Текст книги "Кипарисы в сезон листопада"
Автор книги: Аарон Аппельфельд
Соавторы: Ицхак Орен,Гершон Шофман,Шамай Голан,Авигдор Шахан,Двора Барон,Иехудит Хендель,Шмуэль Йосеф Агнон
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
Я обвела взглядом это странное кладбище, надгробия и зеленые цветущие квадратики в каменных обрамлениях. В пустом дурманящем воздухе плясали черные буквы и белесые пятна камней, плиты двигались и елозили во всех направлениях, а она сидела. Ветер по-прежнему трепал ее волосы, она прижимала их к затылку, потом нагнулась, торопливо открыла сумочку и также торопливо закрыла. Наверно, вытащила заколки, потому что принялась усмирять свои блестящие извивающиеся локоны и занималась этим довольно долго, они снова и снова выскальзывали из-под ее рук и падали на шею – как видно, заколки были недостаточно прочными и крепкими, чтобы удержать эти упругие огненные шары. Она сломала какую-то ветку, понюхала, а потом воткнула в копну волос. Сломала еще одну и протянула мне. Я почувствовала пряный сладковатый запах нежной молодой древесины. Она вытащила ветку из волос и легонько провела ею по своей щеке. Я сказала, что у нее очень красивые волосы и руки тоже красивые. Она усмехнулась:
– Браслеты. Ты имеешь в виду браслеты.
Я сказала, что браслеты действительно очень красивые. Она еще немного подвинулась на камне.
– Каждый год он приносил мне браслет, это был его подарок ко дню нашей свадьбы. – Ее низкий, почти мужской голос вдруг надломился и зазвенел, как часы, упавшие на камень. Она выпрямилась, напрягла спину. – Но я не ношу их. Только когда прихожу сюда. – Она замолчала и покрутила в воздухе кистями рук. – Он очень любил мои руки в браслетах, хотел, чтобы они всегда были у меня на руках. Поэтому когда я прихожу сюда… – Глаза ее сделались огромными, желтыми, как у совы, и неподвижными.
Я представила себе, как вечером она снимает браслеты, один за другим, и кладет их на стол – рядком, по порядку, а утром возвращает на руки, смотрит на них и понимает, что нескольких недостает, передвигает по руке и подсчитывает те, недостающие.
Шея ее была вытянута вперед, она сидела и смотрела прямо перед собой.
– Это первый, от первой годовщины, – указала на тот, который располагался ближе всего к локтю, с крупным желтым янтарем. Дотронулась до камня пальцем и несколько раз погладила его.
Я сообразила, что они расположены по годам, что ко второй годовщине он купил ей браслет с красным сердоликом, потом с бирюзой, потом с голубыми аквамаринами, потом с розовыми кораллами, и попыталась угадать, что бы он подарил ей к следующей, шестой годовщине. Лицо ее по-прежнему было лишено всякого выражения, по-прежнему одни только глаза жили на нем. Мне пришло в голову, что и она размышляет сейчас о том же. То же самое, конечно, она делала и утром: подошла к зеркалу и стояла, смотрела на свои руки, и из зеркала на нее смотрели янтари и бирюза, стайка голубых аквамаринов и розовые кораллы, и даты путались и никак не складывались у нее в голове, годы мешались и рассыпались, она подсчитывала годы, и я вдруг перестала видеть ее, остались лишь браслеты – сжавшиеся, узкие, стиснувшие ее руки, словно наручниками.
Она повернулась ко мне и издала какой-то звук, который можно было бы принять за смех, но это был не смех.
– Обычно, я уже говорила, у меня ничего нет на руках, весь год я хожу без ничего. – Сказала и опять усмехнулась.
Я еще раз повторила, что у нее очень красивые руки, и они наверняка прекрасны и без браслетов. Попыталась представить себе, как они выглядят без браслетов, но это никак не удавалось. Медь сияла и жгла мне глаза, колола, словно иголками, я чувствовала боль в глазах. Я уже не видела ее рук, только браслеты, поочередно охватывающие то одну, то другую руку, запястья, предплечья, грудь, живот, она сидит, вся окованная ими, будто внутри огромного медного котла. Нет-нет, сказала я себе, это тишина, слишком много тишины, слишком яркий свет, невыносимо яркий свет. Как они сверкают, браслеты, в этом ослепительном свете, и как она нарядилась и украсилась ради него, жив он или мертв, украсилась для него, какое красивое платье надела ради него, и, возможно, даже голову вымыла утром ради него, волосы ее блестят такой чистотой, таким свежим блеском, и, погляди-ка, как они развеваются, как горят огнем, возлежат драгоценной короной у нее на голове – ради него.
Она сказала:
– Колец я тоже не ношу. И колец тоже…
Я попыталась представить ее пальцы без колец. Ногти ее были покрыты перламутровым лаком, и я подивилась, какими нежными и ухоженными выглядят эти ногти. Вдруг вспомнила рассказ о яблоках в меду и их скромном ежегодном празднике.
Она сказала:
– Он говорил, что к нашей десятой годовщине подарит мне браслет с гранатами.
Я попыталась угадать, когда должна была наступить десятая годовщина. И что он купил бы ей в девятую, восьмую, седьмую… Но иглы, всё те же иглы кололи мне глаза. Янтарь смешался с бирюзой, аквамарин с кораллами. Я сказала себе: нет-нет, просто сегодня такой свет, невозможно сидеть под таким светом. И еще сказала себе, что это именно то, что она делает сейчас: пытается угадать, что бы он принес ей в седьмую, восьмую… Девятую, восьмую, седьмую… Как и я, она ведет этот обратный отсчет. Этот краткий отсчет, говорит она себе, с каждым годом будет расти, а браслеты будут сжиматься, счет расти, а браслеты сжиматься, пока наконец не сожмутся, не высохнут и руки. Но сейчас она сидела и задумчиво играла браслетами, которые, сталкиваясь, издавали особенный медный звук, глухой металлический стон: дин-дин-дон… Дин-дин-дон…
Мне показалось, что мы уже встречались с ней однажды на углу нашей улицы, но теперь я не узнала ее – тогда руки ее были голы, вот я и не узнала ее, я сказала себе: нет-нет-нет, только не это, это не она, это свет, невозможно при таком свете… Это ошибка, всё одна сплошная ошибка, а браслеты уже плясали, крутились по саду, смешиваясь с прекрасным свежим цветением, с черными буквами и белыми пятнами света на камнях, и кольца тоже плясали и крутились, и я вдруг вспомнила: пусты они, пусты от всего, ничем не наполнены, и дом его пуст, и душа его пуста, и молитва его возвращается без ответа. Не возвращай меня с пустыми руками! – вспомнила я. О, не возвращай меня с пустыми руками, не приходи ко мне с пустыми руками! И сказала себе: нет-нет, это воздух, слишком плотный воздух, он сжимается, и от этого все бредут в нем безгласные и опустошенные… Почему я вспомнила это? Где я это слышала? Много лет прошло с тех пор, как я слышала это, бедные и опустошенные уходите вы, да, я слышала это, я была маленькой девочкой, когда слышала это, это всегда было летом, мама снова и снова бормотала эти слова. Наш барак стоял напротив мусульманского кладбища, окна были распахнуты, я боялась кладбища и просила: давай закроем окна, но она говорила: это не окна, это не оттого, что открыты окна, это колокол, он пустой внутри, он гудит пустотой…
– Что-то случилось? – спросила женщина.
Она снова играла веткой, которую держала в руке, и я сказала, что устала, и вообще, поздно уже, пора идти… Она улыбнулась:
– Конечно, конечно. Если придешь на следующий год, найдешь меня здесь.
Она выглядела такой умиротворенной, притихшей – само спокойствие, и я пообещала, что запомню дату и приду, конечно, конечно, приду. Поскольку она ничего не ответила, я сказала, что день в самом деле очень жаркий, и этот ветер… Вообще-то я хотела прийти вечером, но побоялась, что будет закрыто.
Она продолжала играть веткой, не отрывала ее от лица.
– Кладбище не закрывают, – сказала она.
По дороге к воротам я увидела садовника, он складывал под навесом свои инструменты – мотыги и лопаты, запасные насадки на краны и целую кучу свежих саженцев. Улыбнулся, когда я спросила о ней.
– Приходите на следующий год, она будет здесь. – Запер неторопливо калитку в решетчатой ограде под навесом. – Она всегда приходит в это время, каждый год.
Авигдор Шахан
Иерусалим небесный
Между каменными колоннами Никарагуа, покрытыми таинственными рисунками, и городом духов Текаль в Гватемале простираются необъятные джунгли. Места эти называются Петен.
Старенький автобус, битком набитый гватемальцами, обитателями джунглей, медленно полз сквозь убийственную жару в сторону Текаля. Из всех пассажиров только один сохранял бодрость духа. Хриплым голосом вещал он из глубин автобуса про Царствие небесное и град Херусалин. Чем дальше описывал он Иерусалим, тем больший восторг и восхищение охватывали его. Постепенно он даже заразил своим волнением слушателей.
– Херусалин! – восклицал он. – Стены его – чистое золото! Из белого камня сложены его здания. Голубые небеса его сияют, как драгоценные камни. Река трепетности омывает его. В воротах города сидит Мессия, золотой жезл в его руке. Он судит народы, текущие перед лицом Его… Хотите вы попасть в Херусалин? – воскликнул он вдруг грозно.
– Да!.. – откликнулся автобус.
– Так научитесь подставлять другую щеку!
Мне пришлось немало поездить по Гватемале, и странствующих проповедников, призывавших слушателей обратить свои души и помыслы к Господу, я встречал не раз, но этот поразил меня своей убежденностью и категоричностью.
Когда автобус остановился в тени огромного дерева и пассажиры высыпали наружу немного отдохнуть, мы с сыном подошли к нему.
– Вы так чудесно рассказывали про Иерусалим, – начал я. – Мы с сыном сами оттуда…
Он посмотрел на меня в недоумении.
– Вы – из Херусалина? Но этого не может быть… Херусалин на небесах…
– А все-таки мы из Иерусалима, – сказал сын. И в подтверждение своих слов вытащил паспорт и показал этому человеку. – Видите, здесь написано, что я родился в Иерусалиме.
Проповедник глянул в паспорт, потом поднял глаза на нас. По телу его прокатилась волна трепета. Внезапно он пал на землю к ногам сына, благоговейно коснулся их и зарыдал.
– О Господи!.. Херусалин существует! Херусалин существует!.. Вот доказательство… Этот юноша – доказательство…
Все остальные пассажиры сгрудились вокруг и, глядя на него, снисходительно улыбались – они-то никогда не сомневались в том, что Иерусалим существует…
Гершон Шофман
В осаде и в неволе
Никогда еще в кафе не было так накурено, как теперь, в эти новые тяжкие дни. Люди яростно пыхтели сигаретами, будто надеялись спрятаться в табачном дыму. Но агенты полиции с усами-щеточками заглядывали в окна, и взгляд их пронзал любой дым и туман.
Полиция разыскивала скрывающихся от воинской повинности, а также застрявших в стране иностранцев – врагов отечества. Этих хватали, едва они появлялись на пороге. По темным и извилистым улицам, чьи мостовые и тротуары становились камнями преткновения, людей волокли в полицейские участки. Там задержанные томились по нескольку дней, пока их не отсылали в один из специально созданных лагерей – «убежищ для перемещенных лиц». Некоторым удавалось избежать столь горькой участи – если находился друг или добрый знакомый из числа подданных этой страны, который не ленился потрудиться для их спасения. Тогда счастливчика вызывали из камеры предварительного заключения в контору комиссара полиции, и тот составлял протокол. Не поднимая на него, на врага отечества, глаз: имярек, сын имярека, из такой-то страны, и так далее, и так далее. Справка об освобождении давалась комиссару с трудом, он макал ручку в чернила и стучал пером по краю чернильницы, встряхивал и снова стучал: нет чернил! А протокол о задержании в первую ночь ареста настрочил бойко и незамедлительно: тогда чернил в чернильнице было предостаточно.
Именно так, чудом удалось освободиться небольшой группе русских художников и писателей. Только один из них, молодой поэт Давид Голь, почему-то отклонил все попытки помочь ему и высказался, по своему обыкновению, на иврите:
– Мне все равно. Пожалуйста, отправляйте куда хотите. Есть там дают?
Самое худшее случилось с художником Мандо. Жандарм схватил его за городом, в чистом поле, в то время как он запечатлевал на полотне некий приглянувшийся ему пейзаж. Шпион зарисовывает окрестности, чтобы передать в руки врага! В участке один из полицейских обвинил его в том, что он стрелял. Продержав под арестом несколько дней, беднягу отпустили на свободу. Но, как видно, происшествие произвело на него слишком удручающее впечатление – взвинченные нервы не выдержали. Через некоторое время Мандо по собственной воле вернулся в полицию и потребовал:
– Арестуйте меня, я шпион!
Полицейские немного подивились и отправили его в психиатрическую клинику, а оттуда в Штайнхоф – лечебницу для душевнобольных под Веной.
Случившееся потрясло всю компанию, но вместе с тем наполнило сердца тайной радостью: шестнадцатилетняя Эстер, сестра художника, осталась теперь одна-одинешенька. Она приехала сюда всего несколько месяцев назад из родного польского городка повидать брата, покинувшего отчий дом, когда она была совсем крошкой. И как только тот привел ее в кафе – в черной дорожной шляпке, в полосатом пальто из грубой ткани – вся компания тут же влюбилась в нее с первого взгляда. «Есть еще, есть!..» – восхищались они потихоньку. Ну да, они-то, умудренные опытом, полагали, что уже повидали все виды красоты, и их уже не удивишь ни одним личиком на свете. Даже идишистский писатель Меир Зилпер, которого война разлучила с женой и маленькой дочерью, оставшимися в Вильне, даже этот Зилпер, весь почерневший и побитый, слегка приободрился, и лицо его ненадолго разгладилось и просветлело. И сам Мандо, по сути, не видевший сестры с младенчества, смотрел на нее, как чужой, и испытывал нечто большее, чем чистые братские чувства. Беспокойство проступало во всей его фигуре, когда он шагал с ней рядом. В тот вечер находился тут и иерусалимский писатель Шломо Пик, который время от времени прибывал сюда из Эрец-Исраэль «вдохнуть Европы». Даже он был удивлен чрезвычайно и – приложив, по своему обыкновению, ладони к ушам, дабы защитить их от переохлаждения, – сказал:
– Боже мой! Если у нас такие девушки, мы еще не погибли…
И вот эта Эстер, лишившись брата, без которого не ступала ни шага, оказалась теперь как бы на их попечении, нуждаясь в опеке и материальной поддержке. Что за упоительная ноша! Они наперегонки пытались услужить ей: искали квартиру, помогали деньгами, бегали с поручениями. Они беспокоились о ней больше, чем о себе. Выпрашивали ссуды, о! – никогда еще они не ценили так высоко деньги, как теперь!
Как же и где же добывать все это, когда ты закупорен в наглухо перекрытых границах, отрезан от внешнего мира, которым до сих пор только и жил? Правда, и тут много богатых евреев, интересующихся литературой и гордых знакомством с писателями, но попробуй подойди в кафе к одному из них и вполголоса попроси одолжить двадцать крон! Он тотчас отшатнется от тебя, помрачнеет, и его разговор с другом-земляком, компаньоном или маклером, вдруг поглотит все его внимание…
Каждое утро ты просыпаешься и спрашиваешь себя: к кому сегодня? Налицо служащий «Альянса», доктор Ящурка, чья главная обязанность в этом учреждении, очевидно, состоит в том, чтобы ничего не давать. Он встречает тебя в своем доме, злобно поблескивая очками и подает тебе вялую руку. Никаких объятий – они не уверен, что ты достоин и этого принужденного рукопожатия. Узнав о цели твоего визита, он принимается укорять тебя:
– Подумайте, явился! Что же раньше, в мирное время тебе не приходило в голову навестить меня? А сейчас, когда нужда приперла, вспомнил? Теперь вам не на кого надеяться, только на… (перечислил одно-другое влиятельное лицо) и на меня… На меня…
И не дал!
Эстер ждала снаружи, на углу улицы. Был последний день месяца, завтра нужно вносить квартплату – а денег нет!
Следующей ночью, бессонной ночью, рождается идея пойти к старичку-профессору Шмуэлю Заксу, прославившемуся своими научными статьями по иудаизму. Надо идти к этому знатоку Торы!
Надавив на кнопку электрического звонка, торчащего сбоку от сверкающей медной таблички, услышал шаги за дверью. Чей-то глаз приложился с той стороны к глазку. Малосимпатичная девица ввела к профессору и позвала:
– Папа, тебя спрашивают!
Все знают, что она не имеет ни малейшего представления о содержании тех трудов, которым посвятил свою жизнь ее отец. Вот старикан собственной персоной появляется в кабинете. Высокий, немного ссутулившийся, в потертом вельветовом пиджаке. Груды книг. Бесчисленные полки с книгами. Но не высокий лоб мыслителя, нет. И в глазах нет пытливого блеска – обыкновенный венгерский еврей.
Выслушав все до конца, стал отвечать и поразил неожиданно грубым, базарным голосом. Провел рукой по сединам, еще с примесью темных волос, и заговорил о своем горьком опыте в данном вопросе: скольким одалживал он деньги, и так никогда и не вернули! Он ему, конечно, верит, он не сомневается в его честности, Боже упаси! Но что если господину нечем будет вернуть?..
– Хотя бы двадцать крон!..
После тяжкой душевной борьбы, в которой словно бы участвовали все книги вокруг, выдал в конце концов названную сумму. Рука его при этом дрожала, крепкая волосатая рука ученого. Но есть чем заплатить за квартиру, а это – главное!
Остальное не страшно. Питаться можно и в «фолькскюхе» (благотворительная народная кухня). За считанные гроши ты получаешь там приличный обед. Нужно, правда, сперва выстоять длинную очередь снаружи – пока удастся спуститься по ступенькам вниз, во мрак, в просторное подвальное помещение. Толпа обездоленных. Представлен весь низ общества. Каждый сам тащит с кухни дымящиеся паром тарелки и выискивает местечко за одним из многочисленных длинных столов. Звон посуды и стук приборов, вынужденное соседство с грязным уличным нищим… Все это еще можно было бы перетерпеть, если бы не Меир Зилпер из Вильны, на которого вдруг натыкается твой взгляд. С великой осторожностью продвигается он во всей этой толчее, бережно придерживает миску двумя руками и поворачивается туда-сюда, отыскивая местечко, где можно было бы примоститься. Тут ты падаешь духом, со всех ног бросаешься к лестнице и, очутившись наверху, на улице, с жадностью, полной грудью вдыхаешь свежий ветер.
– Теперь едем в Штайнхоф! – призывает Эстер.
На улице она завистливо поглядывает на ботинки прохожих матрон, задерживается возле витрин и подолгу изучает новые шляпки, которые, точно слоники, выстроились за стеклом, привлекая внимание дам. Прелесть ее поношенной шляпки невозможно растолковать ей никакими словами. И уже отходя, она бросает на витрину последний серьезный и грустный взгляд, который говорит: «Они еще будут моими!»
Она не подозревает, какая великая сила кроется именно в ее стареньких нарядах, которые со временем впитали так много от ее дивного образа. Она и в них привлекает к себе взоры всех пассажиров трамвая, направляющихся тем же скорбным путем навестить своих близких. Печаль, приправленная стыдом, читается на лицах. А на некоторых блуждает странная улыбка: в них можно распознать родство с несчастными сумасшедшими…
Голая земля и поля по обеим сторонам дороги, хибарки, огороды и крохотные сторожки в глубине. И вот уже блестит вдали купол колокольни, штайнхофская церковь. Еще немного, и растворятся черные тяжелые ворота. Посетители проходят и с опаской минуют здоровенного привратника с ухоженными усами, а потом растекаются отдельными группками во все стороны обширного двора.
– Идите за мной! приказывает Эстер: она уже знает здесь все тропинки. Она снимает шляпку со светлой головы, тотчас засиявшей золотом в лучах осеннего солнца, и шагает вдоль кустов и деревьев. Ноги ее утопают в опавших листьях и шуршат, давя их. Она приводит компанию к корпусу номер восемь, и молодая розовощекая сестра вводит всех в зал. Особый больничный запах, толчея сестер, надзирателей и посетителей, и между ними бродят в замешательстве больные в своих холщовых одеждах. Часть из них так давно обитают здесь, что весь мир успел позабыть об их существовании, они завидуют своим свежим товарищам, сидящим с родными над пачками печений и прочими лакомствами. Слышится голос сестры в соседней палате:
– Господин Мандо, к вам пришли!
Поцеловался с сестрой. Та тотчас протянула ему передачу, но он сделал протестующий жест рукой:
– Потом, потом!
Удивил приятелей ясностью мышления и присущей ему резкостью суждений. Один из них не удержался и коснулся больного вопроса: поинтересовался, как это может быть, что столь разумный и интеллигентный человек, как Мандо, осведомленный о существовании мании преследования и ее проявлениях, не сумел при помощи разума справиться со своим душевным недугом. Это, должно быть, как в кошмарном сне: знаешь, что это не более чем сон, но с любопытством продолжаешь следить за ходом опасного действия, уверенный в благополучном исходе, который наступит в момент пробуждения.
– Невозможно, невозможно, – пробормотал Мандо, словно извиняясь, и в глазах его вспыхнула прежняя искра безумия. Та самая искра, над которой у всех доводов логики нет ни малейшей власти.
Эстер сидела возле него, слушала и не слушала, и никогда еще не была столь прекрасна, как здесь, в этом печальном месте. Все девушки, которых ты любил прежде, в разные времена и совсем в других местах, словно воплотились в ней одной. В ней, в Эстер, сошлись, вернулись и пребывали сейчас все, все! Чей-то голос спросил с трепетом:
– Господин Мандо, вы уже рисовали вашу сестру?
Художник повернул к ней голову и взглянул, как брат и как влюбленный одновременно:
– Я пытался, – признался он. – Несколько раз. Но мне не удалось. Исчезает… Ускользает меж пальцев…
– Этим портретом вы покорили бы весь мир!
Тень неудовольствия промелькнула на лице Мандо. Таких комплиментов в адрес сестры он не терпел и с откровенной тоской посмотрел на нее вновь. Она играла золотым «сердечком», висевшим на цепочке у нее на шее, прикусила его зубками и чему-то улыбалась. Красота ее сверкнула вдруг, как замешкавшаяся молния. Поэты как один вздрогнули, потрясенные, их больные нервы напряглись и едва не помутилось сознание – страх охватил их. Страх. Верно, перед этими здоровенными надзирателями, которые снуют туда-сюда, с ключами в руках. А вдруг они не позволят им выйти отсюда?..
– Четвертый час, – сказал один. – Пора уходить.
Обратно шли пешком. Миновали парк. Эстер сорвала сосновую ветку и в шутку подарила кому-то. Эта колючая ветка казалась теперь дороже самых прекрасных цветов, в свое время преподнесенных другими девушками.
– Почему только ему? – вскричали остальные.
Но даже «счастливчик» не обманывался, он чувствовал, что эта гордая девушка безнадежно недостижима. И не только здесь, на глазах у всей компании, но и наедине, когда однажды великодушно снизошла к нему и посетила его скромное жилище. Вот она под его кровом – и ничего. Даже до кончика своей косы не позволила дотронуться. Жестокость? Нет. Милосердие, милость к другим, ко всему миру… Правда, старуха, хозяйка пансиона, ничего не желала знать и понимать. Клокочущее рычание послышалось за стеной:
– У меня тут не публичный дом!
Как легко они вскипают и выходят из себя – эти квартирные хозяйки, будь они христианки, уроженки этого города, или еврейки из Моравии. Едва завидя девушку, переступающую их порог, они сатанеют, глаза их наливаются кровью, синеют губы. Девушка! Она осквернит их дом, это сама проказа, сама порча! Хотя и у них имеются молоденькие дочери, да и сами они тоже некогда были девицами. Непостижимо!
Тут они стоят на страже и бдят неусыпно, в сто глаз, а вот блюсти чистоту в своем заведении, следить, чтобы в комнатах не было клопов, – это нет! Когда ты являешься к ним впервые с намереньем снять квартиру и спрашиваешь – ты ведь бежишь от этой напасти, которая извела тебя на прежней квартире, – когда ты первым делом спрашиваешь: «Есть клопы?» – она, хитрющая старуха, прикидывается дурой и, не глядя тебе в глаза, пожимает плечами:
– Прежний жилец не жаловался…
Сердце твое подсказывает тебе недоброе, но нет сил выспрашивать дальше: хочется верить ей… В первую ночь ты крутишься в новой своей постели и дивишься негаданному счастью. Пока что все хорошо. Но стоит задремать и в тот же миг чувствуешь привычный укус. Есть! Весь переезд с квартиры на квартиру был пустой тратой времени!
Утром ты намереваешься излить весь гнев, что накопился в душе за долгую бессонную ночь, на эту мерзкую, лживую женщину. Но при свете дня все выглядит иначе, и ты становишься слабым, сдержанным, вежливым. В конце концов, с кем тут говорить, и что она может сделать?
Ты спешишь в кафе, утренние газеты сообщают о целых городах, которые артиллерия с двух сторон – с нашей и с вражеской – разрушила до основанья, не оставила камня на камне. Да, да! Все разрушить, сокрушить старые крепости, проклятые стены, в которых нет ни одного камня чистого, уничтожить и развеять все города и их мерзких, преступных жителей, низвергнуть все, сжечь дотла, дотла!..
Однако дело разрушения увядает на середине. Вот-вот наступит мир, и явятся победители. Они прибывают в качестве членов различных делегаций – англичане, итальянцы, сербы. Триумф победы горит в их сердцах. К тому же и твердая валюта водится у них в карманах. Сей град на Дунае любезен их сердцу, взгляды их скользят по юным девам, по хорошеньким женщинам, несчастным и сиротливым, голодным, закутанным в лохмотья, бездомно бредущим по улицам, останавливающимся на мостах и на набережных. Охота была легкой и погоня недолгой – после того как уничтожили на войне их отцов и старших братьев… Пошли за ними как бессловесные овечки, и если хоть одна отказалась или была в нерешительности, то лишь потому, что стыдилась своего убогого бельишка.
Они щедро одаряли дочерей поверженного врага. Возбужденные трофейной красотой, которую не загубила даже скверна нищеты, вели их в магазины одежды и обуви, малышка ставила свою крупную ногу в рваном чулке на табуретку, специально для этого приспособленную, и продавщица склонялась к ней и старательно помогала обуть ботинки и завязать шнурки.
Потом избранница вытаскивала туфельки из картонной коробки – дивный запах новой кожи! – целовала блестящие подметки и глядела со счастливым смехом и глубокой благодарностью на ласкового чужеземного кавалера. И новенькая замечательная шляпка, такая воздушная! – завершала туалет.
Из магазина одежды направлялись в большой шикарный ресторан. Это вам не народная кухня! Она ест и пьет с таким аппетитом – молодой очаровательный зверек с крепкими зубками – и не подымает глаз на официанта, своего соотечественника… И только когда трапеза приближается к концу, она немного грустнеет. Поскольку то, что ожидает ее впереди, не особенно радует ее сердце – несмотря ни на что.
– Пойдем? – говорит он.
Она смотрит просительно.
– Давайте посидим еще немного…
Так пали малые вместе с великими. Блондинки и брюнетки, дурнушки и хорошенькие. Буря повалила рожь вместе с васильками, что расцвели в ней. Увы! Пала и Эстер…
В летние ночи. В летние ночи на улице Кернтен и Грабен – блестел темный гладкий асфальт, с витрин запертых магазинов поглядывали во тьме мужские рубашки, новые книги и автомобиль, заключенный в тесном помещении, – великан, занявший все его пространство, а на соборе Святого Стефана светились громадные часы.
Прекратились поездки в Штайнхоф, покинут и забыт художник Мандо. Только один раз навестила его компания, но уже без Эстер. Они прибыли к нему ошеломленные и растерянные, будто кто-то огрел их молотком по темени, обухом по голове. Как будто надеялись получить помощь у Мандо. Но, ко всеобщему изумлению, новость не произвела на того должного впечатления. Он махнул рукой и бросил кратко:
– О чем тут говорить? Потаскуха!
И больше они к нему не ходили.
А ведь именно сейчас ему нужнее всего помощь друзей. Он написал портрет голубоглазого врача, заведующего лечебницей, и подарил ему картину. Тот, чрезвычайно польщенный, велел выделить ему, Мандо, особую комнату, разрешил раз в неделю ходить в город покупать краски, чтобы беспрепятственно заниматься своим искусством. И это еще не все: сказал, что готов отпустить его отсюда, если только найдется поручитель, какой-нибудь состоятельный человек, который позаботится о его существовании за стенами больницы. И вот, чтобы достать это поручительство, которое может возвратить ему желанную свободу, требуется участие друзей. А теперь, когда все исчезли, придется ему, видимо, сидеть здесь до скончания века!
Мир принес с собой перемены, новые люди появились в городе. Ликвидированы убежища для перемещенных лиц, открылись границы. Вернулся и Давид Голь, чтобы рассказывать всякие ужасы. В неописуемой тесноте, в грязи, а порой и вовсе без крыши над головой провел он три года. «Есть там дают?» – Нет, не давали. Люди рыли голыми руками землю, выкапывали кости и глодали их с голодухи. Там было куда хуже, чем на поле боя. Лоб его стал выше, виски побелели, а глаза обрели новое выражение – взгляд, обращенный внутрь, как у того, кто повидал нечто такое, что неведомо прочим людям.
Прибыла из Вильны жена Меира Зилпера с маленькой дочерью. Отец, держа малышку за руку, в зеленой шинели, развевающейся на осеннем ветру, повел дочурку по улицам Вены – что за трогательная картина! Издали она казалась милой девочкой, но если присмотреться, можно было заметить легкое воспаление в карих глазах, глазах черты оседлости, что напомнило все мрачное и убогое, оставленное там, на родине, и уничтожило остатки тоски по ней.
Как торопливые клочья рассеянной тучи, как последнее напоминание о пронесшейся и утихшей буре, прибыли из тех краев смуглые молодые люди с баулами на плечах и толпами, как новобранцы, устремились к дверям комитетов и союзов. Это были «халуцим» – готовые на труд подвижники, направлявшиеся в Эрец-Исраэль. Ими занимался Вальдшнеп, доктор из Галиции, – изучал их своими насмешливыми глазами.
И уже летел сюда из Эрец-Исраэль иерусалимский писатель Шломо Пик – «вдохнуть Европы». Он сам принадлежит Эрец-Исраэль, и душа его принадлежит Эрец-Исраэль, этой стране, которой и он как-никак немало посодействовал в строительстве – не мотыгой, правда, и не топором, но острым и беспощадным своим пером, которым без устали преследует беззаконие и несправедливость, где бы они ни скрывались. Там, в Эрец-Исраэль, он живет среди народа своего, в доме своем, в то время как здесь нет у него почвы под ногами. Здесь передвигается он с трудом, словно лишившись опоры, и в трамвае, полном людей, стоит и покачивается, готовый упасть. И торопится «вдохнуть Европы», хватается подряд за все газеты, с жадностью прочитывает передовицы, неутомимо посещает театры и концерты, с трепетом и восторгом слушает музыку, укладывает все это бережливо и заботливо в свой багаж и – летит обратно в Эрец-Исраэль.
Он еще не отряхнулся от дорожной пыли, а уже купил билет на Девятую симфонию и завернул в первое попавшееся по дороге кафе. Немного передохнуть и собраться с мыслями. Вечером поищет приятелей, всю компанию, а завтра поедет в Штайнхоф навестить Мандо… И вдруг – суматоха и паника: полиция! Оказывается, это одно из тех кафе, в которых тайно процветают недозволенные законом азартные игры. И полиция не забывает время от времени нагрянуть сюда. Обыскивает присутствующих, выворачивает карманы, изымает деньги, собирает кучу вещественных доказательств и препровождает группу евреев в полицейский участок. И Шломо Пика вместе с ними.