Текст книги "Долгие сумерки путника"
Автор книги: Абель Поссе
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
…
СТАРИК ОВЬЕДО ПРИЕХАЛ В СЕВИЛЬЮ, чтобы меня расспрашивать. Эта его почти последняя затея должна была оказать мне честь: судя по всему, я его очень интересовал. Я говорю «судя по всему», потому что через три месяца по возвращении в Мадрид он скончался. Я узнал об этом лишь несколько недель назад.
Запыхавшись, он долго не мог отдышаться после того, как поднялся по двадцати ступенькам моей скромной каменной лестницы. Он говорил со мной, как и со многими другими, напыщенно, церемонно, едва скрывая дурное впечатление, которое я на него произвел. Свою уверенность в том, что я был осужден обоснованно, несмотря на последующее прощение короля. Овьедо оказывал мне чисто формальное почтение, и временами прорывалось его глубокое убеждение, что недоверие ко мне вполне оправданно. Я познакомился с Овьедо, когда приехал из Мексики и рассказывал при дворе о своем великом пешем странствии. Вспоминаю его внимательные, недоверчивые глаза, словно он больше интересовался тем, что я скрываю, чем моими подвигами. Старик не чужд лукавства. Зная о его недоумении по поводу того, что мой дом граничит с еврейским кварталом, я сказал:
– А знаете ли, с годами я лучше себя чувствую по соседству с маврами и евреями. Этот дом я купил дешево из-за его местоположения на те небольшие деньги, что остались после конфискации… Евреи – славные люди… Их побеленные дома, их патио – в конце концов, это лучшее, что осталось в этом городе чинуш, доносчиков и сутяжников…
Старик Овьедо продолжал беседу, как бы не услышав моих слов. Он сказал, что смерть наступает ему на пятки. Как будто предупреждал, что не может зря терять время. Мол, он пишет всю светлую пору дня, даже не тратя время на еду. Очевидно, дон Гонсало Фернандес де Овьедо был убежден, что конкиста и открытие Нового Света существуют лишь постольку, поскольку он сумел собрать, упорядочить и поведать факты. Он хозяин того, что принято называть Историей. То, чего он не записал в своем злоязычном повествовании, либо не существовало, либо искажено…
Я налил ему бокал вина. Рука у него всегда в перчатке демонически-черного бархата из-за какой-то заразы, которую он подцепил в Индиях. Индии он посещал в административных поездках, тем не менее имеет дерзость или наглость говорить с нами, как будто он человек меча, участник конкисты. В действительности он похож на тех женщин, которые с возрастом становятся властными и помыкают своим мужем, будь он хоть старым адмиралом или известным генералом.
– Уверен, что я здесь, в Севилье, в последний раз, – пробормотал старик. Он уселся в одно из двух приличных кресел, стоящих у меня. Бокал с вином дрожал в его руке.
Историк супротив конкистадора играет жалкую роль сороки, встретившейся с орлом.
– Чего вам от меня надо, дон Гонсало? – спросил я его без ложной любезности.
– Поймите, я уже стар, и мне не хотелось бы терять время на всякие околичности. Говорят, у вас есть тайный вариант, третий вариант вашего путешествия, или восьмилетнего пешего странствия из Флориды в Мексику… Говорят, что этот вариант вы намерены сообщить только королю. Вот я и приехал узнать, не расскажете ли вы мне что-нибудь из этого любопытного варианта…
– Все это просто выдумка. Официальное сообщение о моем странствии я отдал в Королевскую Аудиенсию [24]24
Королевская Аудиенсия – Высший апелляционный суд.
Мараведи – старинная испанская монета.
[Закрыть], и это тот текст, который вы читали и частично вставши в ваше сочинение, как сообщили мне переписчики, заполучившие мои мемуары. Вторая версия текста, улучшенная в литературном смысле, опубликована мною в Вальядолиде, чтобы заработать толику реалов. Говорят, пишу я не так уж плохо, ее даже переводят.
Овьедо глядит на меня недоверчиво, вернее, подозрительно. Это типичный старый склочник, которому нечего терять и незачем оправдываться. Он говорит, будто меня не слышит:
– А в этом третьем варианте сообщается о путешествии или о тайном посещении Семи Городов!
– Неужели вы думаете, дон Гонсало, что, если бы я мог награбить золота в Семи Городах, я бы жил в доме, купленном у изгнанных евреев?
Это кажется ему убедительным и логичным. Он не знает, что мне возразить.
– Когда читаешь ваши «Кораблекрушения», создается впечатление, что вы скрываете нечто большее, чем рассказываете. Восемь лет – слишком долгий срок для столь немногих страниц. Там есть противоречия. Целые годы выпадают или скомканы в нескольких строчках.
Настоящая ищейка. Не хотел бы я иметь его своим инквизитором. И говорит все не стесняясь.
– Ну вот, к примеру, хотя бы вам это показалось мелкой деталью. В первом варианте вы не упоминаете об острове Мальадо. Во втором вы его назвали или же выдумали…
– Тут не было никакого умысла. Я просто о нем забыл. Вы правильно заметили, прошло много лет. Мои свидетели все умерли, я не могу привести никаких доказательств, кроме своих утверждений. Но этот ужасный остров, на котором я пережил свое рабство, назывался Мальадо.
Старик наблюдал за мной. Он, разумеется, хотел составить себе окончательное представление о моей сомнительной личности. Для этого он и пришел, а также затем, чтобы попытаться выведать у меня какое-либо тайное или сенсационное сообщение об истинной моей жизни. Хозяева Хроники, все без исключения, считают меня человеком подозрительным.
– Должен вам признаться, меня больше всего озадачил ваш рассказ, когда вы говорите о трех разных категориях людей – о христианах, об индейцах и о каких-то загадочных «мы». Кто такие эти загадочные «мы»?
– Вы ставите меня в тупик. Мне трудно это объяснить… Я, скорее всего, написал это, не подумав хорошенько. Возможно, я имел в виду тех из нас, кто не может быть ни вполне индейцами, ни вполне христианами….
Овьедо смотрит на меня с недоумением.
– Пожалуй. Это «мы» гуляет по вашему рассказу как смутный призрак…
– Возможно. Возможно, был какой-то момент, когда действительно обозначились христиане, индейцы и мы… Просто мы.
Старик выпивает вино. Наверно, убедился, что добьется от меня только двусмысленных заявлений и что я вправду заслуживаю того недоверия, которое ко мне питают оидоры и придворные. В окно проникает дразнящий запах оливкового масла. Евреи готовят ужин.
Фернандес де Овьедо попрощался, изрядно разочарованный и раздосадованный. Двое помощников усаживают его в некое подобие маленького паланкина и несут до конца улицы Агуа. В сумерках кажется, будто он покачивается в пироге, врезающейся во влажную полутьму наступающей ночи. Я уверен, старик укрепился в своем убеждении, что конкистадоры и первооткрыватели и впрямь люди несерьезные и подозрительные. Мы недостойны высокого уровня его хроник.
Овьедо, который пишет по четырнадцать часов в день, будет конкистадором из конкистадоров, кладезем истины. Сводом фактов и личностей. Своим пером он сделает больше, чем в действительности мы сделали мечом. Странная судьба. Но сам Иегова не был бы Иеговой, если бы иудеи не заточили его в книгу.
К счастью или к несчастью, единственная длящаяся реальность – это записанная история. Сам король приходит к тому, чтобы верить словам историка, а не тому, что ему рассказывает человек, завоевавший мир своим мечом.
Все заканчивается в книге или в забвении.
Я старый дурень, не признающий себя побежденным: мне показалось, что лицо Лусинды осветилось радостью при виде меня, явившегося в черном бархатном костюме, уже не очень подходящем для нынешнего теплого апреля.
– Ваша милость, какой вы сегодня нарядный! А я-то думала, что на этой неделе вы уже не придете…
Лусинда не только развернула карты, но еще разметила на шелковой бумаге очертания Флориды и подписала название острова, которое я ей сказал, – Мальадо.
Сделала она это очень тщательно, и я не преминул ее поздравить. Ее старания теперь обязывают меня не разочаровать ее и посмотреть карты, словно они вызывают у меня большой интерес, словно я хотел бы опровергнуть покойного Фернандеса де Овьедо и хранителей имперской истины.
Лусинда приготовила мне сюрприз – стопку бумаги, имитацию пергамента, которую изготовляет ее дядя в Кордове. На каждом листке водяной знак – герб рода Кабеса де Вака.
– Это для того, чтобы ваша милость продолжали писать, а то в прошлый раз вы сказали, будто то, что вы – написали, неправда или «малая правда»… Когда скажете, я буду вашим переписчиком… – У нее такое доброе, преданное выражение лица. Вот на этой бумаге я и строчу свои мысли нынче под вечер. На этом подарке Лусинды я пишу с новым, странным чувством, которое я назвал бы свободой. Стараюсь каждый день заполнять два-три листка. Сажусь после полудня за мой расшатанный письменный стол с лампой, подготовленной доньей Эуфросией. Но прежде чем сесть, надеваю нарядные чулки и один из эксгумированных старых костюмов. Одеваюсь так, будто направляюсь с визитом к самому себе, на беседу с другими Альварами Нуньесами Кабеса де Вака, которые уже умерли или блуждают во мне как неприкаянные души. Наливаю себе бокал хереса. Этого достаточно, чтобы поприветствовать себя самого.
Вот так-то оно лучше. Если бы мне пришлось писать для Лусинды, получилось бы нечто столь же неправдивое и вымученное, как мои «Кораблекрушения» и «Комментарии». Столь же официальное и поверхностное, как реляция в Совет Индий или самому королю. В общем, я решил, что буду писать свободно на этом белом безграничном поле, которое порой напоминает мне яркие утра в пустыне Синалоа. Полное одиночество, голая правда. Я свободен – не будет ни одного сегодняшнего читателя.
Ничего не поделаешь – приходится врать доброй, прелестной Лусинде.
– Я не владею бойким пером. Прошу, не торопи меня. Я буду приходить сюда раз в неделю посмотреть карты, чтобы повествование было более или менее упорядоченным, ведь прошло столько лет. Не хочу, чтобы историки снова на меня сердились.
Глаза Лусинды блестят, она строит милую гримаску. Возможно, чувствует с моей стороны неискренность.
Я уселся очень удобно у окна, но почему-то никак не могу сосредоточиться. Не хватает терпения соблюдать пресловутую ложь о точности воспоминаний. Я даже немного развеселился, помечая крестиками те места, где, как мне казалось, происходили мои кораблекрушения. (Обо мне никто не будет вспоминать как о «доне Альваре Мореплавателе».) Моя морская карьера была никуда не годной, неудачливой, потому что в морском деле удача куда важней, чем уменье. Генуэзец, например, был удивительным мореплавателем, и вдобавок ему сопутствовала удача. Главное, у него было спокойное, меланхоличное упорство еврея, воспринимающего жизнь как неумолимое наказание, из которого надо извлечь хоть какую-то выгоду. «Дон Альвар, Терпевший Кораблекрушения» – несомненно, самое для меня правдивое определение. Я был честен, давая название своей первой книге.
Крестики, вот они – между Кубой, берегом Мексики и Флоридой. Мои ранние ребяческие кораблекрушения по неопытности. Потому что я испытал и зрелые кораблекрушения, предпоследние, и наверняка меня ждет последнее крушение, уже притаившееся в текущей по жилам крови.
На расстоянии лет все наши усилия кажутся смехотворными. Трагедия превращается в комическую оперу. Мы – комедианты. Упорные, прожорливые, двуногие захватчики. Побеждаем тысячи трудностей, не зная ни сна ни отдыха. Пишу это, обдумывая и вспоминая ночи бедствий: бушующие воды, имеющие вкус и вид жидкой стали. Крики, проклятия. Одни покорно сдаются, другие пытаются как-то спастись. Герой тонет, протягивая руку другу, а иные спасаются, отдав сына на волю волн. Один от скупости и жадности тонет со всем своим скарбом, другой идет ко дну, не выпуская из рук меч, или крест, или – чаще всего – сундучок, наполненный дукатами или мараведи [25]25
Мараведи – старинная испанская монета.
[Закрыть]. Во всяком случае я, переживший многие подобные страшные ночи, всегда чувствую некую справедливость, некое облегчающее ощущение того, что эта катастрофа и гибель многих всего лишь предтеча суда Господня.
С юности я смутно подозревал, что мы принадлежим к роду тварей, заметно выродившихся и даже опасных.
Открытые во тьме глаза, взгляд, устремленный уже в другое измерение, взгляд тех, кто в миг прощания покидает нас. Эти взгляды не забываются – это глаза Корвалана, много раз являвшиеся мне во сне. И глаза юнги Гандиа, педераста, сопровождавшего Панфило де Нарваэса [26]26
Панфило де Нарваэс (1470–1528) – испанский конкистадор, участвовал в междоусобной борьбе с Кортесом в Мексике, в завоевании Флориды, где и погиб.
[Закрыть]и служившего у него пажом. Дурантес рассказывал мне, что Панфило выпустил его руку со слезами на глазах. Потом большая зеленая волна накрыла и Нарваэса, моего командира.
Не могу умолчать о странном чувстве безрадостного облегчения. Иной раз думалось мне, что, останься они жить, большинство вело бы такую же никчемную жизнь, как весь этот испанский сброд, нечистые подонки, которых Испания извергла на Америку.
Я не чувствую сентиментальной солидарности с ними. К счастью, время не смягчает меня, как какого-нибудь буквоеда или нотариуса из Королевской Аудиенсии. И проживи я еще хоть пятьсот лет, я скажу то же самое. (Только через пятьсот лет, конечно, Испания уже не будет существовать, как перестал существовать Рим, и никто не будет помнить о нас, создавших ее величие.)
Я притворился, будто пока делаю заметки. Еще до полудня, на этот раз не чувствуя усталости в ногах, донимавшей меня много недель, я принес Лусинде написанное и поблагодарил за новую стопку бумаги.
– Я должна сказать вашей милости, что сеньор каноник весьма польщен тем, что вы посещаете нашу библиотеку… – говорит она.
– Польщен? Ты уверена?
Лусинда слегка зарумянилась. Чистая душа.
– Уверена ли я, что он польщен?
Я не желаю, чтобы Лусинда страдала. Показываю ей на птичку, которая поет на апельсиновом дереве в патио. Наверно, каноник скорчил гримасу, намекнул на сплетни, на всякие домыслы, которые обо мне выдумывают. Бедняжка Лусинда хотела бы скрыть это. Думаю, она единственная, кто ко мне хорошо относится здесь, в Севилье, наводненной авантюристами, фламандскими развратниками и мошенниками.
Говорю, что приду в следующий четверг.
Когда я вышел из Санта-Клары со стопкой бумаги под мышкой, то, обходя вонючие лужи окраины, я не подумал, что ведь Лусинда наивно и мудро подарила мне возможность существовать, снова существовать. На следующий день, сев писать, я начал, как обычно, в торжественном стиле дворянина, который с помощью искусного писца общается со своим королем, – это стиль общепринятый, распространенный. Не без труда я округлял фразы и делал приличествующие умолчания. Моя рука, мои пальцы сопротивлялись. Наконец, уверившись, что истинно моей может быть лишь совершенно тайная книга, так ей суждено, я добился того, что кончик моего пера более или менее стал повиноваться моему внутреннему голосу. Я как бы начал совпадать с самим собой, обрел собственный тон, что не так уж легко. Приходилось постоянно себе повторять, что книга эта будет предназначена как бы для слепых; что нет глаз, которые угрожали бы свободе моего самовыражения, ибо глаза другого – это конец нашего «я», нашей непосредственности. Так я постепенно убеждал себя, что этого другогоне будет, по крайней мере еще много лет после моей смерти. И я с наслаждением пустился в свободное плавание. Свобода на бумаге. Новый способ пешего странствия, смелого знакомства с пустынями, способ, подходящий старику, которым я уже стал.
На прошлой неделе это наслаждение достигло высшего накала. У меня кружилась голова от сознания независимости, таящейся на кончике пера. Восторг овладел мною, подобный тому, какой мы испытали в то утро, когда решили покинуть «цивилизацию» авантюристов и тиранов и отправились голыми в пустыню, в открытые просторы. (Конечно, это было не то ощущение времен молодости и свежести, когда я был способен на самый смелый и неожиданный шаг, какой только мог себе вообразить дворянин-конкистадор, на шаг куда более достойный, чем знаменитая резня, учиненная Альварадо [27]27
Вероятно, автор имеет в виду конкистадора Педро де Альварадо (1490–1544), замещавшего Кортеса в Мехико
[Закрыть], или предположительное сожжение кораблей Кортесом, или черта на песке острова Гальо [28]28
Речь идет о конкистадоре Писарро, который, заметив упадок духа в своем отряде, провел черту на песке и предложил переступить се тем, кто готов отправиться с ним покорять Перу. Таких оказалось тринадцать.
[Закрыть]. Однако возбуждение было невероятное, оно лишило меня сна – я лежал в постели, размышляя, и засыпал лишь на рассвете, изнуренный моими мысленными странствиями.)
На берету Гвадалквивира наша империя предстает в голом виде. Достаточно пройтись по Ареналю [29]29
Ареналь – торговый район Севильи па берегу Гвадалквивира.
[Закрыть], как называют песчаный берег, образующий отмель, где устроены причалы; их становится все больше, и они портят прежнюю панораму, которую я еще способен вспомнить. Уже прибыли все корабли из Веракруса [30]30
Веракрус – портовый город в Мексике на берегу Мексиканского залива.
[Закрыть], относительно которых было столько волнений. Английские и французские корсары не зевают, того и гляди, ограбят, оберут до нитки тех, кого им дано право разорять.
Брадомин был прав – привезли много золота и других драгоценных металлов. Очевидно, серебро из Потоси [31]31
Потоси – город в Боливии, у подножья горы Потоси, знаменитой богатейшими залежами серебра.
[Закрыть]было перевезено в Картахену [32]32
Картахена – город в Колумбии, порт и крепость на берегу Карибского моря.
[Закрыть]и оттуда уже доставлено в Веракрус.
С рассвета и дотемна не прекращается бурное движение. Господа, которые еще недавно сохраняли свои дома в этом районе, их продали и мирятся с тем, что могут лишь издали наслаждаться свежестью, идущей от реки в знойные вечера. Теперь здесь уже не видно аристократических старцев.
Крики, шум в беспрерывно движущейся толпе на обоих берегах – от Золотой Башни до пристани с барками для переправы на Триану [33]33
Триана – район Севильи на правом берегу Гвадалквивира.
[Закрыть].
Благодаря моему знаку члена Верховного суда я сумел миновать стражу и приблизиться к Башне, охраняемой полком немецких или швейцарских ландскнехтов. (Из тех, что охраняют Святого Отца.) Они проверяли и снова запечатывали ящики с перуанским и мексиканским серебром. Его привозят в отштампованных слитках. Тщательно, орлиным взором их пересчитывают алчные кредиторы, приезжающие из Генуи или из Фландрии, такие, как Фуггеры [34]34
Фуггеры – семья немецких банкиров.
[Закрыть], которые, говорят, все еще получают долг в 450000 флоринов, доставленных ими несколько десятков лет тому назад для подкупа высокопоставленных электоров [35]35
Электор – каждый из семи немецких князей в империи Карла V, которые должны были избрать императора.
[Закрыть] Карла V.
Они спорят на своем языке, к нашим чиновникам обращаются на испанском с короткими, властными репликами, которые теперь усвоили везде, особенно в коммерческих делах. Это люди сухие и практичные, каких, к счастью – или к несчастью, – наша глупая нынешняя Испания не умеет рождать.
На строго охраняемой таможне, устроенной напротив Башни, стоит отборный полк золотых идолов. Помятых, униженных богов, которых перемещают из трюма на весы. Высятся груды масок, наверняка погребальных, потому что на них видны зеленоватые темные пятна – следы тления трупов касиков, воинов-орлов или жрецов, смотревших, как ломают их гробницы, – бог знает откуда, из какого места чистых, прозрачных небес.
Срочно – не пройдет еще эта ночь – все это «оформленное золото», как его называют, погрузят и повезут под охраной швейцарского полка в тайное место – говорят, оно где-то по дороге в Кордову, – где искуснейшие голландские мастера его переплавляют, превращают в слитки точнейшего веса, как положено для надлежаще надежного, международно признанного платежного средства. Я пошел дальше к пристани, где выгружают большие партии индийских товаров: сахар, специи, какао, лечебные камни, выделанные меха, перья экзотические и даже священные – вроде перьев птицы кетцаль, – их, говорят, за любую цену покупают куртизанки Венеции и бургундского двора. Я люблю стоять на этой пристани. Я опираюсь на большие тюки с сухими листьями табака и полной грудью вдыхаю аромат далекой Америки. Упаковки с каучуковым латексом, кипы стручков фасоли. Но больше всего мне нравится запускать руку в ящики с зернами какао и вдыхать их густой аромат.
По этим пристаням бродят оптовики и перевозчики, они спорят, торгуются. Покупают за десятку товары, которые разойдутся по Испании в виде драгоценностей, шоколада, дорогих нарядов, княжеских мантий и будут проданы за сотню.
В конце пристани, называемой «заморской», я с изумлением увидел две большие тростниковые клетки, в которых находились индейцы – одни смотрели с тупым недоумением, другие дремали. Мне сказали, что их привезли с Юкатана. Когда я подошел поближе, сильно взволнованный, как всегда, когда вижу американцев, я отчасти успокоился, убедившись, что лбы у них скошены и кожа медного оттенка, – несомненно, это были индейцы майя. Но все же я почувствовал внезапную и неодолимую скорбь. Мой лоб покрылся потом, и под мышками потекли холодные капли. Я испугался, что заболеваю. В пожилом возрасте потеть так же ненормально, как выжать из камня масло. Показалось, что вот-вот начнется сильное головокружение. А вдруг в один прекрасный день окажется, что я встречу среди этих бедняг кого-то, о ком смогу подумать, что это мой сын? Я оперся о поперечину клетки и постарался овладеть собой. Подмигнув стражу, успокоил его. Он был ответственным за груз из Алондиги. Он объяснил мне, что одна клетка отправится в Лувен, а другая в Лейпциг. После появления буллы «Sublimis Deus» [36]36
«Sublimis Deus» – «Всевышний (Бог)» (лат.).
[Закрыть]Павла III теперь большой спрос на индейцев, чтобы изучать их в тамошних университетах. Святой Отец окончательно признал индейцев людьми. Стоят они дорого, потому как быстро заболевают и умирают невесть отчего. Сидят себе спокойно, смотрят в одну точку неподвижно, день за днем, как будто на них нашла пресловутая хворь «бансо», какой страдают рабы-негры. В конце концов умирают, не говоря ни слова или напевая какую-то магическую песнь. Выживают немногие. Что-то похожее бывает с тиграми, с крупными красными попугаями ара и с пантерами Гуаямы.
С другой стороны канала пришвартовалось судно «Мыс Света», которое я видел в прошлом году, перед его предыдущим рейсом. На него погружали для крепости в Картахене блестящие пушки, изготовленные в Брюсселе, как настоящие драгоценности. Расставляли десятки ящиков с мушкетами, карабинами и алебардами великолепного качества. На конце причала я увидел священников, проверявших по списку свой груз. В основном церковную утварь. Огромные фигуры Святых Дев с невыразительными одинаковыми глазами. Церковное облачение. Не меньше двух десятков страдающих распятых Христов в натуральную величину, наверно еще не освященных, которых портовые мавры-рабы тащили в трюм, как хлопотливые паучки дохлую пчелу. Я стал разглядывать ретабло [37]37
Ретабло – запрестольный образ.
[Закрыть], пахнувшие свежим лаком: их делают в монастыре Сан-Бернардо партиями и ставят известные фамилии резчиков, будто это изготовлено во Флоренции. Множество ящиков с требниками и катехизисами, которые пакуют тщательно обернутыми в вощеную бумагу. Латунные дароносицы и дарохранительницы с золотой росписью, пригодные, чтобы служить с ними в далеких краях мессу во славу такого Христа отчасти второго сорта, чью плоть индейцы будут глотать с благоговением и преданностью.
Со стороны острова Картуха слышались ржанье, блеянье, мычанье и даже кукареканье несчастных животных, отправляемых в Индии. Бриз доносил здоровый запах навоза. Мне почудилось, что среди этого горестного воя я различаю густой, грозный рев боевых быков, которых местные скотоводы начинают экспортировать для коррид или для воспроизводства.
Сотни людей будут трудиться до глубокой ночи. Веревки, лебедки, тюки, хохот, удары молотков, проклятия. Постепенно весь этот шум тонет в тихом течении Гвадалквивира, уже темнеет. Из кают на корме пытаются друг друга перекричать боцманы, бродят счетчики с карандашами наготове, и время от времени появляется силуэт какого-нибудь капитана, зевающего от скуки под полями своей треуголки с нарядными американскими перьями.
Тот, кто порой захаживает на Ареналь, может более или менее ясно представить себе облик мира, в котором мы живем.