355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альберт Лиханов » Подвиг 1972 № 06 » Текст книги (страница 13)
Подвиг 1972 № 06
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:07

Текст книги "Подвиг 1972 № 06"


Автор книги: Альберт Лиханов


Соавторы: Василий Зайцев,Михаил Барышев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 30 страниц)

Я послушно отошел, услышал, как прошелестели босые тети Нюрины шаги к дивану, что–то зашуршало, потом цокнуло о пол, и тетя Нюра засмеялась!

– Ой, пуговица оторвалась! Не выдержала выручки!

И бабушка засмеялась тоже, но как–то суховато, сдержанно.

– Поворачивайся, Колька! – весело проговорила тетя Нюра, я обернулся и увидел на диване и рядом, на полу, кучу скомканных, мятых денег.

– Нюра, Нюра, – испуганно сказала бабушка, – откуда ты столько?

Но тетя Нюра заливисто хохотала.

– Да говорю же, Васильевна, машину молока продала! Полна машина с бидонами была!

Бабушка замолчала, испуганно глядя на кучу денег, а мне тетя Нюра велела весело:

– Помогай, Кольча! Красненькие сюда, синенькие сюда, зеленые вот сюда.

Я принялся разглаживать мятые деньги, складывать их по стопкам, а тетя Нюра все смеялась, все говорила – радовалась, что много наторговала.

– Теперь, – шумела она, – молочка у нас хоть залейся. Хлебушко, слава богу, вырос, но пока не мололи, без него сидим, это верно, а молочка хоть отбавляй. Ну ничего, вот и картошка приспела, а там и хлебушек по плану сдадим, глядишь, справимся помаленьку.

Она тараторила, никогда я такой ее не видел, а бабушка все стояла как застылая, подперла кулачком подбородок и никак от денег оторваться не могла.

– Ой, Нюра, Нюра, – проговорила она. – В жизнь столько денег не видывала, разве что в революцию, дак тогда на миллионы торговали.

– Я и сама не видывала! – смеялась тетя Нюра. – Как налью, деньги–то за лифчик сую и все думаю: ой, кабы не вывалились, казенные же!

– А считанное? – спросила бабушка, вглядываясь в тетю Нюру.

– Чо? – не поняла она.

– А считанное молоко–то?

Тетя Нюра пронзительно взглянула на бабушку, так что та сразу пошла к своим кастрюлькам.

– Считанное, несчитанное, – ответила она хмуро, помолчав, – а денежки эти не наши, колхозные.

– Да я не об этом, – заговорила бабушка, возвращаясь от кастрюлек. – Я и не об том совсем, как ты могла подумать, я спросить хотела, как отчитываться–то будешь. И опять же, сколько тебе за труды положено? Целый день, поди–ка, на жаре проторчала.

– К жаре–то нам не привыкать, – сказала тетя Нюра. – Вон люди на уборке костоломят, а я тут, как кассир, деньги муслякаю. – Она умолкла. – Ох, деньги, деньги, – вздохнула, помолчав, – и вроде бумажка простая, а есть все же в ней сила!

– Охо–хо! – вздохнула бабушка. – Какая еще сила–то! Но тетя Нюра будто и не услышала ее вздоха.

– Вот эти вот денежки–то, – сказала она с гордостью, кивнув на диван, – на трактор копим, Васильевна. Ноне все на кобылах землю горбим. Были до войны три трактора, дак рас–сохлися, – она засмеялась. И добавила, снова становясь серьезной: – А теперь новый купим.

Я поглядел внимательно на тетю Нюру и вспомнил базар – бывал я там и с бабушкой, и с мамой, и один, – вспомнил ряды молочниц в белых фартуках, в белых нарукавниках, бойко орудующих железными черпаками с длинными ручками. Глядя на этих торговок, я всегда завидовал им, завидовал, что любая из них может взять и вот так, запросто, целый черпак молока выпить. А если захочет – и еще один: бидон–то у нее вон какой, два мужика еле с машины снимают. Торговки казались мне жмотинами и богачками – молоко стоило недешево.

Я с интересом разглядывал Васькину мать. Она ведь тоже торговка. Только не простая. Колхозная. Рядом с ней лежали деньги, разложенные в аккуратные пухлые стопки.

– Есть на трактор? – спросил я тетю Нюру, довольный, что я к этому трактору имею отношение.

– На одну гусеницу, – ответила она, рассмеявшись. – Или на полмотора.

Я тоже засмеялся, представив, как по полю ползет не целый трактор, а одна только гусеница.

Оставив деньги на диване, тетя Нюра сбегала в магазин, принесла соли и спичек. Потом пришла мама, и мы уселись пить чай.

– Вы меня извиняйте, бабоньки, – сказала тетя Нюра, прихлебывая чай, – что молочка–то Николке я не принесла. На машине казенное было, а призанять у соседок не поспела, погнал окаянный председатель прямо из конторы.

Мама и бабушка сильно смутились, стали говорить: «Что ты, Нюра, да зачем, не такое теперь голодное время, все же весна», – но она, не слушая их, посмотрела на меня и сказала:

– Ну–ка, а может, Коле к нам поехать? – И засмеялась: – Конечно! Живет парень в городе, глотает пыль, а у нас чистота! Раздолье!

Я сначала даже опешил. А потом вскочил словно ошпаренный.

– Мама! – крикнул я. – Бабушка! Отпустите!

Видно, глаза мои сверкали как уголья и голос звенел – мама и бабушка нерешительно переглядывались.

– Он вам обузой будет, Нюра, – сказала, наконец, мама. – Ты на работе, Вася тоже. Не хватало еще тебе лишних хлопот.

– Ну и хлопот! – удивилась тетя Нюра. – Дитя малое, что ли? Вон глядите, – она кивнула на меня. – Парень что надо! Самостоятельный. А скучать ему некогда станет. На уборку со мной поедет. По грибы с Васькой сбегают, порыбалят малость, эх, да разве у нас соскучишься!

Ну тетя Нюра! Она сегодня просто нравилась мне. Веселая! На тракторную гусеницу молока продала. И маму с бабушкой в один миг уговорила. Мне бы, наверное, неделя понадобилась канючить, умолять. А она – раз, раз, и в дамках.

Я стал отыскивать старый рюкзачок, суетиться, спешить, бегать по комнате, и мама, и бабушка, и тетя Нюра хором рассмеялись: ехать–то мы должны были только завтра.

– А ну и что! – сказал я, смутившись. – Ведь рано, наверное, поедем?

– Верно, – ответила тетя Нюра. – Пораньше отправимся, чтоб засветло добраться, а то, не ровен час, деньги при себе все же.

Всю ночь я просыпался, мне казалось, что уже пора, тетя Нюра готова и сейчас уйдет без меня. Но дома было тихо, в темноте кто–то негромко всхрапывал, и я снова погружался в ненадежный сон. В последний раз я проснулся не сам, меня кто–то тряс за плечо, я отнекивался и прятал голову под одеяло, потом вскочил, крутя глазами. Тетя Нюра тихо смеялась.

Она сидела умытая, одетая, готовая в путь. Путаясь в рубашке, я торопливо оделся, попил чаю, взвалил на спину легкий рюкзак.

– Ну, с богом! – сказала тетя Нюра и шагнула к двери.

– С богом, с богом! – как лесное эхо, откликнулись бабушка и мама, а мама, наклонившись, шепнула мне:

– Осторожней там, Коля! В речку не лезь! И в лес один не ходи! Не кури еще, слышишь?

Я пожал плечом – было неудобно перед тетей Нюрой, что мама шепчет мне такие слова, будто маленькому, в самом деле.

Река, бурлившая весной, теперь, в августе, опала, сузила берега, разметала песчаные косы.

Мы переправились паромом, пошли по тропке, которая вилась через поле. Я различил вдруг, что воздух пахнет смолой и медом. Тропка наша то поднималась вверх, то ныряла в низину, заросшую высокими цветами с большими, яркими колокольцами.

– Это иван–чай, – говорила мне тетя Нюра.

– Почему Иван? – спрашивал я. – И почему чай?

– А зовут так, – загадочно говорила тетя Нюра, – спокон веку зовут. Был, может, Иван, который из этого цветка чай варил. – Она смеялась, шагала размашисто, твердо переставляя сильные ноги, и я едва успевал за ней.

Под ногами скрипели кузнечики, и когда мы поднимались на холм, я всякий раз оборачивался: там, внизу, кузнечики при шорохе шагов умолкали, скрипели только те, что подальше; отсюда же, с высоты, поле иван–чая покачивалось, будто неторопливые морские волны, и тысячи, нет, миллионы кузнечиков в один тон пели огромным хором – сиреневое море покачивалось и пело, пело и покачивалось.

Я улыбался, догонял тетю Нюру, она поглядывала на меня искоса и спрашивала:

– Нравится?

Нравится! Еще бы не нравиться! Я бывал, конечно, в лесу, и в поле тоже бывал, когда ездил в пионерский лагерь от маминого госпиталя, но там мы ходили и в лес и в поле колонной – в затылок друг другу, и то, что я запомнил из лагерей, совсем не походило на это. Здесь было тихо, ветрено, и никто не мешал мне смотреть и слушать, и я слушал, и смотрел, и дышал полной грудью.

– Вишь, оконце открытое, – сказала тетя Нюра. – Васька подле него сидит. Поди напугай!

Она сидела на берегу ручья, держа в руках свои стоптанные туфли, а ногами, как девчонка, болтала в воде, так что брызги летели.

– Иди, иди! – подговаривала она меня, и я, оставив свой рюкзак, крадучись пошел вдоль деревни.

У самой избы я согнулся и подобрался под окошко на четвереньках. Я не хотел, чтобы Васька меня увидел сразу. Я только приподнялся, чтобы взглянуть, там ли он и не ошибся ли я домом.

Медленно разогнувшись, я заглянул в окно и увидел Ваську. Он сидел, упершись кулаками в обе щеки, за ухом у него торчал тонко очинённый карандаш, и смотрел Васька прямо в меня.

Он смотрел остановившимся, пустым взглядом и не видел меня. Будто я был шапкой–невидимкой. Или стеклянным.

– Вась! – позвал я его шепотом. Он был неподвижен. «Может, спит? – мелькнуло у меня. – Бывает же, люди спят с открытыми глазами».

– Вась! – окликнул я его снова, погромче, но он снова не услышал.

– Василей! – сказал кто–то громко из глубины комнаты. – Готово?

– Готово, – ответил Васька глухим голосом и, видно очнувшись, увидел меня.

– Хухры–мухры! – пробормотал он удивленно, открыл рот, потом вскочил, с грохотом откинув стул – отточенный карандаш выпал у него из–за уха – и вылетел как пробка прямо в окно.

– Васька! – крикнул кто–то из глубины комнаты. – Васька! Обалдуй! – Но Васька ничего не слышал. Он изо всех сил жал мою руку.

– Ты чо? – басил Васька на всю улицу. – С луны свалился?

– С луны, с луны! – сказала подошедшая к нам тетя Нюра. – А ты отколь думал? – Она засмеялась и крикнула в окно: – Макарыч, примай выручку.

Из распахнутого окна высунулась лысая голова с курносым носом, похожим скорее не на нос, а на закорючку. На носу, на самом краешке, сидели очки.

– Явилася! – занудным голосом сказал лысатик. – Не запылилася! Ох, Нюрка, Нюрка, как это доперла–то ты по городу с деньгами таскаться? А ежели обчистят? За жизнь не рассчитаисся!

Тетя Нюра махнула на лысатика своими стоптанными туфлями, которые держала в руке, и ответила:

– Ты, Макарыч, не скрипи–ка, а по такому случаю отпусти Ваську с конторы. Вон к ему друг с городу приехал.

Макарыч пронзительно оглядел меня с ног до головы и спросил тетю Нюру недоверчиво:

– А сколь выручила? – будто от этого зависело, отпустит он Ваську или нет.

– Сколь, сколь! – засмеялась она опять. – Все твои, сколь ни есть.

Макарыч нехотя согласился. Тетя Нюра осталась у конторы, а мы побежали к Васькиному дому.

– Это кто? – спросил я.

– Главбух! – ответил Васька, скисая. – Ест меня поедом. То считай, это считай, будто я арифмометр. Арифмометру не доверяет, а мне доверяет, гад такой. Ни на шаг не отпускает от себя, будто я при нем адъютант какой.

– Сам виноват, – сказал я, смеясь, – считальщик ты этакий.

Васькин дом стоял на пригорке и выделялся среди других желтыми, еще не почерневшими от ветра и старости бревнами.

– Красивый домина! – сказал я, желая польстить Ваське.

Он заулыбался.

– Отец построил! – ответил он. – Уже война шла, а изба еще недостроенная, так веришь, отец даже ночью работал, хорошо еще, осенью в армию взяли.

Он повернул круглое кольцо в воротах. Дверь со скрипом подалась, и мы очутились во дворе.

Чудным был этот двор. Он и на двор–то не походил, скорее продолжение дома: такие же крепкие бревенчатые стены, крыша. И удивительно – двое ворот: одни на улицу, другие,

Васька сказал, в огород. От дома во двор выходило высокое крылечко с крутыми ступеньками. Справа еще две двери.

– Там сарайки, – объяснял мне Васька, водя по двору, – вот тут дверка в погреб, этот ход на сеновал, а теперь айда в избу, да только голову наклоняй.

Я не очень прислушался к Васькиному совету, вернее, просто не понял, зачем это мне вдруг наклонять голову, и, переступая порожек в дом, звонко стукнулся о притолоку, в ушах будто колокола грянули.

– Эх ты! – сказал Васька и притащил мне столовую ложку. – На, приставь!

Боль медленно утихала, и я озирался, все удивляясь. Со стороны дом казался большим, просто огромным, а внутри было даже тесно. Почти пол–избы занимала большая печка с черным огромным ртом. От печки, под самым потолком, шел деревянный настил.

– Это полати, – сказал мне Васька голосом экскурсовода. – Там бабка сейчас спит.

Я медленно оглядывал избу – широкие лавки вдоль окон, деревянный, добела скобленный пол, желтые, чистые половицы, икону в углу.

На одной стене висела стеклянная рамка, разрисованная узорными цветами. За ней были фотокарточки. Я стал разглядывать их. Посреди разных лиц мне запомнилось одно: в белой рубашке на гнутом венском стуле сидит человек и держит в руках гармошку. Мне показалось, где–то я его видел как будто, и я обернулся, чтобы спросить Ваську, но осекся. Конечно, он просто походил на Ваську. Вернее, Васька походил на него.

– Он? – спросил я.

– Отец! – подтвердил Васька и задумчиво объяснил: – Перед войной снимался.

Я вглядывался в простое, такое похожее на Васькино лицо человека в белой рубашке и представлял себе, как это было… Белое поле, снежные сугробы и черные танки, ползущие на наших солдат. Медленно, словно нехотя, солдаты в темных шинелях, которые хорошо видно на белом снегу, поднимаются из сугробов и бегут назад, потому что им ничего не остается другого: против танков нужны гранаты. Но гранат нет, и солдаты отступают. Мне обидно за бойцов, за Васькиного отца, я не хочу поверить, что еще немного, и их, живых людей, растопчут, словно глину, танки, и они умрут бесславно где–то там, на сто первом километре. Я думаю, что Васькин отец повернется в последнюю минуту и побежит, вытянув винтовку со штыком, прямо на стальной танк, хотя, может, такого никогда и не было и быть не могло… Но Васькин отец втыкает яростно штык в непробиваемую броню, и штык от удара выбивает искру…

Я отшагнул назад, еще не в силах оторвать глаз от фотографии, и перехватил Васькин взгляд. Он пристально разглядывал меня.

– Слышь, – сказал я Ваське, развязывая свой рюкзак, – слышь…

Волнуясь, я вытащил несколько консервных банок, которые дала мне в дорогу мама, свитер, чистые рубашки, а со дна достал пилотку. Я положил ее вчера первым делом; пилотку мне подарил отец, когда был тогда, зимой, в госпитале. Звездочку он снял и прикрепил на ушанку, а пилотку подарил мне.

– Слышь, – повторил я, протягивая пилотку Ваське, – держи, это тебе.

Васька шагнул ко мне, взял пилотку, посмотрел, все поняв, на меня и, не улыбнувшись, не сказав ни слова, отошел к зеркалу. Он надел пилотку и опустил кулаки. Я глядел в зеркало на Васькино лицо и видел, как он шевелит желваками.

– А тебе идет, – сказал я, чтобы хоть что–нибудь сказать: я чувствовал – сейчас надо непременно говорить, лишь бы не молчать.

– Идет, – пробубнил Васька.

– Ну, айда на улицу, – предложил я, подходя к Ваське, – а то я и деревни–то не видал.

– Айда, – откликнулся Васька, поворачиваясь ко мне. Теперь он был в норме, и желваки у него не шевелились. – Мамку там погодим. Покормит она тебя, тогда на речку сбегаем. Порыбалим.

– Как живешь? – спросил я Ваську, когда мы уселись на крыльце.

– Как, как! – ответил он недовольно. – Счетоводю… Разве это жизнь!

– А лошади? – спросил я.

– Лошади, – усмехнулся Васька, – на конюшне. – Он помолчал. – Просился у председателя, да он и слушать не стал. А тут еще этот главбух, гад ползучий.

Звякнула щеколда, пришла тетя Нюра. В руке она держала корзинку, в которой стояла бутыль молока, лежали яички и помидоры.

– Ну–ка, ну–ка, – зашумела она радостно. – Мойте–ка руки да за стол.

Я мылся и хохотал, брызгаясь вокруг себя. Вода лилась у меня с локтей, заливала штаны, и все это – и плеск, и мой смех – покрывал Васькин бас. Я смеялся над рукомойником. Никогда не видел такого: на цепочке подвешена медная кастрюлька с носиком. Чтобы вода полилась, надо взять за носик и чуть наклонить. Но от моих прикосновений рукомойник качался на цепочке, плескал воду, а Васька доливал его, хохоча надо мной.

Ему казалось смешным, что я не умею умываться из такого простого рукомойника.

Наскоро поев, я нетерпеливо выскочил из–за стола. Васька ждал меня на крылечке, смоля самокрутку. В руках он держал корзину.

– А где удочки? – спросил я.

– В нашей речке, – сказал Васька солидно, втаптывая окурок в землю, – корзиной ловят.

Я удивился, но приставать с расспросами не стал. Васька еще ни разу мне не наврал.

Мы быстро шли лесной пружинящей тропой.

Речка открылась неожиданно. Просека раздвинула стены, лес перешел в высокие кусты, а за ними среди зеленых берегов извивалась узкая синяя полоса шириной в три больших прыжка, не больше. В зеленой траве валялись какие–то малыши. Увидев нас, они загалдели, побежали навстречу, но вплотную не подошли, а остановились невдалеке.

Я разглядывал ребят, а они меня. Совсем маленькие были в рубашках, но без штанов, ковыряли в носу или с аппетитом жевали какую–то траву. Но среди маленьких были ребята и постарше, с меня. Эти глядели на меня пытливо, даже задиристо, и, судя по их взглядам, им мешала только Васькина фигура. Так мы стояли, глядя друг на друга, я и эти ребята, а Васька будто не замечал их. Сняв рубаху и штаны, он остался в белых кальсонах, развязал повязки, закатал подштанники повыше и удивленно взглянул на меня.

– Кольча? – удивился он. – Дак ты чо?

Я медленно, смущаясь пристальных взглядов зрителей, среди которых были и девчонки, разделся до трусов и спустился в воду. Речка была прозрачная и светлая, она тихо журчала, песчаное дно просвечивалось солнцем, так что виднелся каждый камушек. Васька стоял посреди речки, ожидающе глядя на меня, я уже побрел к нему, как вдруг девчоночий голос сказал сверху:

– Вась, а кто это?

Я поднял голову. Прямо над нами, на берегу, стояла маленькая девчонка, класса так из первого. Рыжие веснушки на ее лице так и налезали друг на дружку, словно им не хватало места. Выцветшее платьишко ее топорщилось, я скользнул по девчонке равнодушным взглядом и вдруг почувствовал, как заливаюсь пунцовой краской. Девчонка стояла на берегу, прямо над нами, и я отвернулся, похолодев, – там, под платьем, у нее ничего не было.

– Гость мой, – отвечал Васька пигалице, поглядывая на нее и ничего не замечая.

– А как звать его?

– Николай! – терпеливо отвечал Васька.

– А он откель, городской, что ли?

– Аха, – кивал Васька.

– Городско–ой! – протянула девчонка, глядя на меня, как на вымершего мамонта, и не собиралась уходить. А я все краснел и краснел. Васька наконец взглянул на меня и, ничего не поняв, сдвинул вопросительно брови.

– Вась! – сказал я. – Ну–ка прогони ее.

Васька ничего не понял, похлопал выцветшими ресницами, поглядел на девчонку, потом на меня, потом снова на девчонку и наконец сообразил.

Он схватился за живот и начал как–то по–дурацки хрюкать. Это хрюканье перешло в дикий хохот. Васька шатался в воде, будто пьяный, хохотал и кричал девчонке:

– Маруська! Ой! Маруська! Отойди! Отойди!

Маруська догадалась, быстро присела, накрыв коленки платьем, глаза ее испуганно хлопали. Потом она вскочила и побежала. Голые Маруськины пятки так и мелькали в зеленой траве.

Мне стало жалко маленькую девчонку, а Васька орал ей вслед:

– Маруська! В другой раз знакомиться в штанах приходи! – и снова хохотал, просто закатывался.

– Хватит тебе! – сказал я недовольно. – Сам–то хорош! – В закатанных кальсонах Васька и правда был не больно–то привлекателен. Тем более что подштанники были ему велики и сползали.

Улыбка сразу сбежала с его лица.

– Ну, ну, – проворчал он недовольно, – ишь какой выискался, в трусах. У нас тут все так ходят. И бабы, и мужики.

– Ври больше, – отмахнулся я, и Васька почему–то – смутился, спорить не стал. Он внимательно посмотрел на меня и ничего не ответил. Мы принялись рыбачить.

В общем, это оказалось нехитрое дело. Мы подходили к какой–нибудь кочке на дне речушки, которая обросла длинной беленой бородой, шевелящейся от движения воды, осторожно ставили перед ней корзину, шуровали ногами в водорослях, а потом быстро выдергивали нашу снасть. На дне корзины билось несколько рыбешек с черными спинками.

Когда мы сделали первый заход, я взял одну рыбку в руки. Она разевала пасть, возле которой были два уса.

– Усач называется, – объяснил Васька, выкидывая рыбок на берег. Ребятишки подхватывали их и насаживали под жабры на тонкую ивовую ветку. – Его просто прямо так, с потрохами жарить можно. Да если еще яишней залить – пальчики оближешь.

Солнце, отражаясь в воде, слепило глаза, увлекшись, мы бегали по речушке, пока не стало смеркаться.

– Молодцы, – улыбнулась тетя Нюра, приподняв нашу рыбу, – да тут на две жарехи хватит.

Выставив на стол еду, тетя Нюра стала торопливо причесываться, поглядывая на себя в зеркало.

– Куда ты, мам? – спросил Васька.

– Аль забыл? – удивилась тетя Нюра. – А еще в кон–горе служишь… Да третьеводни назначено на нынешний вечер собрание.

– Вот еловая башка! – стукнул себя по лбу Васька. – Вылетело!

Мы часто застучали ложками.

Небо на улице густо посинело, солнце ушло за лес, и в летних сумерках было трудно разглядеть лица колхозников.

Народ сидел на лавках, расставленных поперек улицы; на обочине вместо стола, покрытого кумачовой скатертью, как бывает на собраниях, стоял стул с графином, но без стакана. За стулом лежали бревна – на них располагался президиум.

Мы с Васькой подошли к лавкам, поискали свободные места сзади – там было все уже занято – и уселись в первый ряд. Нас заметили.

– Гляди–ко, – сказал чей–то женский голос, – мужиков–то прибыло, – и все весело засмеялись.

В президиуме на бревнышках сидели три дядьки. Одного я узнал сразу. Это был Васькин главбух Макарыч, второй ничем не привлек моего внимания, третий был без руки, в гимнастерке, рукав которой торчал из–под ремня.

– Председатель, – кивнул на него Васька и добавил уважительно: – Терентий Иваныч.

«Вот он какой, оказывается, – с интересом разглядывал я председателя. – А я думал, толстый и с красным носом. Ведь он его зимой отморозил».

На гимнастерке у председателя поблескивали ордена. Он тихо переговаривался с соседями – Макарычем и вторым, – поглядывал на лавки, заполнявшиеся народом. Я обернулся и даже привстал, чтобы проверить себя. На лавках сидели одни женщины да еще несколько стариков. Один дед сидел сразу за мной. Был он обут в валенки, хотя стояло лето, держался за суковатую палку, и голова у него тряслась. На рубахе у деда висели две медали – я их узнал, такие же были у мамы: «За трудовое отличие» и «За победу над Германией». Рубашку дед по–старинному подпоясал тесемкой. «Ишь, – подумал я, – как на парад собрался. Нарядный. И медали надел».

В полумраке с бревен поднялся однорукий председатель и подошел к стулу с графином.

– Товарищи женщины, – сказал он, задумался, словно что–то забыл, и добавил: – И старики! – Председатель поддернул пустой рукав поглубже за ремень. – Вот какое наше дело! – Он вздохнул и оглянулся на бревна.

– А дело наше, скажу прямо, – решительно проговорил председатель, – хреновое. Как в обороне. Сидим, окопались, к сил не осталось. Наступать не с чем. Эмтээсовский комбайн опять сломался, а эти аньжанеры, которые только что с танка слезли, к стыду своему, справиться с ним не могут.

На лавках засмеялись, а Васька толкнул меня локтем.

– Руку–то, – шепнул он, кивая на председателя, – под Сталинградом похоронил.

Я вспомнил желтые, словно масляные, листочки с картинкой, где седая женщина показывала на слова – «Родина–мать зовет». Эти листочки, исписанные химическим карандашом, присылал нам отец – сначала из–под Москвы, а потом, после госпиталя, из–под Сталинграда. «Вот как повезло нам, – подумал я, – у этого председателя руку под Сталинградом оторвало, а под Москвой у Васьки отец погиб. Мой же отец воевал и там и там, а остался жив и невредим, только ранило его. А могло бы… могло…»

Я повернулся к Ваське, шепнул ему, что подумал.

– Счастливый ты, – ответил Васька и вздохнул.

– Видите, товарищи, – продолжал негромко Терентий Иванович, – война кончилась, а я вам пока ничего хорошего сказать не могу, кроме одного; опять на вас вся надежда. В будущий год или нынче в осень, – он обернулся на главбуха, – может, купим свой трактор, заховаем от района – пусть штаны с меня снимают.

Дед за моей спиной крикнул с натугой: «Правильно!» – и все засмеялись, потому что непонятно дед выразился – что правильно: или трактор заховать, или штаны с председателя снять. Терентий Иванович тряхнул головой, поднял руку.

– Но это еще в будущем году, – сказал он. – До него дожить надо. Пока же вся сила в вас, в ваших руках и в ваших мозолях, и надеяться нам не на кого.

Терентий Иванович взял одной рукой графин, попил прямо из горлышка. В рядах вздохнули.

– Да, товарищи бабы, вернее женщины! Война кончилась, но надеяться нам пока не на кого. И нельзя нам надеяться, поймите сами. Вот был я в Сталинграде, воевал там, вы знаете. Что от города осталось? Одни развалины. Дай бог, один целый дом устоял, а так все подчистую!.. Не знаю, как, – нерешительно добавил председатель, – разгребать будут. Наверное, чтоб только землю выровнять для новых домов, еще не год потребуется.

Он помолчал, зорко вглядываясь в темноту.

– Это один Сталинград, а ведь таких городов сколько порушено! Сколько деревень пожгли, гады, мостов, дорог, заводов! Так как же мы, товарищи бабы, можем с вами требовать помощи от государства? Наоборот, – он причесал пятерней волосы, – наоборот, мы государству должны помочь!

Тишина стояла на улице, никто ни слова не сказал, не вздохнул. Даже деревья не шелестели, словно и они внимательно слушали речь председателя.

Однорукий шагнул вперед, подвинул стул, графин, тихо звякнув, упал в траву, и стало слышно, как льется из него веда. Но Терентий Иванович ничего не заметил. Он шагнул вперед и сказал с таким жаром, что голос у него дрогнул:

– Поэтому я прошу, – он передохнул, – прошу вас, товарищи женщины, дорогие наши жены, матери и сестры, прошу вас, наши отцы и деды, завтра всех, кто только стоит на ногах, подсобить колхозу.

У меня даже по коже мурашки поползли, так он это сказал.

– Я не приказываю, – сказал председатель, – а прошу… Он замолчал, а снова заговорил уже вполголоса. Но его слышали все.

– Опять звонили из района, – сказал председатель устало. – Мы должны сдать хлеба не по плану, а вдвое больше, оставив только на семена и самую малость на трудодни. Трудодень, говорю заранее, будет бедный, и зимовать придется тяжело. – Он умолк и вдруг проговорил со злобой: – Был бы последним подлецом, если бы сказал вам сейчас неправду. Если бы обнадежил, а потом обманул. Обманывать мне некого.

Терентий Иванович повернулся, отошел к бревнам и закурил. Огонек самокрутки дрожал в его руке.

– И еще я хочу сказать, – произнес председатель от бревен, – чтобы вы, товарищи женщины, старики и ребята… – он помолчал, будто не знал, что сказать дальше, – чтобы вы простили нас, мужиков. Простили нас за то, что мы обещали вам вернуться, а слова своего не сдержали или вернулись вот такие, – он со злостью хлопнул себя по пустому рукаву.

– Не томи душу, Терентий, – крикнул сдавленный женский голос. И снова стало тихо.

– Простите нас за это, – проговорил председатель и вдруг низко, в пояс, поклонился собранию.

В горле у меня запершило.

– В каждую деревню, – сказал тихо Терентий Иванович, – не вернулись солдаты, но у нашей Васильевки особый счет к фашистам. – Он сипло дышал, стараясь успокоиться. – Но у нас особый счет и к Родине. Мы ей должны за себя и за ваших мужей. Мы должны работать так, чтобы никто не чувствовал, что только шестеро мужчин вернулись в Васильевку с войны. Все должны знать: солдаты – и мертвые и живые – вернулись! Вернулись с победой!

Председатель рубанул единственной своей рукой воздух, словно поставил точку, и сел на бревна.

На улице было тихо, никто не шевельнулся. Только комары звенели в синем воздухе. Деревня будто онемела.

Терентий Иванович сидел на бревнах серой тенью, лицо его изредка освещалось огнем самокрутки, он понурился, будто никакого собрания тут нет, а сидит он один и думает о чем–то. Я подумал, что председатель так и будет сидеть тут, так и не заметит, как разойдутся с собрания люди, и, может, просидит на бревнах, задумавшись, до утра, но Терентий Иванович сказал медленно, как бы раздумывая и говоря это не целому собранию, а кому–то одному, своему товарищу:

– Вот что, женщины, – сказал он, – свезти бы нам со всего света – из–под Сталинграда, из–под Курска, из–под Ленинграда, из–под Берлина – наших солдат да положить бы их в одной могиле – на околице деревни. Только это, пожалуй, невозможно. Но зато возможно, я думаю, поставить памятник погибшим солдатам. Чтобы каждый, кто приходит и приезжает к нам, мог поклониться им. Когда–нибудь, – сказал, помолчав, председатель, – поставим мы нашим бойцам настоящий памятник, но ждать богатых времен, думаю, не дело. Однако давайте–ка срубим пока простой памятник, простую пирамиду из дерева и напишем на ней имена всех павших мужиков.

Вот ты, Трифон Ильич, – кивнул председатель старику с медалями, – ты, Марья Ивановна, ты, Кузьма Трофимович, старые люди. Вы свое отработали, толку в поле от вас будет мало. Приходите завтра на околицу, и я с вами, однорукий, – попробуем сколотить этот памятник. А вы, женщины, – сказал он, поворачивая медленно голову, как бы оглядывая каждую колхозницу, – а вы, работая в поле, думайте об этом памятнике. – Он помолчал и прибавил, гася самокрутку» – Так и будет. Собрание закрыто. Все.

Я очнулся и ничего не понял. Вокруг меня были какие–то холмы, а сверху падала стена.

Мгновенье я лежал оцепенелый, но пригляделся, облегченно вздохнул и засмеялся: сверху ничего не падало – это была крыша: солнечные лучи просачивались сквозь щели, струились вниз, словно лучи маленьких прожекторов, и оставляли на холмах сена желтые полосы и пятна. Я глубоко вдохнул и шевельнулся. Сено весело зашуршало, оно пахло ветром и ромашкой.

Я потянулся. Тело было легким и сильным.

– Васька! – шепнул я. Никто не откликался. «Вот дрыхнет, – подумал я, – богатырь Илья Муромец», – и вскочил на ноги. Рядом лежало распластанное одеяло, но никого не было. Я стал крадучись спускаться по скрипучей лестнице вниз. Васька, наверное, еще в ограде, как он выражается, и тут я на него налечу. Я переступал тихо, осторожно, чтобы не скрипнула незнакомая лестница, и вдруг что–то мокрое и шершавое лизнуло меня в пятку. Тут же раздался хриплый рев. Я обомлел и повернулся. На меня глядел черными, выпуклыми глазами добродушный теленок, взмахивая тонким, как веревочка, хвостом, и мычал.

Я сел на лестницу и засмеялся, а теленок снова стал лизать мою пятку, и мне теперь было ужасно щекотно. Я заливался изо всех сил. Все равно Васька, если он дома, уже меня услышал.

Но никто на лестницу не заглядывал, и я вошел в дом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю