Текст книги "Долгие сумерки путника"
Автор книги: Абель Поссе
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
Что же касается нежностей и любовных взглядов, думаю, они очень скоро убедились, что большой разницы не было между тем, как сам касик Дулхан и я смотрели на его взрослую племянницу, когда она наклонялась, чтобы поднять корзину с шелковицей или смоквами.
Я поддавался смутному соблазну – в котором никогда не признавался, а скорее тщательно его скрывал – примириться с моим положением, избавиться от всего, что может быть связано со словом «Испания».
Это был соблазн как бы убежать от себя самого. Соблазн, зовущий всякого ребенка выйти за пределы дома его детства, хотя бы это и грозило ему бедой.
Дулхан и его племя отправились в долгий и веселый поход через горы в долину племени чорруко. Я туг был чужой. Ребятишки стайками бегали вокруг меня, кричали и корчили гримасы. Но относились ко мне не враждебно. Женщины, которые шли тяжело нагруженные, смотрели на меня внимательно. Впереди шел касик со своим двором – колдунами, знахарями и военачальниками. Каждые два дня устраивали привалы в местах, по-видимому, им знакомых.
То был не новый мир. То был другой мир.
Я видел в них людей Начала бытия. Глядя на меня, они убеждались в опасностях, грозящих существу, возросшему в противоестественной обстановке. Иногда Дулхан подходил со своими советниками и знахарями, и они спокойно обсуждали меня, как люди, делающие научные комментарии, рассматривали меня как изучаемый объект.
Во время одного из этих обсуждений Дулхан отделился от своих приближенных и сказал мне медленно, чтобы я хорошо понял его слова:
– Мы за тобой наблюдали: ты еще не вовсе пропащий. Скорее ты как бы скованный, неподатливый. Твое тело вроде ножа, забытого в земле. Теперь тебе надо вернуться к жизни – даже если ты бог или полубог, ты многое утратил, ты низко пал… Ты будто повернулся к миру спиной… Я за тобой следил – ты печален, ты не пляшешь. Когда я попробовал плясать с твоими друзьями, они перепугались насмерть. Они были похожи на деревянных кукол. К тому же ты не принимаешь участия в наших священных пиршествах – ты стоишь поодаль и глядишь в одну точку, как человек, который целится из лука в свою добычу… Но ты еще не вовсе пропащий, и я был бы рад однажды утром назвать тебя сыном, так же как моих сыновей… – Дулхан смотрел на меня очень пристально. Потом обернулся, окинул взором великолепный гористый пейзаж, предвещавший близость долины племени чорруко, и величаво обвел рукой горизонт, который я и теперь не забыл, и сказал:
– Я не допускаю, что ты откажешься. Не допускаю, чтобы ты жил как скованный, терял попусту жизнь, не давая воли своему духу плясать по этим скалам и ложбинам с кристально чистой водой. Не допускаю мысли, что ты уже не можешь войти в этот Дворец…
Моя жизнь текла вопреки смыслу, здравому смыслу – я был Моктесума, индеец. Я выслушал «приглашение» спастись в новой вере. (К счастью, Дулхан оказался более человечной натурой, чем мясник Писарро, убивший Атауальпу.)
Это была великолепная долина между не очень высокими горами, прорезанная узкой, прихотливой речкой, где вода чистотой походила на воду Кастальского источника. Там предстояло пройти большей части моих потаенных лет.
Каждый сезон обитатели ее строили новые жилища. Они почти ничего не сохраняли старого. Жилье сооружалось из шкур, укрепленных на шестах, которые индейцы всегда приносили с собой. Прежде чем уйти на зимовку, шкуры убитых диких коров они закапывают в землю. Так же прячут утварь и инструменты, но не оружие – с ним они не расстаются. Таким образом, в первые дни нашего пребывания в долине моя работа состояла в раскапывании тех мест, где наши колдуны спрятали горшки, топоры, шкуры и камни для очагов.
Я выбрал себе удобное место для своего отдельного вигвама и потихоньку поставил его, как хотел, – ведь я был воином без семьи. Устроился я возле речки, и мне нравилось засыпать, слушая журчанье воды.
Трудность моей обособленной жизни заключалась в необходимости постоянно быть начеку. Надо было поддерживать политическое равновесие между симпатией, оказываемой мне касиком, и ревностью и подозрениями, возбуждавшимися мной, чужаком, у некоторых вождей и знахарей, не говоря о тайной злобе замужних женщин, которые здесь, как и везде, исполнены зависти и строят козни, потому что скучают и с ними дурно обращаются.
Когда вигвамы были поставлены, все мужчины, включая немногих рабов из племени кевене, соорудили в самой глубокой части речки запруду, чтобы ловить рыбу. Вечером они собирали хворост и свежую траву.
Я обдирал себе руки о шипы и острые камни. В конце дня я был весь исцарапан и облегчал боль в водах Кастальской речки (как я назвал ее – сами индейцы не дают названий предметам, видно, потому, что не желают ни присваивать их, ни владеть ими всегда). Я чувствовал, что меня, из-за моей неловкости, считают жалким растяпой. Это было не самое худшее, чего я мог ожидать, – мне вовсе ни к чему было выделяться особыми способностями, равно как быть просто рабочей скотинкой, которую каждый может в любую минуту убить или принести в жертву.
Несомненно, в отличие от этих детей земли я был не способен выжить один, разве что меня возвратили бы в Земной Рай, где плоды, включая яблоки Евы, можно было бы рукой достать. Но вот чего они не могли знать: хотя я не сумел бы сам себя прокормить, мне были известны кое-какие секреты, как улучшить жизнь.
Приходилось вести себя очень осторожно. Применять достижения нашей цивилизации надо было не похваляясь, а так, словно это их собственное открытие. Нельзя было допустить и мысли, что я, возможно, владею сверхъестественными силами или знаниями. Хотя в ежедневном своем питании они не каннибалы – я ведь рассказывал об их ужасе от прожорливости Эскивеля, – у них существует магический, или священный, каннибализм. Когда дело касается очень знаменитого воина, они, кажется, поедают его ступни и кисти рук, но приготавливая их особенным образом. Я опасался, что они вздумают съесть меня, чтобы усвоить какие-то элементы нашей цивилизации. Так или иначе, опасность мне грозила всю жизнь. То ли от инквизиции, или от испанских доминиканцев, или от этих жрецов в перьях, или от злобной власти альгвасилов [62]62
Альгвасил – судебный исполнитель.
[Закрыть]императора Карла V. Каннибализм, вероятно, всемирная болезнь.
Хорошенько подумав, я решил открыть им секрет торговли. Я счел это наиболее выгодным – у меня будет больше досуга и я смогу передвигаться свободно и без спутников, посещая племена не слишком враждебные. Я убедил Дулхана, что мы можем собрать груз пористого камня, который попадается в отрогах здешней сьерры и из которого индейцы кевене вырезают своих идолов. Этот груз мы бы обменяли на ароматные грибы, лакомство чорруко, и на дикую землянику, которую кевене собирают в лесу. Дулхану показалось невероятным, что он мог бы получить эти чудесные дары природы в обмен на какие-то камни. Хотя и сомневаясь в моем замысле, казавшемся ему наивным, он позволил мне попробовать. (История сообщает, что многие племена мараме вторгались в долину чорруко, сея смерть и разрушение, именно ради этих пористых камней, которыми здесь только дети играют, потому что они имеют свойство держаться на воде.)
После долгих споров и обсуждений я наконец однажды утром отправился в путь с набитым камнями кожаным мешком.
Я держал путь в земли мараме, у озера Гавиота.
После нескольких чудесных дней ходьбы в одиночестве и без страха я, почти не опасаясь, вступил на территорию мараме. Стражи отвели меня к старейшинам, которые увидели во мне прямо-таки посланца небес. Они были поражены, что получают так просто драгоценность, которую прежде добывали в сражениях, стрелами и копьями. Меня угостили солеными оленьими сердцами и удивились моей скромности, когда я попросил всего лишь наполнить мой мешок грибами и земляничным желе, которое их старухи готовят для детей.
Со мной прощались улыбаясь и смеясь. Улыбаясь, будто ангелу, послу неба, и смеясь над бледнолицым костлявым глупцом, который меняет драгоценные камни на самые обычные грибы и ягоды и притом чувствует себя сверх меры счастливым.
Я пытался объяснить касику нашу религию. Старался говорить попроще и по возможности осторожно, следя за его реакцией. Ибо никакой иной предмет не пробуждает таких враждебных чувств.
– Но кто же он, ваш бог? Ты говоришь, вы верите в одного-единственного…
Я толковал, как мог, что Бог один, но вместе с Сыном и Святым Духом их трое. Одно существо, отец и сын одновременно.
Дулхан благодушно смеялся. Это меня обезоружило, он смотрел на меня так, будто я несу вздор, и я отказался от намерения просить у него разрешения побеседовать о нашей религии с его людьми. Однако его сильно заинтересовала наша версия о первых людях, прародителях Адаме и Еве. Я рассказал об их грехе, об изгнании (безвозвратном) из Земного Рая, о вечном проклятии рода людского, который можно спасти только прощением и истинной верой. Я много раз повторял эти слова, но на их языке не было эквивалентов. Касик слушал меня, изрядно развлекаясь. Ночью, у костра, сидя в окружении грозных колдунов и воинственных вождей, он похвалил меня и сказал:
– Ты, белокожий, явившийся из моря, расскажи нам эту историю о красивой женщине и первом мужчине. О змее-гадюке и красном плоде…
Я постарался повторить рассказ, но мне это было очень нелегко под их мрачными взглядами. Некоторые, правда, смеялись вместе с касиком. Мне никак не удавалось передать библейскую серьезность. Они стали задавать непочтительные вопросы. Им казалось необязательным и невероятным, что Христос должен был родиться у матери-девственницы (и я подумал, что им было даже незнакомо это слово). Атур, один из вождей-воинов, пришел в ярость, выспрашивая о первородном грехе. Вероятно, он не понял ничего из моих слов. Он воспринял их скорее как оскорбление его достоинства. Почему человек должен нести кару, от которой избавлены орел и тигр, животные не менее жестокие?
Самым критическим моментом этой долгой и опасной ночи был тот, когда поднялся великий колдун в страшной размалеванной маске из коры (никто не должен видеть его лица, даже сам касик не знает, кто он) и закричал:
– Почему человек создан, чтобы господствовать над птицами, рыбами и земными зверями?
Я не находил вразумительных ответов. Очевидно, моя пастырская неосторожность зашла чересчур далеко, при том что я не был вооружен богословскими тонкостями иезуита или доктора из Саламанки. К счастью, я умолчал о таинстве причастия. После истории с Эскивелем это могло бы произвести очень плохое впечатление.
Моя вера была ясной и несомненной, неоспоримой с дней первых уроков катехизиса. Я совершил ошибку, рискнув подвергнуть ее суду примитивного здравого смысла дикарей.
Со своей стороны, касик, проникшийся ко мне настоящей (и наверняка жалостливой) привязанностью, пытался возвратить меня к ритму космоса. Его речи были трудны для понимания. Язык индейцев лаконичен, это язык дикарей, зато самые ученые из них – коль можно тут употребить это слово – питают склонность к поэтическим метафорам, которые надо расшифровывать, как в стихах новых поэтов, появившихся в Севилье. По прошествии столь многих лет я не сумел бы точно припомнить слова Дулхана. В памяти остается только осадок сути. Мы помним не то, что нам сказали и что с нами было, но скорее то, что нам кажется, нам сказали и с нами было…
– Выйдем вместе на луг, – сказал касик. – Ты уж очень отдалился.
Он предложил мне бежать и тоже побежал со мной. Индейцы бегут ритмично, дышат спокойно и ровно, у них бег становится таким же нормальным движением, как ходьба.
– В человеке есть птица, и змея, и орел, и рыба. Ты должен забыть о тяжести своего тела и бежать, бежать легко, ощущая воздух, как птица.
Это было не просто. Дулхан определил, что мои кости слишком углублены в землю, поэтому поднимать их будет трудно.
Через некоторое время он научил меня бежать наперегонки с оленями и преграждать им дорогу в их убежище. Немного позже я научился различать самок, даже стельных. Индейцы их почитают и убивают только в случае крайней необходимости. Даже голод в неудачный год не служит оправданием.
Настал день, когда я сумел бежать проворно, сберегая силы, и достиг того, что мне казалось невозможным, – догнал оленя и схватил его за холку. Мы оба покатились в пыли, я получил несколько ударов брыкающегося животного, издали я увидел касика, в восторге махавшего руками. Выходит, я не был человеком, потерянным для космоса.
Как-то ночью он великодушно повел меня на середину плоскогорья, где начинаются скалистые отроги сьерры, обладающие свойством сохранять солнечное тепло до глубокой ночи. Он приказал мне лечь рядом с ним, лицом к звездам, и углубиться взглядом в звездное пространство. Вскоре мы оба потеряли ощущение того, что нас окружало. Мы словно медленно вращались вместе со звездами в ночном мраке. Дулхану удалось погрузить меня в стихию ночи. Голова нисколько не кружилась, я углубился в лоно ночи, как вольная комета. Это было незабываемое переживание.
Внимание касика отнюдь не улучшило моего трудного положения в племени. Дети и злобные бабы, их опекавшие, обзывали меня «общипанным петухом» и потешались над моими длинными, костлявыми, светлокожими ногами.
В эти месяцы я научился ориентироваться по ветру и по расположению звезд. Научился распознавать качество воды и трав по их вкусу. С каждым разом я все глубже забирался в пустыню, простиравшуюся до Дороги коров и открывал ее своеобразную жизнь. Мне удалось победить пошлые предрассудки, согласно которым говядина с кровью годится в пищу, а вот земляные рачки, яйца красных муравьев или зеленые земляные черви с усиками не годятся. Кажется, я тогда понял, что в тихой, скрытой жизни тварей пустыни я могу найти средство поддержания собственной жизни.
Видимо, тогда, когда Дулхан убедился в моем почтении к природе, он повел меня в пустыню вместе с группой мужчин, которые умели разговаривать и безмолвно общаться с растениями и животными и чувствовать водяные ручьи, текущие глубоко в сухой земле и неожиданно выходящие наружу через много дней ходьбы в самом, казалось бы, засушливом месте. Ночью эти люди приникали к скалам или к трещинам в земле.
Они улавливали еле слышное журчанье, изобличавшее потаенные ручьи.
Один из колдунов разговаривал с птицами. К нему нельзя было приближаться, можно было только наблюдать издали. От птиц он узнавал перемену погоды – что так важно для войны и для роста съедобных растений. Он пользовался большим уважением, было известно, что в давнее время он дружил с одним королевским орлом, который передавал ему известия из очень далеких краев от неведомых народов. И даже говорили, будто индейцы чорруко помнят тайну Семи Городов именно благодаря сообщениям того орла.
В этих походах, когда мы, уставшие и покрытые пылью пустыни, возвращались обратно, Дулхан умел превращать в настоящий праздник простое омовение в воде горного ручья.
– Закрой глаза, закрой глаза, – говорил он. – Теперь ты чувствуешь, как усталость смывается водой, как по коже бегут маленькие струйки и уносят твою усталость, будто слой пыли, растворяя ее…
Потом он предлагал мне погрузить руки в воду и постараться сочетать движение моей крови и биение пульса с тихим, едва ощутимым течением прохладной воды.
Он был настолько великодушен, что не требовал от меня никаких религиозных признаний. С озабоченным видом он мне объяснил, что Солнце переживает тревожный период, и вполне можно ожидать, что, как в давние времена, «прежде жизни наших предков», снова случится, что Солнце умрет и Земля снова покроется льдом смерти. Это было главным его опасением. Оно в какой-то мере окрашивало скепсисом и смутной меланхолией его восприятие жизни и будущего.
– Будем надеяться, будем желать, чтобы Солнце, наш отец, не умерло. Однако есть печальные приметы: уже не встречаются мертвые птицы, погибшие из-за того, что в летний полдень осмелились летать под его лучами. Раньше это часто случалось… Большие народы на юге кровью кормят его. Будем надеяться, будем желать, чтобы Солнце, наш отец, не умерло…
Племянница Дулхана носила сорочку из замши. Казалось, то была вторая тонкая кожа, облегавшая ее фигуру. Только девочкам разрешается носить короткое платье, а матроны ходят совершенно голые, и все время слышишь, как шлепают их груди, когда они, ворча и переругиваясь, снуют туда-сюда.
У нас началась пора трехмесячного ритуального празднества перед возвращением на побережье Мальадо. Мужчины неизменно пребывали в сильном возбуждении от священного алкоголя и от дыма, который они вдыхают до потери здравого рассудка и наступления некоего безумия. Говорили, что в таком состоянии они совершают полеты, посещают страну мертвых и даже, как они уверяли, приближаются к владениям таинственного бога. В этом случае, если им удается достаточно приблизиться, они обязаны умолять его о здоровье Солнца, Подателя Жизни на Земле, и сообщать ему, что Солнце все слабеет от малокровия.
Мое положение во время этих обрядов было незавидным – я не участвовал в них, но и не мог слишком отдалиться, как какой-нибудь раб или мерзкий нечестивец, Надо было держаться скромно и незаметно. И я использовал эту пору для своих коммерческих походов.
Когда я возвратился с лакомым грузом грибов и весьма ценимых красных раковин, я застал уже последнюю неделю ритуального веселья.
Я прилег вблизи костра, глядя на пляски и слушая бесконечные сказания поэтов-дикарей.
На третью ночь касик Дулхан встал со своего почетного места и направился ко мне. Я поднялся и поклонился ему до земли, выражая свою дружескую покорность, Он же, указывая на свою племянницу, сказал: – Она твоя. Вероятно, ты все же мужчина. Хотя она из моей семьи, знатная принцесса, она твоя. Я видел твой пристальный взгляд. Она твоя.
Подобно чуркам, эти люди изъясняются и договариваются больше языком взглядов, чем словами, как мы. Я поблагодарил за честь, взволнованный, что мои желания разоблачены. В совместной жизни членов племени все симпатии и намерения молча угадываются, и в недалеком времени всем становятся известны тайные желания всех.
Сквозь сплетения хвороста и вспышки пламени я почувствовал мрачные взгляды воинственных вождей, Я согласился с предложением, хотя это означало настоящий брак и, с моей стороны, измену моей вере. Когда Дулхан сказал, что я все же мужчина, он практически обязывал меня стать членом племени, Бессильные мужчины – их называют крысами – здесь как бы плебеи, не по происхождению, а по равнодушию к жизненным радостям, пассивности, Бывает, что военные вожди и даже колдуны опускаются до категории крыс. Как правило, соплеменники предпочитают их убивать, коллективно побивая камнями, чтобы избавить от морального унижения.
На языке племени ее звали Девочка-Облако. Я окрестил ее Амария, и ей это понравилось. Поскольку из-за скудной охоты племя подвигалось все ближе к берегу, мы поставили свой вигвам подальше от всех, в очень красивом месте на скале над морем.
Согласно законам племени я не должен был появляться на людях или, по крайней мере, мне полагалось проходить мимо родни девушки опустив голову, пока не обнаружатся несомненные признаки оплодотворения. Во всяком случае, не следовало приближаться к ним ближе чем на расстояние выстрела из аркебуза.
Все, что я ловил или находил в воде: съедобные водоросли, ракушки-сердцевидки, мидии, – Амария должна была относить в дом касика (отца у нее не было, он, воин, погиб в бою с племенем кевене), и оттуда она приносила еду на один-два дня, иногда то же самое, что относила утром.
После долгой ночи любви я видел, как она ходит голая по берегу. Возвращалась после полудня со своей добычей. Этот ее образ – на берегу моря, – наверно, одна из самых сладостных картин моей долгой жизни, запомнившихся мне, Я же в это время спал, изнеможенный, под меховым одеялом до позднего утра.
Мы, христиане, обычно наваливаемся на тело женщины, одержимые желанием, этим бешеным псом. Мы насилуем или крадем. Но всегда нападаем на женщину с грубостью Адама (вот откуда оно пошло) ночью, в темноте, греша. Если не говорить о шлюхах, наши женщины чувствуют себя грешницами даже после совершения таинства брака.
Амария встретила мое нападение с нежностью. Все было у нас по-другому. Для индейцев нет в теле ничего грешного. Они не прячут детородные органы. Они их ласкают и говорят им шепотом нежные слова. Их дикарский ум не способен вообразить существование греха. Им ведома наука высшего наслаждения и упоения телом. Их больше интересует удовольствие, чем произведение потомства.
Суть не в том, что одно тело (обычно женское) служит другому для его удовлетворения. Нет, оба тела постепенно погружаются в сферу чувственности и взаимно одно другому помогают – тут уже нет мужчины и женщины. Есть одно существо, катящееся по склону наслаждений.
В действительности мы катались внутри одеяла из куньего меха, которое по ритуалу супруг должен заранее приготовить. Нет ничего более теплого и приятного, оно складывается как мешок, и индейцы называют его «живот мира-матери». Оба мы, обнявшись, проводили в нем ночи и часть дня. (Когда другие потерпевшие крушение, распределенные в другие племена, узнали о моем сожительстве с индеанкой, они прислали мне одеяло из куньего меха, наверно, чтобы поиздеваться надо мной, ведь я всегда осуждал такие вещи. Я написал об истории с меховым одеялом в моей книге «Кораблекрушения» и, разумеется, солгал, сказав, будто мне его подарили, «узнав, что я болен».)
Амария вполне владела наукой любовных ласк. Очевидно, девочкам об этом говорят. Старые женщины их наставляют, или же дети слышат их разговоры, а те, похоже, целыми днями только об этом и толкуют. Более того, у девочек тут нет ни тени страха или стыда, им это кажется вполне естественным. Я научился мягко погружаться в познание наслаждений и блаженства чувств. Научился упиваться нежным ее лоном, как зрелым и всегда свежим плодом. Я вдыхал аромат ее кожи, и она прижималась ко мне, открывая неожиданные источники наслаждения.
Время для нас остановилось. Мы видели постепенный рассвет, медленное наступление утра, оно приходило незаметно, как раскрывается дикий, необычный цветок. Мы купались обнаженные в Карибском море и ложились на песок, снежно-белый, как мука в Ла-Манче. Пили всегда свежее кокосовое молоко – Амария умела разбивать орех одним ловким ударом каменного топорика.
Тогда-то я понял, что на самом деле подразумевал генуэзский искатель приключений, когда сообщал королеве Изабелле и Святому Отцу, что он обнаружил Земной Рай.
Так, на десятый месяц родился мой сын Амадис, а в следующем году – девочка Нубе, которую сочли возможным оставить жить. Третий ребенок родился на четвертый год, но он родился мертвым.
Я должен отметить, что, когда родился Амадис, а затем Нубе, я и его и ее после прожитых ими в этом мире трех дней тайком относил к ручью. Я мочил им головку свежей водой и посыпал щепоткой соли, нарекая именами во имя Господа нашего Иисуса Христа и Святой Церкви.
Наконец! Наконец я сумел это написать. Никогда мне так трудно не давались мои страницы, как эти. Я несколько раз рвал их и даже сжигал на крыше, как бумаги преступника. Вчера, когда донья Эуфросия принесла мне наверх чашку бульона, я с поспешностью согрешившего спрятал эти странички, как будто неграмотная старуха могла прочитать мою писанину. Но Рубикон перейден, эти страницы останутся. Быть может, я решился их написать не потому, что Лусинда мне подарила стопку бумаги, а потому что хотел этого, чтобы знать, что когда-нибудь кто-нибудь обнаружит рукопись, и таким образом избавить себя от гнетущего бремени умереть, не признавшись в своем счастье, в своей любви к моему индейскому семейству – Амарии, Амадису, Нубе… Это имена существ, связанных с моей плотью, с моей плотью тех лет. Имена любви, в конце концов.
Теперь мне за шестьдесят, и я до сих пор ни разу не осмелился написать имя «Амария». Из гордыни. Гордыни людей моей касты. Из-за тяготеющего надо мной долга перед памятью о матери и о моем деде-аделантадо. Как поведать им о моей супружеской жизни с индеанкой? Как рассказать им об этом без лжи, легкомыслия или фальшивого оправдания чувственностью? Я думал молчать вечно. Еще немного, и я готов был приказать самому себе забыть обо всем. Я никогда не был свободен в этих вещах, как Кортес и многие другие. Мне говорят, что коварные британцы и голландцы почитают ужасным позором признаться в любви к индеанкам и прочим туземкам. Они, пираты и убийцы, стесняются признавать детей другой расы. В этом дурном смысле я был больше британцем, чем истинным испанцем, то есть христианином. Я не был таким, как Кортес, Ирала или Писарро. В этом деле моя гордыня сыграла со мной злую шутку…
Бремя сознания, что скрываешь то, что любил существа, тобой порожденные, тяготит чрезвычайно. Когда я со всей мыслимой откровенностью кончил описание моей подлинной жизни среди чорруко и моего брака с Амарией, я положил перо и стал расхаживать взад-вперед по крыше. Если бы на верхушке Хиральды стоял муэдзин, он бы приказал схватить меня как сумасшедшего. Я разговаривал с самим собой и произносил вслух имена Амадиса и Нубе, я даже выкрикивал их!
Я почувствовал глубокую любовь к этим листам бумаги и к чернильнице. И если бы здесь находилась Лусинда, я бы обнял ее и расцеловал.
Я спрятал свои бумаги и спустился по лестнице чуть ли не вприпрыжку, чего, наверно, со мной не бывало уже лет двадцать. Переодевшись, отправился гулять – голова была переполнена образами и голосами, что, вероятно, придавало моим глазам необычайный блеск. Никогда Севилья не казалась мне столь прекрасной. Я дошел до берега Гвадалквивира, потом повернул обратно, выпил два стакана мансанильи в трактире Лусио и, как всегда, когда в душе моей что-то просыпается, направил шаги к запустелой усадьбе рода Кабеса де Вака, где в патио растут деревья, посаженные моей матерью. Смоковница, пальма. Радуясь скрывавшим меня сумеркам, я забрался на камень у ограды и заглянул в патио, который на сей раз показался мне просторней, чем обычно, но все же не таким, каким он был в моих воспоминаниях о проказах в часы сиесты. Я почувствовал благодарность к нему. Он был как бы священным местом, тайным храмом. Я подумал, что у каждого человека должно быть такое место, сокровенное и бесценное. Лимонное дерево показалось мне менее захиревшим от кислот фламандских дубильщиков кожи, купивших наше владение.
В своем воодушевлении я почувствовал, что не смогу оставаться один дома, слушая воркотню доньи Эуфросии о высоких ценах на рынке, которые она приписывает злосчастному открытию Индий. Я направился к улице Сьерпес по берегу, где находится маэстранса [63]63
Маэстранса – заведение для упражнения в верховой езде.
[Закрыть]. Тут я вспомнил, что по этой же дороге ходил с матерью и рабынями-мавританками – быстро пробирался сквозь толпу, чтобы поглазеть на горделивых моряков и процессию индейцев с попугаями, туканами и тигрятами в клетках, во главе которой шел дон Христофор Колумб, возвратившийся из путешествия. Это было, наверно, в 1493 году, в Вербное воскресенье, когда, как говорила мать, уже подул «бриз из Африки», предвестье лета. Я был еще очень мал, почти ничего не помню. В какой-то момент одна из мавританок взяла меня на плечи, чтобы я мог смотреть поверх голов восхищенной, орущей толпы. Кажется, я видел какую-то птицу почти без перьев, привязанную за лапу к кресту. Видел шест с металлической пластинкой вроде маски. Народ кричал: «Это золото! Золото!» А мне виделась какая-то грязноватая латунь, которая не блестела, не сверкала. Она была тусклая, некрасивая, но люди кричали, указывая на нее, словно то была Макарена [64]64
Макарена – район Севильи и образ Св. Девы, которому там поклоняются.
[Закрыть]или дарохранительница из кафедрального собора в процессии короля. Остались лишь обрывки воспоминаний. Пожалуй, запах пота разгоряченной мавританки. «Христофор Колумб! Колумб!» – кричали люди и рассказывали невероятные истории, и мать приказала повернуть обратно, в тишину нашего дворца. Все были разочарованы. С первого дня. Или ошибочно очарованы. С первого дня.
Рассказав свою историю, я как бы вписал моих детей в «наш мир», в нашу цивилизованную историю. Словно раньше их похоронил и лишь теперь позволил им дышать, позволил жить.
Вспоминаю, как Амадис бежал по лугу долины чорруко, быстрый как лань, его мордашку, всегда испачканную глиной, и даже след ожога на плечике, полученного, когда ему вздумалось, бог весть почему – он еще и не разговаривал, – опрокинуть котелок с варевом колдуний. Это деяние я счел подтверждением свыше, конфирмацией его в стаде Господа нашего, и проявлением воли нашего Господа принять его как тайного христианина. Вспоминаю и Нубе, плачущую на руках у матери, когда я возвращался с моря со своим уловом, нанизанным на тростник, и мне кажется, я обнимаю теплое тело Амарии, стонущей от любви в одеяле из куньего меха. Только мы, христиане, подвластны проклятию первородного греха. Они, индейцы, невинны – они не стыдятся своего тела, им не надобен фиговый листок, не нужна темнота, чтобы укрыться от взгляда Иеговы. Уже двенадцать веков, со времени обращения римлянина Константина, мы отвернулись от обнаженного тела, если не считать шлюх.
Дети мои были крепкие. Как сказал касик: «Они бегают, как лань, наравне с ланью и, если б надо было ее перегнать, перегнали бы». Ухоженные дети. Чорруко кормят грудью ребенка иногда до десяти или до двенадцати лет, почти до возраста половой зрелости. Их кормят матери, а если у матери кончается молоко, есть другие, более молочные женщины, которых индейцы называют на своем языке «коровами». «Женщина-корова», говорят они. И у таких женщин это единственное занятие, Им не разрешается делать ничего другого – только смотреть за детьми, собирать грибы и плясать в праздничные месяцы. Их налитые молоком груди колышутся под звуки пенья.
Амадис и Нубе получили право жить. И я чувствовал себя человеком племени, человеком этого мира, а не христианского, когда мне пришлось убить вторую девочку. Я написал, будто она родилась мертвой. Нет, я послушался совета касика, и мы избавили ее от жизни или, вернее, избавили себя от врагов – учитывая количество девочек, родившихся в том году, ей пришлось бы стать женой кого-либо из агвасов или кевене. Женой врага.
Нет, я ничего не почувствовал, когда дитя трепыхнулось, погружаясь в воды реки. Я уже был способен ощущать, что возвращаю Вселенной часть того, что она все равно возьмет себе.
(Эта последняя фраза, верно, – самое серьезное из всего, что я написал в своей жизни. Но для меня быть искренним – большое облегчение. Исповедаться до конца. Священник, отпустивший мне этот грех, эту ужасную тайну, скончался от чумы в Теночтитлане, за несколько дней до моего отъезда в Испанию.)