355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Абель Поссе » Долгие сумерки путника » Текст книги (страница 6)
Долгие сумерки путника
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:58

Текст книги "Долгие сумерки путника"


Автор книги: Абель Поссе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)

В заведении Кальвильо было обычное в четверг вечернее застолье, оживленная, шумная беседа. На этот раз я присоединился к ней без колебаний, наскучив сам себе своей серьезностью.

Брадомин, самый чуткий из всех, угадал мою тайную радость этих дней и сделал тонкий намек касательно любовных дел – разумеется с должным почтением. Разгоряченный молодым вином, он снова стал рассказывать, как лишился руки во время своих выдуманных похождений в Мексике, губернатором которой он меня величал. Мол, преследуемый свирепыми ольмеками, он укрылся в пещере, и там недавно родившая тигрица откусила ему руку, опасаясь за своего детеныша.

Целых полчаса все слушали как завороженные, и даже прислуга прекратила свою беготню на кухню.

Самое чарующее в литературной лжи – талант выдумывать подробности. В конце концов история становится интересней истины. Надо признаться, у меня в Севилье почти никого нет. Эти друзья, поэты, – единственные, кто может жить в дружбе с воинами и конкистадорами, хотя во время войн они друг друга презирают.

Необходимо было погасить ревность, возникшую у многих вождей, которые считали меня опасным чужаком. Два раза пожилые женщины, имевшие большую, хотя и не прямую власть, влияя на общественное мнение, как в Испании придворные, приказывали детям бросать в меня комьями земли и катышками оленьего кала. Это был очень плохой знак. Немало людей были принесены в жертву или брошены шакалам за то, что какая-то женщина увидела во сне, будто они совершили преступление. Индейцы бездумно верят в то, что будущее является воображению этих растрепанных ведьм.

Один из главных вождей, Атур, тоже с неприязнью наблюдал за ростом моего влияния на касика в качестве военного советника.

Чтобы укрепить свое положение, надо было бы открыть им тайну колеса или что-либо подобное. Я подумывал о чем-то практичном и нетрудном в изготовлении, вроде арбалета или буссоли. Колесо произвело бы настоящую революцию, оно очень бы пригодилось для народа исконно кочевого. Однако я рассудил, что оно слишком изменило бы их созерцательную спокойную жизнь шумом скрипящих осей и внушило бы племени чорруко сознание превосходства, которое нарушило бы их душевный мир.

Арбалет имел тот недостаток, что умножил бы количество смертей, – нарушилось бы равновесие в военной игре, которой эти племена занимаются много веков. Для них война – нечто вроде рыцарских состязаний, где хоть и убивают, но не так много и не с такой злобой, как у христиан. Война нужна, чтобы отличались лучшие и тело не заплесневело, как закопанная в землю стрела. Они войну рассматривают как праздник.

После долгих размышлений я решился сделать нечто полезное, улучшить способ зажигания огня. Короче, я «изобрел» огниво. На одном холме я отыскал кремень и кусок металла. Соорудил подставку из очень твердой древесины и протянул через полый тростник свитую козью шерсть, пропитанную жидким маслом, что сочится из земли на границе с племенем кевене.

Мое изобретение приняли с восторгом. Ему воздавали почти религиозные почести. Сперва его хранили в хижине с оружием, потом оно распространилось – каждая матрона в своем жилье имела собственное огниво.

Положение мое немного улучшилось.

После рождения Амадиса я стал признанным военным помощником Дулхана. Племя опасалось нападения кевене, как бывало каждый год, но на сей раз все были воодушевлены тем, что владеют «секретом быстрого огня».

Долина имела только один выход, открытый к пустынной равнине, которая ведет на почти легендарную Дорогу коров. Другие стороны долины надежно ограждены подковообразной холмистой грядой. Достаточно было укрепить два-три прохода, через которые кевене обычно нападали на наше селение. Я придумал заграждения из камней, укрепленные стволами деревьев, – стоило потянуть за несколько бечевок, и камни сыпались настоящей лавиной.

Я заметил, что индейцы считают чрезмерные защитные сооружения чем-то нечестным. Некоторые вожди запротестовали. Получалось, будто мы не доверяем мужеству наших воинов. Что-то вроде подозрения в трусости. Как я уже объяснял, чем надежнее укрепление, тем меньше чести воину. Они иногда даже не помнят, выиграли их герои сражение или проиграли. Запоминают и прославляют храбрость, напор.

Военной поре предшествует весьма сложный ритуал, пение, в котором поэты вспоминают славных воинов и патриотические подвиги. Колдуны впадают в транс и призывают духов великих вождей. Появление этих духов приветствуют восторженными криками, и молодые воины, недавно прошедшие посвящение, возбужденно бегают вокруг костра, пытаясь разглядеть образы этих кумиров, якобы возникающие в дыму. Колдуны выкликают имена легендарных героев, и их приветствуют вожди (живые): «О великий, как себя чувствуешь? Какая радость видеть тебя в полной силе!»

Недавно зачисленные в войско держатся более тихо и неуверенно. У чорруко бытует мнение, что живые люди подобны детям, участвующим в чем-то вроде ребяческой игры. Для них смерть – нормальное состояние, а родиться на свет – малозначительный случай, как если бы тебя пригласили принять участие в представлении театра заурядных комедиантов.

Как бы то ни было, мои военные познания (вернее, простое применение хитрости и природного коварства, присущего нам, белым людям) оказались весьма к месту – теперь индейцы кевене не сумели заполучить рабов, как обычно.

Атур, главный воин-вождь, питал ко мне нескрываемую ненависть. Я лишил его возможности стать героем, одним из тех, кто вечно будет посещать их племя, являясь из страны мертвых.

Однако неожиданный случай избавил меня от этого врага, который все больше свирепел.

Атур вдруг влюбился в одного из своих воинов. Это у них дело довольно обычное, как и у ацтеков, и нисколько не осуждается и не карается. Известно, что, если не считать кровавых жертвоприношений, грех содомский, мужеложство, вызывает у христиан самое большое омерзение, когда они рассуждают об этих народах. В нашем племени было немало таких, которые жили и одевались как женщины. Это «putos», как теперь в виде эвфемизма называют себя такие типы в Севилье, искажая слово putti, которым итальянцы обозначают полуголых ангелочков, порхающих на картинах их живописцев, столь прославляемых ныне при дворах всей Европы.

Брак Атура с юным воином вынуждал его оставить свой военный пост и смириться с участью женщин племени.

Однажды ночью этот мрачный гигант появился одетый в замшевую сорочку, какую носят невесты, и сам касик Дулхан взял его за руку и отвел туда, где находился юный воин. После свадебной трапезы парочка удалилась в отдельно стоящий вигвам. Утром на рассвете я увидел Атура – он уходил с женщинами селения собирать хворост и корни. Рассказывая об этом, я вспоминаю куплет, прочитанный в харчевне поэтом Нале, другом Брадомина:

 
Коль любви ты подчинился,
Деньги – тьфу! Не надо злата!
Знал маркиза я когда-то,
Что на сапожнике женился.
 

Я описал в «Кораблекрушениях», как меня посвящали в колдуны, или знахари. Описал уклончиво и неясно, чтобы не раздуть всегда готовый заполыхать инквизиторский костер. Да и в самом деле у меня никогда не было склонности или притязаний на звание колдуна.

Но меня заставил согласиться Дулхан.

– Ты полон связанных сил, – сказал он, делая жесты рыбака, запутавшегося в сетях. – Сил, которые я вижу в твоем взгляде, и отрицать это невозможно. Если не развить эти силы, ты можешь стать безумным или убийцей, злодеем… Человек становится орудием демонов, злых духов.

Поучая меня, Дулхан объяснил, что знахарь, или целитель, не должен делать ничего чрезвычайного ради жизни кого бы то ни было, ибо жизнь – небольшая ценность. Главное, сказал он, надо смотреть, достоин ли больной не умирать, так как пресловутое благо продления жизни может на деле обернуться злом как для самого больного, так и для всего племени, – что мы видим в случае со стариками, с много раз рожавшими женщинами и с негодными мужчинами.

С величайшим терпением он мне показал различные породы камней, способные впитывать болезни и страдания. Существует целая наука, как надо водить ими по телу больного, не только в том месте, где по виду засела хворь. Камни эти вбирают ее в себя. Затем колдун должен знать, можно ли эти камни снова очистить или надо их закопать, не то они принесут горе и беды.

Знахарь в своей сумке носит шесть-семь таких камней. По словам Дулхана, применять надо тот камень, от которого, когда его поднесешь к глазам больного, они сильно заблестят.

Обычный, нормальный способ лечения – действовать руками. Надо закрыть глаза, произносить молитвы богам и двигать руками у тела больного. Опытный колдун сразу почувствует легкое щекотание в ладонях. Это болезнь щекочет. Ощущается вибрация. Очень редко болезнь бывает настолько сильна, что вредит самому знахарю. Но если такое случается, следует немедленно уйти, предоставив больного его участи.

Дулхан счел совершенно естественным, что я буду произносить молитвы на своем языке. Молитвы «Аве Мария» и «Патер ностер». Его уроки впоследствии помогали мне и выручали в тяжких трудах, меня ожидавших. Дулхан убедил меня не отказываться от этого занятия. И, как я писал в «Кораблекрушениях», я даже оказался способен воскресить одного, которого уже сочли мертвым.

Я осмелился сказать касику, что у нас, христиан, такие действия почитаются дьявольскими и тех, кто этим занимается, сжигают на костре. Он снисходительно рассмеялся и объяснил мне, что знахарь, или колдун, собственно, не существует.

– Он – ничто. Он – всего лишь как отражение в воде. Власть его не что иное, как отражение силы больного, стремящегося спастись от смерти. Ты ничего не делаешь. Ваши люди очень глупые. По-моему, они просто всего боятся…

Он посоветовал мне несколько главных целебных трав и средств. В случаях серьезных ран применяют противный, вонючий ил из лагун, и он многих спасает. Когда мой сынок Амадис опрокинул котелок колдуний и обжег себе плечико, его намазали этим илом вопреки моим протестам. Но Амария меня успокоила и оказалась права.

В эти годы у нас было всего три серьезные стычки с неприятелем: наше нападение на племя догене и две битвы с индейцами майейе, которые расширяют свои владения и полагают, что должны навязать другим свой образ жизни и какого-нибудь из своих богов. Эти майейе, вместе с немногими кевене, взяли в осаду наше селение, окружив женщин в вигвамах. Они отвели канал в сторону от ущелья. Сумели они также перейти через горы, несмотря на пашу оборону.

Три дня мы опасались, что наши женщины и дети будут перебиты, – если бы враги атаковали селение, то могли бы очень быстро его разорить, хотя потом мы бы их все равно победили.

Тогда мне пришлось открыть моим индейцам секрет катапульты. За два дня мы соорудили десять штук, используя сосны, росшие на склонах и гибкие ремни из оленьей кожи.

Ночью мы их испробовали, и еще до рассвета я распорядился расставить катапульты, направив их все в одну точку, туда, где расположились лагерем враги. На них обрушился убийственный град камней. Новоиспеченные артиллеристы так и рвались снова и снова заряжать катапульты камнями.

Это было моим торжеством, Я стал Ганнибалом тех долин, и было устроено большое празднество, на котором мне удалось не слишком выделяться и не возбудить злобу вождей и жрецов.

И все же я чувствовал, что нахожусь на грани гибели.

На рассвете второго дня торжеств Дулхан увел меня на три дня охотиться на оленей и «побыть поближе к богам», как говорят они на своем красочном наречии. Это была большая честь, которую оказывают только главному жрецу, или отличившемуся вождю, или почетному гостю-касику.

Мы дошли почти до Дороги коров.

Я боялся, что он предложит мне стать касиком, – он уже не раз говорил, что чувствует усталость от жизни и желание совершить паломничество в Семь Городов. Такое возвышение было бы для меня роковым – касики пользуются весьма относительной властью и не могут долгое время настаивать на важных решениях без одобрения вождей.

К счастью, у него было иное намерение.

Он, хотя и с большой скорбью, стал убеждать меня покинуть их.

– Я больше ничему не могу научить тебя здесь. Я всего лишь мелкий вождь на равнине, на побережье. Ты многое можешь, и ты человек благородный. Тебе надо бы начать странствие к Семи Городам, которых мы, жители мелких селений, не знаем, разве что их предместья. Только дороги, ведущие к первым склонам. Только названия трех из этих городов: Марата, Ахакус и Тотонтеак… Дальше за ними находятся вершины великих основателей. Там ты сможешь многое познать…

Дулхан заговорил о людях, знавших древние тайны. По его словам, главные тайны народов хранятся в области высоких гор. Подняться на эти вершины может лишь тот, кого пропустят стражи. Там обитают гигантские птицы, кондоры, способные схватить когтями оленя и унести его за облака.

– Мы, люди равнины, вроде кривоглазых – мы видим только половину мира, знаем половину его тайн, хотя у нас есть пара зорких глаз и мы хорошо целимся из лука. Но ты, белый, ты должен туда пойти…

Вечерами усталость. Она меня тревожит и почти неодолима. Я прямо падаю на кровать, будто в мои годы прошел несколько миль. Никогда не думал, что возбуждение, вызванное писанием этих заметок, может так утомлять. Посещение с помощью пера своего прошлого – путешествие столь же изнурительное, как всякий поход. Возможно, что память устает, утомляет волнение. Довольно долго я терзал свою память, извлекая из забвения худощавое, бронзовое лицо касика Дулхана с темными, узкими глазами, носом крючковатым, как орлиный клюв, головной повязкой, сжимавшей лоб. И, кажется, я сумел восстановить светлое, свежее лицо Амарии и согнутые коленки Амадиса, бегающего, поднимая пыль, вдогонку за грифом.

Слабость, вероятно, также связана с тем, что я два дня подряд терял кровь. Я приписываю это старческой небрежности доньи Эуфросии – она, когда крошит куриные кусочки для салата, дробит и обломки косточек, которые потом ранят мне кишки. Я сделал ей замечание, и она с воплями спустилась по лестнице, угрожая оставить меня.

Завтра черный день, день аутодафе, и я решил не спеша, потихоньку пойти в библиотеку. Но как только вошел туда, мою усталость и вялость разогнала тревога. У Лусинды лицо было опухшее, темное. Она едва сдерживала дрожь в голосе. Сказала мне, будто споткнулась и упала в подъезде своего дома. Но мне показалось это малоубедительным.

Я пошел к своему привычному столу и попытался сосредоточиться на чтении. Руки у меня дрожали на страницах книги, и я не мог остановить эту дрожь.

Когда Лусинда вышла полить герань на газоне, я воспользовался этим и ушел, сильно расстроенный, не простившись.

Шел домой с трудом. Сразу же рухнул на кровать, слыша, как донья Эуфросия на крыше с невероятным терпением чистит щеткой мой черный парадный костюм.

Костюм висел на веревке, на которой она сушит белье. Это была пустая оболочка, жалкая марионетка с безвольно повисшими руками. В свете заходящего солнца бархат чуть поблескивал. И все же он перенес эти годы лучше, чем моя кожа.

Аугодафе было назначено на день восшествия на престол короля Филиппа II, но по разным причинам откидывалось. Вот уже десять дней созывали народ указами и барабанами, приглашая на жестокое празднество. Грешников сжигают в пламени костра, празднуют победу правосудия, истины, которую добыла пытками святая инквизиция.

Мы должны были собраться в портале архиепископского дворца. Донья Эуфросия помогла мне одеться. Костюм был мне куда как широк. Видно, что я теряю в весе, и, наверно, это причина неодолимой усталости по вечерам.

Я был так огорчен тем, как выглядела Лусинда, что мне почудилось, будто костюм – эта марионетка, вчера болтавшаяся на веревке, – помогает мне существовать, поддерживает достойный вид. Благодаря ему я мог предстать перед всеми таким, каким ожидали увидеть меня правоведы и священники. Я поправил, насколько мог, перья на шляпе, перья птиц, которые уже много полетали.

Мы стали в ряды по роду занятий – я в группе судейских, среди тех же писцов и крючкотворов, которые причинили мне столько вреда. Впереди шествовали величайшие лжецы королевства, веедоры [65]65
  Веедор – инспектор, контролер.


[Закрыть]
, особы из Королевской Аудиенсии и один генерал-капитан с сомнительным боевым прошлым.

Голуби кружили, переполошенные, но никто на них не смотрел. Ошалевшие от страха птицы метались туда-сюда, как стая молодых ласточек. Однако это не было птичьим любовным танцем, а скорее просто испугом. Впрочем, они все равно не покидали Севилью, их полет не превосходил по высоте купол нового кафедрального собора, а от него они устремлялись к монастырю Сан-Бернардо, где уже готовились зажечь костры. Оттуда голуби опять возвращались к нам.

Колокола всех церквей призывали на мессу по осужденным. Это был хаос звуков, он обрушивался на город, как град битого стекла.

Мрачные удары барабанов и жалобные стоны труб сопровождали медленное движение процессии, во главе которой развевался большой штандарт инквизиции – на нем крест, меч и оливковая ветвь (последняя – как несколько запоздалый символ мира тем, кто умертвлен).

Народ рукоплескал нашей процессии с подозрительным энтузиазмом. Чрезмерным энтузиазмом, словно за возгласом «да здравствует» и непременной улыбкой притаился страх.

Шли духовные конгрегации в парадных одеждах, за ними – вереницы монахов в капюшонах. Впереди великий инквизитор и судьи святой инквизиции, за ними – служители пыточной камеры и палачи. Далее следовали удрученные родственники осужденных со свечами. Некоторые из них пытались улыбаться, якобы радуясь осуждению бесов и зла, пусть ценой жизни любимого человека, другие через силу изображали ледяную усмешку – если можно это так назвать, – чтобы не дать повод заподозрить их в сочувствии, которое может быть им вменено как соучастие или скрытое преступление.

Орда оборванцев-цыганят, нищих, увечных и даже прокаженных из приюта в Пунта-Умбрия, которым разрешается лишь в этом случае входить в город, следовала за процессией, крича и строя гримасы осужденным. Последние же шли внутри процессии, сопровождаемые «родичами», теми, кто готовил их к радостной встрече со смертью очищенными от греха. Осужденные несут свечи желтые, как их позорные санбенито, похожие на балахоны прокаженных. На груди у них роковой крест святого Андрея.

Барабаны, крики, молитвы, звон колоколов, доморощенные певцы-импровизаторы – стоя у окон, они обращают к morituri [66]66
  Идущие на смерть (лат.).


[Закрыть]
бесконечные саэты и сегидильи [67]67
  Саэты, сегидильи – жанры народных анпдалусских песен.


[Закрыть]
, в которых порой высказывается зависть к тем, кто вскоре узрит Святую Деву или Господа нашего, а порой звучит заверение, что смерть лучше и приятней жизни.

Я осознал, что я уже очень стар и умудрен годами, – то, что прежде казалось мне нормальными акциями во имя веры, теперь вызывает у меня глубочайшее презрение. Я увидел, что Севилья город ханжеский, полный закоренелого лицемерия. В этом пресловутом празднестве веры, причем веры католической, скрывался демон иудейской нетерпимости и мавританской жестокости.

Мы заняли наши места на огромном помосте, в центре которого кресло архиепископа. Там высится зеленый крест инквизиции. Монахи часами сменялись, читая бесконечные документы процессов, – иные из них щеголяли звучным тенором, у других голоса скрипели как немазаные колеса. Когда произносили имя того или иного осужденного, раздавались всхлипы и молитвы. И тут народ, которому мешали слушать, начинал негодующе шикать, чтобы замолчали.

На помосте, на самой верхней его ступени, стоял ряд осужденных на смерть. Я внимательно вглядывался в лица этих несчастных. Напрасно! Я слишком приблизился к их душам, лучше бы я этого не делал – ведь как член (хотя только почетный) Верховного суда я в какой-то мере тожеих осуждал. Я, колдун с острова Мальадо, имел гораздо больше грехов, у меня было больше оснований быть осужденным, чем у любого из этих бедняг, а между тем мне выпал жребий находиться рядом с судьями, со стражами порядка. На этом ужасном помосте, под сияющим солнцем Севильи передо мной как откровение предстала вся нелепость нашего мира. Я лечил волшебными камнями, порошком из змеиного хвоста, дуновениями и молитвами, талисманами, наложением рук. Я посещал предместья тайных городов, которые сверкают ночью, а днем исчезают. Я, Альвар Нуньес Кабеса де Вака, был здесь самым виновным, заслуживающим пламени великого аутодафе.

Я вгляделся в лицо одного несчастного иудействующего португальца. Его приговорили к двадцати годам галер. Двадцать лет в цепях он проведет в отвратительной клоаке, и тем не менее от мысли, что он остается по сю сторону и избегнет ужасных мгновений на костре, он взирал на небо и улыбался.

Многие из стоявших там, вероятно, не были виновны. Известно, что доносов, основанных на зависти, злобе или обиде, хоть пруд пруди. Чиновники святой инквизиции знают об этом, но им нужны жертвы. Чтобы охранить веру, надо нагонять страх. Неважно, если тот, кто погибнет, невиновен и признался в преступлении, когда его жгли на углях или надевали «неаполитанские сапоги» с кипящим оливковым маслом. Ради блага веры необходимо идти путями дьявола.

Была там одна растрепанная девушка, которая неудержимо рыдала и отчаянно кричала в своем санбенито. Ее признали колдуньей и обвинили в половой связи с дьяволом-котом. Я уверен, что она невиновна и что на нее донес какой-нибудь власть имущий, которому она не захотела отдаться. Очень уж часто подлость ищет мести недругам у священного правосудия.

«Примирившихся» с церковью было немного. На костер должны были пойти восемь человек. Заиграл рожок, как бывает в начале боя быков, и процессия перешла к Королевскому саду, где разместили костры.

Тут возбуждение народа, внешне изображавшего радость, усилилось до болезненной остроты. Кое-кто выбивался из толпы, несмотря на дубинки охраны, чтобы плюнуть на осужденных. Они выплевывали свой собственный страх. Чуяли запах смерти и рукоплескали чиновникам святой инквизиции и зловещим монахам в капюшонах. Да, они были воистину испуганы.

К зеленым крестам привязали только шестерых, двое осужденных покаялись, и им даровали привилегию быть удушенными гарротой, а потом уж сожженными.

Тут народ притих, прислушиваясь к треску горящего хвороста и дров.

Когда языки пламени начали касаться тел, толпа старалась различить среди ужасных воплей осужденных голос дьявола, имеющего обыкновение в таких случаях проявлять себя и даже на прощание изрекать некий полезный сонет или указывать какое-нибудь число, которое наверняка принесет удачу.

Нет. Уже ничего не связывает меня ни с моим народом, ни с городом моего детства (он-то остался прежним, это я изменился), Я потихоньку ускользнул, не простившись ни с одним чиновником. Не хотелось разговаривать, выдавать свою печаль.

В Оахаке Кортес однажды повел меня поглядеть на мрачный церемониал жертвоприношения у ацтеков. Мы поднялись по окровавленным ступеням пирамиды. Увидели, как обсидиановый нож погрузился в грудь молодого раба-тласкальтека, Увидели, как верховный жрец, на чьих космах сверкали пятна крови, вырвал молодое трепещущее сердце и положил его на каменный алтарь Чак-моала [68]68
  Чак-моол – бог дождя у ацтеков.


[Закрыть]
.

Сегодня меня охватило такое же тяжелое чувство.

Нет, я решительно стал другим. Жизнь, годы отделили меня от моего народа. Ни его расположение, ни его ненависть, ни его лицемерное молчание, ни веселье его празднеств меня не касается. Я – другой.

Я – человек, слишком много видевший.

Во время ужасного зрелища торжествующей инквизиции я думал о Лусинде. Домой вернулся совершенно разбитый, словно беспутный участник венецианского карнавала. Несмотря на усталость, я исполнил задуманное: снял парадный свой костюм и, одевшись в лохмотья нищего, нахлобучив старую шапку, в которой делаю обрезку винограда, чуть не бегом поспешил к монастырю Санта-Клара. Я знал, Лусинда обязательно будет заниматься библиотекой, потому что каноник участвовал в процессии.

Я укрылся в темпом углу напротив входа в ожидании сумерек, часа, когда девушка должна будет выйти.

Следовать за ней мне было нетрудно. Мой наряд превратил меня в старого бродягу, каких много, да я и впрямь старый бродяга, однако претендующий на нечто большее, я человек, отвергнутый миром… В облике бродяги мне было удобно, никто не обращал на меня внимания, не желал мне ни добра, ни зла. Лусинда шла быстро, а я уже не очень проворен. Она дошла до улицы, идущей вдоль берега, и устремилась к причалу баркасов.

Там к ней подбежал какой-то тип, видимо дожидавшийся ее и знавший, откуда она придет. Он схватил ее за мантилью и нагло открыл ее лицо. Произошел разговор, которого я не мог расслышать. Хотел было подойти поближе, но колени гнулись, как воск возле огня. Этот тип ее обнял. Лусинда попыталась оттолкнуть его, отвернуться. Я все же сделал несколько шагов, но остановился, увидев, что ее руки обвили плечи парня, обнимая его, и она с явным желанием подставила ему губы.

Сердце мое билось, как птица, чересчур большая для старой, хилой грудной клетки. Я почувствовал, что задыхаюсь, и начинающееся головокружение вынудило меня, как смертельно раненного быка, искать опору у стены.

Да, это был мой костер без празднества и без зловещих барабанов, Мое одинокое, роковое аутодафе.

Из последних сил я доплелся до Санта-Круса. Кажется, кто-то попытался мне помочь, как немощному старику, на лестнице постоялого двора доньи Эльвиры.

Старик. Старик, идущий к концу и никак окончательно не кончающий свой путь.

В конце концов я решился вернуться в Башню Фадрике. Почти две недели я провел безвыходно дома – все писал, теперь это мой единственный способ жить и встретить кого-нибудь на тропах пустых страниц.

Я понял, что мой гнев был всего лишь странной реакцией, достойной старого мечтателя, не решающегося покинуть свой «дворец грез».

Несмотря на постоянную усталость, удваивающую тяжесть ног, я почувствовал призыв севильских улиц. В них есть что-то волшебное, неожиданное, удивляющее нас, как внезапный свежий ветер, трель птицы или улыбка юной мавританки. С годами Севилья превращается для тебя в живое существо. Она больше, чем некое селение, город или родина. Она живет рядом с тобой как брат, как родной человек. И когда у тебя уже никого нет, она, к которой ты относился потребительски, как к некой декорации или просто месту на земле, превращается в «другого», в друга или подругу твоих последних дней.

Вот что я думал перед тем, как перейти к брани, кляня рои мух на улице Капучинос, ставшей мерзостной свалкой отбросов, где крысы и бродячие свиньи роются в грудах нечистот. Пришлось свернуть на длинную улицу, ведущую к монастырю Санта-Клара, подальше от невыносимого зловония. Очарование моих размышлений улетучилось, и теперь я шел, ругая этот город, нынешний caput mundi.

Увидев меня, Лусинда изумилась. Мне показалось, я догадываюсь, что она догадывается по моему хмурому лицу о скверном настроении, которое привело меня к ней. Она притворилась, будто наводит порядок на столе, потом подняла ко мне сияющее лицо.

– Мне необходимо продолжить смотреть карты, Лусия, я, знаешь ли, забываю места, где бывал.

– Вот они, ваша милость, приготовлены для вас, как всегда. Я ждала вас.

Возможно, это звук ее голоса пробудил в моей душе непривычное, все возрастающее волнение. Мне трудно было дышать. Я задыхался. Еще немного, и мои сухие, словно в пергаментных перчатках, руки вспотели бы. Я не мог с этим справиться.

Мною овладело что-то вроде старческой злобы или бешенства. Похоже на вспышки гнева, ярости безумных стариков в богадельнях.

– Я видел тебя, ты, как сука, повисла на шее мужчины, который тебя побил! На улице, которая идет от Мансебии к Триане. Я следил за тобой!

– Ваша милость не имеет права следить за мной и говорить мне такие слова. Будьте сдержанны, ваша милость!

Кажется, я занес руку и попытался кинуться на нее. Она подвинула стол, разделявший нас. Потом с громким плачем выбежала во внутренний двор.

Кажется, я дрожал, как потерпевший кораблекрушение (в конце концов, таков мой удел). Сердце пугало своими явно неритмичными ударами. (Описывая эту картину на очередной странице, сидя на своей крыше, где с изящным проворством резвятся коты, я усматриваю в ней нечто постыдно театральное. Но я был по-дикарски искренен.)

Кажется, я провел локтем по столу, сбросил все книги и бронзовую чернильницу каноника. К счастью, свидетелей, думаю, не было.

Я возвращался домой, как человек, восходящий на Голгофу без надежды на искупление и блаженство. Совершенно подавленный, бросился на мою жалкую постель, желая сейчас же умереть, умереть всерьез, – стыд из-за собственной несдержанности хуже всякой боли. Смешон тот, кто надеется оправдать себя своими сантиментами.

А я именно таков – жалкий сентиментальный старик.

Я лишился сна и вообще душевного покоя! Я смотрел на рождение дня как на чудо и в сумерках комнаты слушал его долгое, бесконечное умирание – ведь день умирает в звуках, к которым я прислушивался, угадывая их происхождение со своего ложа. Крики детей, играющих в прятки, пока кто-то из них не заплачет, последние удары молотка шорника, стук колес тележки продавца воды, возвращающегося по дороге вдоль стены Алькасара. Потом сильный запах оливкового масла, на котором евреи жарят свою еду.

Рассвет, напротив, – робкое сияние, его нужно воспринимать в тишине. Он проникает в окно, схожий с пугливым вором или с проказником, пробирающимся в дом так, чтобы его не услышали. Сквозь щели жалюзи струится как мутное молоко. Пробирается под дверью. День рождается боязливо, словно человек, приносящий дурную весть.

Так я провел три дня не вставая с кровати. Несмотря на жару, мне было холодно. Лежал плашмя, но не смыкал глаз. Смотрел, как сменяются и стареют нетронутыми чашки с гаспачо [69]69
  Гаспачо – холодный суп, заправленный хлебом, укропом, оливковым маслом и разной зеленью.


[Закрыть]
, которые донья Эуфросия подает мне с упреками. Что бы ты ни делал, кем бы ты ни был, в старости с тобой будут обращаться как с ребенком – смесь любви, превосходства и нетерпения, что так раздражало нас в детстве. Уже никто не станет уважать твою свободу.

К вечеру четвертого дня прострации я услышал удары дверного молотка на улице Пимьента. А затем – короткий, но явно опечаленный разговор двух женщин. Мое сердце опять запрыгало (устрашенная птица металась от одного ребра к другому). Я знал, что это Лусия, Лусинда. Наверно, старуха испугалась и послала к ней кого-нибудь из своих нарочных, какого-нибудь мальчишку-мавра или кого-нибудь из нищих.

Должно быть, обе они что-то готовили на кухне и наконец поднялись по лестнице. Они принесли хлеб, сыр, изрядный бокал вина и ароматный суп из зелени. Все было подано заботливо и аккуратно, не так, как делала донья Эуфросия.

– Ваша милость, к вам пришла гостья, – сказала старуха.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю