не урос, не выдался и был ростом с меня.
– Нну, зар–раза! – прошипел он, злясь, но ничего больше сделать не решился, а в Ваську будто бес вселился.
Он неожиданно подпрыгнул и, отбивая сапогами чечетку, пропел парню прямо в лицо, издевательски улыбаясь:
– Оп–па, дриц–ца, ца–ца–ца–ца,
Гоп–па, дриц–ца–ца–ца–ца!..
Словно пень или колдобину, Васька обошел низкорослого, вошел в круг, хлопнул, глядя куда–то в сторону, по плечу девчонку с косой, уложенной вокруг головы, замолотил сапогами пыль и запел с натужным весельем:
– Ягодиночка, малиночка,
Вертучие глаза,
На тебя, на ягодиночку,
Надеяться нельзя–а!
Парень–недомерок исчез в темноте. Васька, подмигивая мне, задиристо топал сапогами, но у девчонки, с которой он плясал, лицо было испуганное и от этого вытянутое. Она переступала ногами, озираясь по сторонам, и вдруг – я даже заметить не успел, как это произошло, – пропала.
Возле Васьки, все еще топочущего и улыбающегося, стоял низкорослый, а рядом с ним человек пять здоровых парней.
– Уступи девку! – велел он.
– Не–а! – весело откликнулся Васька, хотя никакой девки давно уже не было.
– Ах так? – крикнул низкорослый и махнул кулаком.
Васька увернулся и шарахнул мужика прямо в нос. Тот пошатнулся, фуражка, которая была, наверное, ему велика, покатилась в пыль, а Васька, согнувшись, молниеносно ударил нападавшего в нос. Мужик зашатался, упал, а Ваську тузили со всех сторон здоровые парни.
Мгновенье я стоял, оцепенелый. Было ясно как белый день, что нас побьют, что нас сейчас сотрут в порошок. Но стоять и ждать милости победителя? Стоять, когда пятеро молотят Ваську?
Я подхватил из–под ног какой–то дрын и молча кинулся к толпе, избивавшей Ваську.
Помню, что первый удар был удачным. Палка, ударившись о чью–то спину, разломилась. Потом что–то яркое мелькало в глазах, мои кулаки сталкивались с чем–то твердым, наконец все стихло. Парни расступились, а мы с Васькой стояли посреди круга, молчаливого и хмурого.
Не говоря ни слова, Васька схватил меня за рукав, и мы побежали.
– Ходи, милый, ходи, мой, ходи летом и зимой! – крикнул вслед недоросший парень, кто–то по–разбойничьи свистнул, послышался девчачий смех. Гармошка, смолкнув ненадолго, запиликала вновь.
Мы бежали домой, тяжело, с присвистом дыша и не говоря ни слова. В каком–то месте Васька свернул с дороги, и мы оказались у ручья. Он лег на землю и окунул голову в воду. Я сделал так же. Лицо онемело от прохлады.
– Два зуба шатаются, – сказал Васька с тоской. – Губу разбили… А шишек – не сосчитать…
У меня саднила скула, болел подбородок, из носа текла жидкая и теплая кровь.
– Ох, гады, – сказал Васька, – ох, гады! Он помолчал минуту, решительно вскочил.
– Ну я им счас!
Мы побежали снова, напрямик, продираясь сквозь кусты.
– Пошли тише! – сказал я Ваське, изнемогая от усталости, но он не остановился.
– Не! – крикнул он. – Надо успеть! Надо успеть!
Я не понимал, куда надо успеть. Нас побили, и все. Надо признать себя побежденными. Что мы можем сделать вдвоем ночью против целой толпы парней? Позвать на помощь? Не кликнешь же председателя, бригадира, Макарыча или безногого сапожника? Нет, это наше поражение было только нашим, и кровь из носу тоже наша. «Сунуло же, – ругал я себя, – пойти на эту вечерку, будь она проклята. Кабы не я, спали бы теперь на сеновале, дрыхли и забот не знали…»
Но Васька спешил. Он бежал, хрипя и отплевываясь, увлекая за собой меня.
Серыми, тяжело дышащими тенями пробежали мы по деревне. Мало что соображая от побоев и долгого бега, я тащился вслед за Васькой и не очень удивился, когда мы оказались не у дома, а возле конюшни.
Васька растворился в темноте, громко звякнул засов, и тут же зачмокали копыта.
– Иди на сеновал! – крикнул Васька, на мгновенье придержав возле меня лошадь. – Я скоро!
Вокруг была темень, и я должен остаться тут.
– Нет! – крикнул я. – Возьми меня!
– Да что ты! – воскликнул Васька и поддел сапогами в лошадиные бока. Конь всхрапнул и метнулся вперед.
– Васька! – крикнул я отчаянно. – Васька! Залилась, зашлась в хриплом лае собака за забором. Васька остановился. В три прыжка я догнал его.
– Чо орешь? – прохрипел он, но протянул руку. Я вскарабкался на лошадиный круп.
– Держись крепше! – велел Васька, и мы помчались.
Впечатление было такое, будто мы летим по воздуху: земля, деревья вокруг только угадывались; одно небо, ставшее зеленоватым от приближающегося рассвета, плыло над головой.
Обратная дорога к вечерке оказалась странно короткой, за кустами снова замельтешил огонек, Васька пробормотал злорадно:
– Поспели.
На опушке, за деревьями, он остановился и велел мне слезть. Разминая затекшие от неловкой езды ноги, я переступал перед конем и слушал Васькины наставления!
– Иди вон в тот куст, – приказывал он голосом командира. – Как я подскачу обратно, не мешкай, выбегай сразу…
Я кивал, не понимая ничего толком, костер и гармошка пугали меня. Ясно было, что Васька затеял что–то отчаянное, и как эта затея обернется, еще вопрос.
Словом, предстояли новые испытания, может, еще одна драка, и я, кивнув, опять подобрал с земли дрын, на этот раз покрепче.
Васька подвел коня к кусту, дал ему передохнуть, потом воскликнул глухо: «Ну!» – и ударил пятками в лошадиное брюхо.
Он мчался к костру молча, прижавшись к лошадиной шее, и на вечерке не сразу заметили стремительно скакавшую черную лошадь. Ее увидели слишком поздно, гармошка умолкла, плясуны кинулись врассыпную, а Васька промчался прямо через костер, разметав пылающие поленья.
Все, что произошло дальше, походило на битву под Бородином. Смешались в кучу кони, люди… Конь был, правда, один, но он стремительно носился, громко ржал, становился на дыбы и снова скакал, так что можно было подумать – коней много.
Под березкой в свете угасающего, разметанного костра мельтешили тени парней, девки визжали, словно их режут, и над всем этим, над разбегающейся толпой возвышалась мрачная Васькина фигура.
Сражение оказалось кратким и победным. Парни, обгоняя девок, разбежались, костер утих, один только мальчишка–гармонист остался на месте, обхватив руками гармошку и вжавшись в березу.
Сделав последний, прощальный круг по полю боя, Васька остановил коня, оглянулся и, привстав в стременах, свистнул – долго, пронзительно и победно.
Небо уже совсем поголубело, темнота развеялась. Мы встречали утро победителями.
Руки у меня дрожали, словно это я, а не Васька рубил сейчас противника, я сидел, обхватив Ваську за живот, и слышал ладошкой, как гулко, молотом, стучит его сердце. Я страшно уважал, я боготворил Ваську за его победу, за то, что он отомстил нашим врагам, за то, что разметал целую толпу парней.
Поставив коня, Васька закрыл засов. Темнота все расступалась, и я увидел, как он засунул в петлю здоровый ржавый гвоздь.
– Гляди! – показал он мне, когда мы уходили от конюшни. На лавке сидел пустой тулуп. Палка подпирала воротник, и в темноте тулуп походил на сторожа.
– Вот хитрая старуха, – покачал головой Васька, – ночью спит, а под утро сама выходит.
Домой мы пробирались задами, потом огородом. Васька шмыгнул в ограду первым, за ним шагнул я.
– Кхм, кхм! – откашлялся кто–то в полумраке. Мы вздрогнули. На крылечке сидели тетя Нюра и инвалид.
Васька затоптался, растерявшись, и вдруг сказал:
– Здрасьте!
– Здрасьте, здрасьте! – ответила тетя Нюра, поднимаясь. – Вот я тебя вожжами–то! – Но, заметив наши синяки и разбитые губы, села снова. – Господи! – проговорила она испуганно. – Господи! Никак на вечерке гуляли?
– Ну мы им там дали! – весело отозвался Васька, приходя в себя.
Семен Андреевич засмеялся.
– Вот видишь, Нюра, – сказал он, – а ты горюешь! Раз парни на вечерках дерутся, значит, ничего! Значит, еще жить можно!..
Рано утром Васька больно ткнул меня в бок. Я крякнул, оторвал голову от подушки и, падая снова, не в силах бороться со сном, услышал, как в огороде прощается Семен Андреевич.
– Спасибо за хлеб–соль, – говорил он тете Нюре, – поехали странничать далее. На обратном пути заглянем еще, обутки раздать заеду, которые приготовить не успел.
– Милости просим, – ответила тетя Нюра. – Милости просим.
Я едва поднялся. Закрывая глаза, я жевал хлеб, запивая его молоком, и думал, что все–таки уговор дороже денег: сам же я просил тетю Нюру взять меня на жатву.
Она уже собралась, сложила в куль три круглых хлебных каравая, еще горячих, как мой кусок.
– Нравится хлебушко–то? – спросила тетя Нюра, снисходительно улыбаясь мне.
– Горячий еще, – ответил я.
– Твоя работа. Я не понял.
– Ну ты клевер–то вчера брал? – спросила тетя Нюра, – так хлебушко этот из муки с клевером, травяной.
Я взглянул на кусок. Хлеб как хлеб, только черней, чем в городе. Откусил еще, разжевал внимательно. Нет, конечно, не то, жесткий какой–то и горький. Но тете Нюре не сознался.
– Хороший, – подтвердил я, удивляясь: никогда не думал, что хлеб из клевера бывает.
Вот мы и расставались с Васькой: я уходил, а он оставался. Тетя Нюра наказывала ему:
– Ты тут домовничай, бабушка–то на памятник идет. С Макарычем не ругайся. Мы, может, неделю не будем…
До полевого стана – нескольких шалашей, укрытых сеном, возле которого чадил костерок, – мы добирались больше часа, и когда пришли, жатва была в разгаре.
Тетя Нюра, повязав низко на лоб платок, сразу ушла в поле. Я присел у костра.
Клонило в сон. Ночное приключение не выходило из головы, но теперь я думал о нем улыбаясь. Мы победили, и пусть я в этой победе был только свидетелем, победа была за нами…
Сзади зашуршала трава. Я обернулся. На меня испуганно глядела Маруська, та самая Маруська, которую я осрамил возле речки.
– Ты что тут делаешь? – спросил я удивленно.
– Кашеварить помогаю, – ответила Маруська, и тут же из–за шалаша вышла дряхлая старуха. Она волокла по земле черный чан, до блеска промытый изнутри.
– Давайте помогу! – сказал я, шагая бабке навстречу, но та отмахнулась.
– Вы лучше дак подберите еще хворосту дак, а то не хватит, – сказала скороговоркой Маруська и проглотила слюну.
Маруська повела меня за собой, в полчаса мы натаскали огромный ворох сучьев, я отряхнулся и пошел в поле проведать тетю Нюру.
Я шагал, бодро насвистывая, и вдруг увидел, что какая–то старуха с серпом упала на землю. Я подбежал к ней, схватил за руку, чтобы помочь, но старуха повернула ко мне усохшее, плоское как доска лицо и спросила бойко:
– Ты что, касатик?
Только сейчас я заметил, что бабкины ноги обмотаны мешковиной – грубой, толстой мешковиной – и обвязаны бечевкой.
– Ты чо, милок? – повторила бабка, и карие глаза ее блеснули.
– Да не–ет, – протянула она, понимая меня, – это я так работаю! Спина–то меня не держит, стара стала, вот и приладилась! – Она двинулась вперед на обмотанных мешковиной коленках, ловко подсекла серпом колосья, словно ковшиком воду зачерпнула, и сложила пучок рядом.
– Так вам не помочь? – растерянно спросил я.
– Нет, паренек, я настырная, я и так пожну, еще басчей выйдет, чишше.
Я пошел дальше. Бабкина голова скрылась в колосья, а я все оборачивался и не мог поверить себе. Никак не мог поверить, что человек может так работать.
– Николка! – обрадовалась тетя Нюра, с трудом разгибая спину. – Поглядеть пришел?
В одной руке она держала серп, блестевший на солнце.
– Нет, – сказал я, – не поглядеть. Подсобить. Дайте пожну.
Тетя Нюра рассмеялась, но протянула мне серп.
Я наклонился, взялся рукой на пук стеблей, подрезал их со звоном – серп оказался острым. Но мне было неудобно. Я встал на колено, хватанул еще один пук.
– Пониже, пониже режь, – сказала тетя Нюра, – солома ныне пригодится, снова зимовать впроголодь станем.
Я срезал колосья, пыхтел; обливался потом и торопился. Сзади стояла тетя Нюра, и мне хотелось показать, что я умею работать не хуже других взрослых и, уж конечно, не хуже той высохшей старухи на коленках. Изредка я поднимался, глядел в ту сторону, где ничего не было видно – только шевелились колосья. Тетя Нюра выжала, конечно, дальше той старухи, но теперь бабка сокращала разрыв. Я снова наклонялся, резал колосья, складывал их в кучу, тетя Нюра вязала сноп, но всякий раз, как я поднимал голову, бабка на коленях выравнивалась с нашим прокосом все ясней и четче. Но тетя Нюра не спешила, не отнимала у меня серп, словно чего–то тянула.
– Николка, – спросила она, и я едва расслышал ее голос: в висках у меня гудела кровь. – Николка, – повторила тетя Нюра громче, видя, что я не отвечаю. – Отец–то твой не вернулся?
– Нет! – ответил я, сбивая дыхание. – Не отпускают пока.
– Отпустят! – уверенно сказала тетя Нюра и надолго замолчала. Поднатужившись, я, кажется, все–таки немного обогнал старуху.
– Ты аккуратней жни, – сказала мне мягко тетя Нюра, словно боясь обидеть. Я обернулся. Сзади меня, на выкошенном месте, торчали пучки несжатых колосьев. – Ладно, ладно, – сказала она. – Я подберу. Не боись, – и вдруг без перехода спросила: – Слышь, Николка, а если бы батя твой не вернулся, а мама снова замуж вышла?
Я распрямился и уставился на нее.
– Чего это вы, тетя Нюра, сговорились, что ли, с Васькой? Он меня тоже про это спрашивал.
– Спрашивал? – испугалась тетя Нюра и проговорила тихо: – Ну и что?
– Что, что! – ответил я, сгибаясь над колосьями. – Я бы лично сбежал. В ремеслуху, например, или в суворовское училище.
– Сбежал? – отозвалась тетя Нюра.
– Сбежал! – ответил я, любуясь, как вжикает мой остро отточенный серп: вж–ж, вж–ж! – и вдруг подскочил. Левую руку резанула боль. Я бросил колосья, встал с колена: тыльную сторону ладони рассекала красная полоса. Тетя Нюра испугалась, подбежала ко мне, схватила за руку, стала причитать, вытирая кровь платком, снятым с головы, но порез был неглубокий, и она успокоилась.
Боль утихла, ранка только немного саднила. Но тетя Нюра отвела меня к шалашам, замотала руку бинтом. Я хотел было идти с ней снова, но она не согласилась.
– Нет уж, – сказала она. – Пока хватит. – И спросила: – Ты поднять сноп можешь?
Что за странный вопрос? Конечно, смогу. Я кивнул.
– Тогда таскай их на гумно, – она указала на ровную площадку в конце поля, – туда молотилку подгонят, дак таскай пока потихоньку.
Снопы только на вид казались легкими – после десятого рейса руки у меня просто отнимались.
Прикатили молотилку, бригадир завел мотор и стал совать в разинутую железную пасть усатые снопы. Зерно – золотое, крупитчатое – сыпалось прямо на выровненную, подметенную чистым березовым веником землю. В телегу запрягли лошадь, и бригадир, видевший, как я таскал снопы, громко крикнул:
– Управишься с кобылой?
Я не знал, что сказать, ведь ни разу в жизни я не правил лошадью, вчера первый раз с Васькой прокатился, да и то что это было за катание?
– Ну ладно! – закричал он. – Маруська подсобит. – Маруська вертелась возле гумна. – Будешь править, – велел ей дядька, – а он снопы подбирать.
Мы с Маруськой уселись на телегу и поехали по полю. Возле снопов Маруська, стараясь басить, кричала лошади: «Тпр–ру!» – но та сама останавливалась, понимая свою работу. Я соскакивал с подводы, грузил снопы на телегу, и мы ехали дальше. К обеду я уже управлял лошадью не хуже Маруськи и ездил один, отправив ее на помощь бабке: колхозницы уже возвращались с поля. Маруськина бабка, слезясь от дыма и глядя из–под ладошки вдаль, стучала железной палкой о рельсину, подвешенную на проволоке к дереву.
Но усталые, измотанные женщины не торопились к чану. Все шли к молотилке. Бригадир выключил мотор, и тетки молча стояли вокруг горы зерна.
– Ну вот, – сказал бригадир, – с хлебушком вас, бабы!
Женщины вдруг заговорили торопливо, словно увидели что–то диковинное, стали брать в ладони зерна и сыпать их обратно золотыми ручейками.
– Обедать, бабы, обедать! – пискнула повелительно прибежавшая от чана Маруська, и женщины хором рассмеялись.
Обедали говорливо, посмеивались, подшучивая над Маруськой, над баб*кой–кашеваркой, над бригадиром, который, по их словам, оказывался героем дня – намолотил первое зерно с поля. Бригадир жмурился, подносил ко рту деревянную ложку, аккуратно поддерживал ее куском черного и жесткого клеверного хлеба и кивал головой.
– Плохо слышит, – шепнула мне тетя Нюра. – Руки–ноги целые, а раненый. Контузия у него.
Я понял, почему громко кричал бригадир у молотилки, – он, наверное, и шум мотора–то плохо слышал.
Я вглядывался в бригадира, в замкнутое его бронзовое от загара лицо, отыскивал бабку с карими глазами, которая жала хлеб, ползая на коленках, смотрел на Маруську и тетю Нюру в старом, обношенном платке, я глядел внимательно в эти лица, веселые в такую минуту, – веселые оттого, что вон там, возле умолкшей молотилки, лежит, переливаясь на солнце, спелое зерно, – и улыбался тоже.
Ночью я спал в шалаше, рано утром оплескивал лицо в розовой от зари воде, работал потом весь день, подвозя снопы к молотилке, и три дня промчались, будто один. На четвертый день, как раз в обед, сзади зацокали копыта и кто–то крикнул громко:
– Здорово, бабоньки!
Я обернулся. На лошади сидел усатый дядька в синей милицейской форме. Фуражка еле держалась у него на затылке. Одна нога у милиционера была в сапоге и упиралась в стремя, как положено, вместо другой торчала деревянная култышка, и второе стремя болталось без надобности.
Одноногий милиционер, ловко спрыгнув с лошади на здоровую ногу, подхромал к чану, снял фуражку.
– Хлеб–соль вам, женщины! – сказал он, вежливо кланяясь. – Хорошо хлебушка–то, гляжу, намолотили.
– Хорошо, хорошо, – ответила тетя Нюра, – с этого поля хорошо, а в колхозе, может, и плохо.
– Да–а! – протянул милиционер, принимая от Маруськиной бабки дюралевую ложку. – Еще жать да жать. И во второй бригаде, и в третьей дополна делов. Терентий давеча в район звонил, матюгался. Обещают комбайн пригнать от соседей. Да и этот танкисты хвалятся наладить.
– Ладно бы машину–то, – сказала тетя Нюра, вглядываясь в желтое море хлеба. – Сколько тут руками–то проваландаемся?
Женщины заговорили, спрашивали у милиционера про деревенские новости – все же три дня в деревне не были.
– Какие новости? – неожиданно нахмурился милиционер. – Никаких новостей. Памятник вот сколачивают.
Тетки стали подниматься, та старуха с карими глазами перекрестилась, отвернувшись куда–то в сторону, словно стесняясь. Поднялся милиционер.
– Нюр, – сказал он, натягивая фуражку, – отойдем–ка, дело есть. И ты, паренек, – позвал он меня.
Думая о лошади, о том, как снова сейчас стану отвозить снопы к молотилке, я нехотя подошел к милиционеру. «Верхом бы еще покататься, – думал я, – в седле!»
– Вот что, Нюр, – сказал он, неловко переминаясь с ноги на культяшку, – Васька пропал.
– Как пропал! – ахнула тетя Нюра.
– Да уж пропал. Три дня нету. Как ты ушла с этим мальцом, так и Васька на работу не вышел. Обыскались, Макарыч розыск заявил. Говорит, горох воровал твой Васька вот с этим пацаном, да еще три дня прогула – по трудовому законодательству знаешь что, – милиционер скрестил пальцы в решетку. – Я думал, тута он, но нету.
– Ой, – охнула тетя Нюра, – значит, убег! – Она сорвала с шеи платок, заплакала и опустилась на землю. – Убег! Убег! – повторяла она. – Это я виноватая…
Она вскинула к милиционеру зареванное лицо.
– А словят, Игнат, посадить могут?
– Могут, – ответил Игнат, будто извиняясь, – по нонешним строгостям могут. Да еще горох чертов!
Тетя Нюра словно только услышала про это.
– Какой еще горох? – крикнула она и вскочила. – Какой горох?
Милиционер стоял, опустив голову, и ковырял култышкой мягкую землю.
– Николка! – крикнула тетя Нюра. – Какой горох? – К нам стали подходить колхозницы. Они останавливались поодаль и слушали.
Я вздохнул поглубже. Вот какой этот главбух проклятый, оказывается. Не поленился, значит, слазить в огород к Ваське, пока дома никого нет, посмотрел, растет ли горох.
– Это я, – произнес я дрогнувшим голосом, – арестуйте меня!
Милиционер удивленно оглядел меня по частям! сперва штаны, потом живот, потом голову с кепкой блинчиком.
– Арестуйте! – повторил я. – Васька тут ни при чем. Это я горох рвал.
– А много? – осторожно спросил милиционер.
– Два кармана! – ответил я. – А Васька меня отговаривал! А я его не послушался!
Милиционер плюнул.
– Чертов Макарыч, – сказал он, – я думал, два мешка.
– И чо к пареньку пристали! – проговорила старуха с веселыми глазами. Коленки она уже снова обмотала мешковиной и походила на пугало – руки бы ей только раскинуть да встать неподвижно. – Он вить работает вон как! Снопы возит! Жал намедни! Дак чо, ему гороху карман набрать нельзя?
Тетки, окружившие нас, загудели, закивали головами, но одна вздохнула:
– Охо–хо, с этим Макарычем лучше не путаться, под какой хошь закон подведет.
– Ребенка–то? – удивилась Маруськина бабка. – Да что мы, безголосые али как? – В руке она держала поварешку и трясла ею, будто хотела врезать Макарычу по лысому лбу этой штуковиной.
Подошел бригадир, сытый и веселый. Ничего он не слышал, про что тут толковали.
– А ну, граждане бабы, поехали дальше, пока вёдро. Не дай бог, дожж зарядит.
Тетки стали расходиться.
Кто–то тронул меня за кепку. Я поднял голову. Милиционер уже сидел на лошади.
– Садись! – сказал он мне печально, я просунул ногу в свободное стремя и обреченно сел сзади него. – Держись за меня, – велел одноногий усач, и я его обнял.
Женщины приветливо махали мне.
– Не боись, паренек, – крикнула старуха, обвязанная мешковиной. Махнула рукой голоногая Маруська. Мелькнули мимо общий чан, молотилка и спешащий к ней бригадир. Сверху, с лошади было далеко все видно.
– Вот что, паренек, как тя… – сказал милиционер.
– Колька, – ответил я, крепясь.
– Ежели пытать будут про горох, говори, что ничего не знаешь. Не брали, мол, никакой горох. Вас ведь только один Макарыч видел?
Я кивнул.
Тетя Нюра шагала рядом с конем и глядела на меня заплаканными глазами.
«Кругом какая–то чушь, – думал я, – горох этот проклятый, Васька куда–то сбежал…»
– Теть Нюр! – сказал я, стараясь ее успокоить. – Да вы не волнуйтесь. – Она взглянула на меня как на спасителя. Как на святого, который тут на лошадиной спине трясется. – Горох рвал я, Васька ни при чем, а сбежать он не мог, что вы! Он, наверное, на Белой Гриве пашет!
Я вспомнил двух изможденных теток и старую лошадь, вспомнил, как глядел на них Васька, когда мы уходили и все оборачивались с горы, как он поджимал губы и шевелил желваками.
– На Белой Гриве? – удивился милиционер. – А ты откуда знаешь? Говорил он тебе, что ли?
– Да нет, – удивился я его непонятливости. Хотя откуда ему было понять? – Не говорил. Просто мы с ним туда ездили, там две женщины пашут, а поле – ого–го!
Тетя Нюра всхлипнула, то ли на радостях, что Васька еще, может, не сбежал, то ли от горя – пропал все–таки.
– Не реви, не реви, – успокоил ее Игнат, – сейчас доставлю вас и туда сгоняю.
– Будь чо будет! – проговорила вдруг тетя Нюра, вытирая глаза. – Будь чо будет, только бы не убег! – Она вздохнула. – В жисть тогда перед Иваном не отвечу.
Я знал, что Иваном звали Васькиного отца, и удивился – он же погиб. Милиционер взглянул на нее сверху, промолчал, цокнул на коня.
– А ты это всерьез, Анна? – спросил, помолчав, он, и я опять удивился. Оказывается, тетю Нюру зовут так по–простому, а настоящее имя у нее Анна. – «Анна! – подумал я. – Красивое имя. Как у королевы какой».
– Ох, Игнат, – ответила тетя Нюра, – что тебе и сказать, не знаю. Боюсь, не поймешь ты меня, засудишь, ведь ты воевал, даже ногу на войне потерял, значит, понять не захочешь.
Я слушал этот разговор вполуха, не очень вдумываясь в него. Все мне тюрьма мерещилась и строгий суд, где на стене висит герб СССР.
– Отчего? – ответил Игнат негромко. – Или думаешь, я там, на фронте, с ногой вместе и душу потерял?
– Значит, понимаешь? – тетя Нюра взглянула на него удивленно, обрадованно.
– Я–то пойму, но, оно конешно, поймут не все, – ответил Игнат, – даже ваш брат, бабы.
– Да уж я назад повернула, – ответила тетя Нюра, опуская голову. – У меня ведь Васька уже жених.
– Жених–то жених, да и ты–то ведь не старуха. Старух у нас и так полно, зачем тебе–то к ним приставать. Разве мало у нас и без того горюшка? Мертвые не встанут, а живым надо жить, не в могилу глядеть, не маяться, себя не гнести. – Милиционер вздохнул, мы проехали немного молча. – Будь бы я на Ивановом месте, Анюта, – сказал он, наклоняясь с лошади к тете Нюре, – не вернись бы я с фронту, я бы тебя понял и, будь воля, так бы и сделать велел.
– Игнат, Игнат! – воскликнула тетя Нюра, разглядывая загорелое и обветренное лицо милиционера. – Вон ты какой! Я и не знала! – Она взялась за седло и шла близко к лошади, не отрывая взгляда от милиционера. – Ну спасибо тебе, что не укорил от всего мужицкого племени! Да уж теперь все решено, и главный прокурор тут не я, не ты, не бабы, а сын мой, Васька.
Что–то мудрено они выражались. То Ваську ловят, то Васька прокурор.
Мы въехали в деревню, и милиционер остановился возле Васькиной избы. Я сидел и слезать не собирался, потому что понимал, моя дорога дальше. В колхозную контору или того хуже.
Тетя Нюра повернула кольцо в двери.
– Ну а ты чего? – обернулся ко мне милиционер.
– А чего? – удивился я. Он догадался, что я жду дальней дороги, и расхохотался.
– Слезай давай! – крикнул он весело. – Приехали! – И добавил, обращаясь к тете Нюре: – Ну так я на Белую Гриву.
– Обожди! – ответила тетя Нюра. – Жарко! Зайди, кваску попей!
Я сполз с лошадиной спины и вошел в избу. Наклоняя голову, чтобы не удариться, как в первый раз, о притолоку, я ткнулся прямо в тети Нюрину спину – она переступила порог и тут же остановилась. Я высунулся из–за нее: за столом как ни в чем не бывало сидел Васька и жевал хлеб, запивая его молоком. Говорил же я, никуда он не денется!