Текст книги "Кипарисы в сезон листопада"
Автор книги: Аарон Аппельфельд
Соавторы: Ицхак Орен,Гершон Шофман,Шамай Голан,Авигдор Шахан,Двора Барон,Иехудит Хендель,Шмуэль Йосеф Агнон
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
Сказала Инга:
– Теперь прощай.
Сказал Фернхайм:
– Пусть будет так. Прощай, Ингеборг, прощай…
Но хоть и собирался уйти, продолжал стоять.
Она подняла на него глаза, словно удивляясь, что он еще не уходит.
Сказал Вернер:
– В любом случае странно, что ты не хочешь хоть немного послушать, что со мной было.
Сказала Инга:
– Разве ты не рассказал мне?
Сказал Вернер:
– Я начал рассказывать, но твои мысли были в другом месте.
Сказала Инга:
– Уши мои были на своем месте, но ты ничего не сказал.
Спросил Вернер:
– Ты хочешь, чтобы я рассказал тебе?
Сказала Инга:
– Ты, верно уже рассказал все Гертруде или Хайнцу, или обоим вместе.
Сказал Вернер:
– А если я и рассказал им?
Сказала Инга:
– Если ты рассказал им, то они после перескажут мне.
Сказал Вернер:
– Насколько я понимаю, тебе неинтересно знать.
Сказала Инга:
– Почему ты так говоришь? Я ведь ясно сказала, что Гертруда или Хайнц перескажут мне после, значит, я хочу знать.
Сказал Вернер:
– А если я сам расскажу тебе?
Спросила Инга:
– Который час?
Улыбнулся Вернер и сказал:
– Разве ты не знаешь пословицы: дем гликлихен шлегт кайне штунде – счастливые часов не наблюдают?
Сказала Инга:
– На это я вряд ли сумею тебе ответить?
Сказал Вернер.
– А на все остальное ты готова ответить мне?
Сказала Инга:
– Это зависит от вопросов. Но, боюсь, что сейчас я уже не имею возможности продолжать беседу. И вообще…
– Вообще – что?
– У тебя странная манера цепляться к каждому слову.
Сказал Вернер:
– Тебе представляется странным, что после всех тех лет, что я не видел тебя, я с жадностью хватаюсь за твои слова?
Схватилась Инга за голову и сказала:
– О, моя голова!.. Не взыщи, Вернер, но я попрошу тебя оставить меня одну.
Сказал Вернер:
– Я уже ухожу. Ты смотришь на мои ботинки? Они старые, но удобные. Хорошо сидят на ноге. А ты гонишься за модой и стрижешь волосы. Не скажу, что это некрасиво, но когда у тебя были длинные волосы, было красивей. Когда умер мальчик? Я был на его могилке и видел плиту, но забыл дату. Ты плачешь? У меня тоже разрывается сердце, но я сдерживаю себя, и если ты поглядишь мне в глаза, то не увидишь в них слез. Скажи ему – этому, что стучит в дверь, – что не можешь встать и открыть: у тебя болит голова. Зиги, это ты тут? Что ты хочешь сказать, Зиги? Иди сюда, милый, давай помиримся. Что у тебя в руке? Письмо? Ты почтальон, сын и наследник моего милого шурина?
Протянул Зиги тетке записку и вышел.
Взяла Инга записку и взглянула на Вернера исподлобья, силясь понять, отчего же он все не уходит, этот человек? Ведь должен был, кажется, уже уйти…
Так или иначе, она принудила себя размышлять не о нем, а лишь о том, что должна идти: «Я обязана идти, мне невозможно не пойти, каждая минута промедления…» И снова бросила взгляд на Фернхайма, подумав при этом: он вообще не понимает, что я должна идти!
Посмотрела на него и сказала:
– Извини, Вернер, меня зовут, я должна идти.
Сказал Вернер:
– Откуда ты знаешь, что тебя зовут? Записка так и лежит в твоей руке свернутая, ты даже не взглянула на нее.
Инга стояла, понурившись, опустив плечи, и казалось, что ее воля уступает его воле, и не так уж ей важно теперь, уйдет он или нет. Глаза ее потухли и веки опустились.
Спросил Вернер чуть слышно:
– Ты устала?
Подняла Инга взгляд и ответила ему:
– Я не устала…
Новый порыв охватил вдруг Вернера.
– Хорошо, хорошо, – сказал он, – замечательно, что ты не устала! Мы можем посидеть и поговорить друг с другом. Ты не представляешь себе, сколько я ждал этого часа: видеть тебя! Если бы не эта надежда, я бы не выдержал. А теперь я знаю, что всё долгое ожидание было ничто по сравнению с этой минутой, когда мы сидим тут вместе. У меня не хватает слов рассказать, но мне кажется, какую-то часть ты читаешь на моем лице. Видишь, дорогая, видишь – колени мои сами преклоняются перед тобой. Так они преклонялись всякий раз, когда я думал о тебе. Как я счастлив, что снова нахожусь с тобой под одной крышей! Я не мастер говорить, но одно я скажу тебе: с того часа, как я отправился в путь, душа моя взволнована, как в тот день, когда ты положила свою руку на мою руку и согласилась стать моей женой. Ты помнишь ту минуту, когда ты склонила голову на мое плечо, и мы с тобой сидели рядом – твоя рука в моей руке? Глаза твои были прикрыты. И я, когда закрываю глаза, вижу перед собой все мгновения того неповторимого дня. Выброси записку, Инга, дай мне руку. Глаза мои закрыты, но сердце видит, до чего ты хороша, до чего прекрасна ты для меня!
Пожала Инга плечами и вышла.
Открыл Фернхайм глаза и позвал:
– Инга!
Но Инга уже исчезла.
Стоял Фернхайм одинокий и спрашивал себя: что теперь? Теперь не остается ничего другого, как убраться отсюда. Это ясно, а всё прочее лежит в иной плоскости, как выражается мои уважаемый шурин.
И уже отстранился от всех и всяческих мыслей, и напряжение тоже начало отпускать и слабеть. Только врезались в мясо ногти на пальцах ног и пылали ступни. Видно, башмаки, которые он расхваливал за их удобство, оказались вовсе не так уж хороши.
Он сунул руку в карман и вытащил оттуда железнодорожный билет, по половинке которого приехал к жене и по другой половинке мог вернуться обратно. Зажал билет в кулаке и сказал самому себе: сейчас пойду на вокзал и уеду. Если опоздал на дневной поезд, поеду вечерним. Не одни только счастливые не наблюдают часов, несчастные тоже. Для несчастья пригоден всякий час.
Постоял еще немного в комнате, из которой исчезла Инга, затем двинулся к двери и достиг порога. Окинул еще раз комнату взглядом, вышел и прикрыл за собой дверь.
1950 год
Аарон Аппельфельд
На обочине нашего города
Глава 1.
Тель-Авив в июле месяце – липкий город, невозможно прикоснуться к ограде или прислониться к стене. Я купил себе перчатки, чтобы хоть так отмежеваться от гнусного распаренного окружения. Всё покрыто потом, приходится часами торчать в душе. Эта внешняя перенасыщенная испарениями влажность проникает и внутрь, душит, стесняет движения. Я включаю приемник – канал классической музыки – и опускаюсь в кресло. Час-другой классической музыки вызволяют меня из раскаленного котла и дают вернуться к моим размышлениям.
Под вечер я отваживаюсь выбраться из дому. Даже в шесть жара не отпускает. Я устремляюсь к морю в тщетной надежде обрести там спасительный глоток прохладного воздуха – и, разумеется, разочаровываюсь. Только поздно ночью морской ветерок робко проникает на берег, отчасти снимает мучительное напряжение, позволяет телу расслабиться и навевает сонливость. Однажды я так и задремал на песке и проснулся только под утро. С тех пор я веду себя осторожнее: почувствовав, что сон готов вот-вот сморить меня, я собираюсь с силами, подымаюсь на ноги, пересекаю несколько улиц и заползаю в свою берлогу. И тут наваливаются эти вечные неразрешимые проблемы: что лучше – открыть окно, выходящее на запад, в сторону моря, или включить вентилятор? Или кондиционер. Кондиционер – враг моих суставов, я включаю его, только когда мучение достигает крайних пределов. Если бы не существовало зимы, сомневаюсь, что я выдержал бы пребывание в этих местах. В конце марта я начинаю тосковать по зиме.
Зимой я совершенно другой человек. Я смело распахиваю дверь квартиры и выхожу на лестницу с высоко поднятой головой. Шляпа и пальто обеспечивают мне личную неприкосновенность, я чувствую себя огражденным от вторжения внешнего мира. Снующие вокруг, бессмысленно суетящиеся люди постоянно повергают меня в отчаяние, но зимой на улицах гораздо меньше народу, и я шагаю уверенно, ощущение свободы возвращается ко мне.
Еще не так давно, всего несколько лет назад, я любил зимой купаться в море. Теперь я не позволяю себе подобных излишеств. Я брожу по пустынным улицам и наслаждаюсь высоким прозрачным небом и прохладным воздухом. Зимой я возобновляю посещение крохотного кафе «Двора» – «Пчелка». Двора, его хозяйка, помнит меня, приветливо справляется о моем здоровье и не упускает заметить, что я не появлялся всё лето. Мне трудно объяснить ей сложность и тягостность моей жизни. Я ненавижу объяснения и оправдания. Я поступаю так, как считаю правильным, и не собираюсь вступать в обсуждение мотивов моего поведения. Что ж, видно, и в этом плане я редкое исключение в нашем городе. Тут обожают всевозможные доводы, аргументы, домыслы и толкования. По ночам я иногда слышу, как человек идет по улице и объясняет жене, что заставило его воздержаться от важнейшей в его жизни сделки. Невозможно угадать, где тут запоздалое раскаяние, где досадный промах и где просто хвастовство. В любом случае, подобные разговоры утомляют меня.
Случается порой – и такое произошло год назад, – что в середине июля тель-авивское небо вдруг затягивают тучи. Будто сулят дождь. Не следует обольщаться – никакого дождя не будет. Дождь не состоится, но в течение нескольких часов с моря будет тянуть приятной прохладой. Такое чудо происходит раз в три-четыре года, однако и этого достаточно, чтобы я воспрянул духом и ощутил в себе волю к сопротивлению. К действию.
Однако к чему всё время ныть и жаловаться? Я живу той жизнью, которая меня устраивает. У меня есть просторная квартира, благоустроенный душ, мой приемник, транслирующий классическую музыку, хорошая библиотека и сбережения, полностью обеспечивающие мое существование.
Не скрою, женщины вторгались в мою жизнь и нарушали ее течение, но не без того, чтобы оставить несколько приятных воспоминаний. Я, разумеется, не имею в виду мою бывшую жену, от нее остался только зуд в ушах. Со временем я постиг, что терпимы лишь случайные и мимолетные встречи, всё остальное – невыносимая скука и морока. Лучше тосковать по женщине, чем связать себя с ней надолго.
Невозможно не помянуть добрым словом Тину, которая в конце пятидесятых проживала в Яффо, вернее, в Джебалии. Я виделся с ней несколько раз, и каждое мгновение этих встреч запечатлелось в моей памяти. Ее глаза в ту минуту, когда я вхожу в комнату, ее поза, жест, которым она откидывает за спину волосы. Изящество, с которым принимает у меня пальто. Изгиб ее спины в ту минуту, когда ставит передо мной рюмочку. Она не спрашивала, кто я такой и чем занимаюсь, как они обычно это делают, и я не интересовался ее историей – мы оба словно пришли к соглашению, что прошлое, разумеется, имеет значение, но не столь решающее.
Тине было около тридцати, а может, и меньше. В ней присутствовало то благородство, которое уже улетучилось из нашего мира. Каждое ее движение говорило: будем добры друг к другу, покуда это возможно, – кто знает, что готовит нам завтрашний день. Она была, как все мы, беженка, но бездомность и скитальчество не пристали к ней. Она говорила на хорошем немецком и еще по-французски, как всякая девушка из приличной семьи в Черновцах, моем родном городе. Речи ее были немногословны и как-то изящно отрывисты. Как видно, она знала то, что я постиг только с годами: слова лишь сбивают с толку, ранят или надолго оставляют в душе смятение и горечь. Желательно воздерживаться от них.
Однажды вечером она сообщила мне, что намерена отправиться в Африку, чтобы работать там медсестрой в больнице Альберта Швейцера. Она говорила о поездке обычным, спокойным голосом, и это заставило меня ошибочно подумать, что она собирается пробыть там недолго. Много позже я узнал, что она крестилась и поселилась в монастыре, чтобы подготовиться к принятию монашества. Теперь я понимаю, что был недостоин ее. Такую женщину можно встретить лишь раз в жизни. Я, видно, не сумел оценить, что мне выпало.
После этого я искал успокоения у многих женщин. Они оставили во мне, как я еще расскажу, только смутное ощущение досады. Иногда мне кажется, что виноваты не женщины, а город. Город, отданный во власть неутомимого, немилосердного солнца, удушающей влажности и липкого пота, не может произвести ничего, кроме грубых, раздражающих слов, подобных вентиляторам в дешевых кафе, не приносящих утешения или понимания, но лишь создающих жужжание и скрежет.
Всё здесь свербит, зудит и гудит, и не удивительно, что на каждом углу торчат мощные горластые женщины. Толстые мужчины сидят под замызганными истрепанными навесами, и пот ручьями катится по их лицам. Кто они? Как меня занесло сюда? Что я делаю в их соседстве?..
Иногда мне кажется, что все только тем и заняты, что пытаются высвободиться из этой влажной духоты и неумолчного грохота. Липкий пот не просыхает и не рассеивается. Нервозная крикливость нарастает день ото дня. Из окон моей квартиры это представляется попеременно то нескончаемым потоком брани, то неуместным бесстыжим весельем.
Я собираюсь поставить двойные двери и рамы, чтобы раз и навсегда отгородиться от ядовитого пота и изнуряющей толчеи. Наглые слова и липкий пот – убийственное сочетание. Я всё глубже и глубже зарываюсь в свою берлогу. Сознание, что я не принадлежу ко всей этой мерзкой суете и какофонии, сохраняет мне жизнь, как убежище во время войны.
Глава 2.
Тель-Авив в июле месяце – город плавящийся. Всё поддается и расплывается под ногами. Ты в западне, даже когда выползаешь из своей берлоги. Отвратительнее всего та грязь и пакость, которой забиты все углы и щели в каждой подворотне и каждом проходе. В свое время мне казалось, что в этом раскаленном городе скрываются тайные вожделения, я даже воображал, что в один прекрасный день они захватят и меня. Но в последние годы меня окружают и грозят поглотить только монолитная пустота, грубые слова и густая потная мгла. Иногда меня охватывает неудержимое желание распахнуть окно и закричать: грязный город, наглый город, я не могу выдержать твоей удушающей пустоты! Я знаю, мой вопль никого не тронет. Пустота тут крепка, как сталь. Люди ограждены этими непрочными карточными строениями, как железными крепостями.
Чтобы устоять перед жарой и пустотой, я почти не вылезаю из дому, разве что в продуктовую лавку да ночью на берег моря. Я уже говорил: женщины более всего смущают и терзают мой дух. Иногда мне кажется, что они воплощают всю эту пустоту. Тина, где ты? Как я не услышал твоего призыва!.. Я ощущал твою доброту, то понимание, которому ты научилась в гетто и лагерях, но твоего непреклонного стремления бороться с коварными духами пустоты не различил…
Когда мне стало известно, что она приняла христианство и живет в монастыре, я хотел поехать к ней, даже сделал некоторые приготовления. Но намерение мое не осуществилось. Как видно, я слишком привязан к завоеванным мною независимости и уединению, чтобы последовать за любимой женщиной. То, с чем не справился я, сделала Тина. Подозреваю, что она выкорчевала мой образ из своей души. А во мне она только росла и прояснялась год от года. Иногда мне кажется, что она возвышается надо мной, как колокольня.
У меня имеется некий способ преодоления пустоты: я без конца слушаю музыку. Музыка заполняет не только всего меня, но и окружающее пространство. Я знаю теперь, что музыка – это колдовской напиток, заставляющий трепетать в тебе каждую жилку.
Недавно мой приемник испортился. Была уже ночь. Я почувствовал, что не в силах оставаться дома, и начал метаться по улицам в слабой надежде: вдруг найду мастера? Может, смогу одолжить у кого-то приемник или купить новый… Магазины были закрыты. Я сидел у подъезда своего дома и погружался в отчаяние.
Какой-то мужчина подошел, склонился ко мне и спросил:
– Что у вас случилось?
Я мог отделаться от него, но не захотел.
– Мой приемник испортился…
– Приемник? По приемнику не справляют траур, – укорил он меня.
– Я не могу без музыки, – против собственного желания признался я.
– Не можете справиться с этим? – бросил он задиристо.
– Мне тяжело, вы видите, – пробормотал я еле слышно.
– Уму непостижимо! – воскликнул он и покинул меня.
Но другой человек, случайно услышавший наш разговор, проникся моей бедой, подошел и спросил:
– Вам нужен приемник?
– Вот именно, – ответил я, поднимаясь на ноги.
– Я могу одолжить вам, – предложил он с удивительной простотой.
– Только до завтра! Завтра я куплю новый.
– Подождите, я сейчас принесу.
Не прошло и нескольких минут, как он протянул мне приемник, почти новый. Я попытался заплатить ему, он отказался. Записал свое имя и адрес и сказал:
– Я дома каждый день после девяти вечера.
– Вы доверяете мне…
– Да, – подтвердил он с улыбкой.
– Заверяю вас, я верну.
– Я не сомневаюсь.
Я не подозревал, что в этом городе есть такие щедрые люди. Я бросился за ним вдогонку и закричал:
– Благодарю вас!
– Не за что, я уверен, что на моем месте вы поступили бы точно так же.
В эту ночь я не смог уснуть. Сидел в кресле и слушал музыку. Только под утро, оглушенный кофе и сигаретами, наконец задремал.
Следующим вечером я вышел из дому, чтобы вернуть ему приемник. Он принял его в дверях и оказался куда ниже ростом, чем представлялся мне вчера. В равной мере он мог быть и дворником, и государственным служащим. На его лице я не заметил ни малейшей тени изысканности и благородства.
– Спасибо, – воскликнул я растроганно, – вы спасли меня!
– Вы преувеличиваете.
– Я задыхаюсь без музыки. Вы тоже слушаете музыку?
– Иногда.
– Не каждый день?
– Нет.
– А как вы почувствовали, что я в беде? – спросил я и тут же осознал всю нелепость вопроса.
– Я ничего не почувствовал.
– Зачем же вы принесли мне приемник?
– Просто увидел, что вам это нужно.
Бесхитростные и точные ответы этого человека растрогали и взволновали меня. Я хотел вернуться и еще раз поблагодарить его, но удержался. Не в моих правилах обременять людей своей персоной, однако с тех пор всякий раз, когда я включаю приемник, я вспоминаю его и думаю, что не так уж одинок в этом мире. На преданность женщин я не стал бы полагаться. Но на человека, который дает тебе приемник только потому, что он тебе нужен, – на такого человека я безусловно полагаюсь.
Глава 3.
К врагам моего спокойствия и привычек следует причислить мою бывшую жену и моего сына. Не знаю, чья разрушительная сила из них двоих мощнее. У жары и убийственной влажности здесь многие обличья, но у моей жены и сына лица неизменные. Они постоянно подстерегают меня. Конечно, я выработал средства против всех домогательств, но это длительная и изматывающая борьба. Зимой я чувствую облегчение и некоторый прилив сил. Зимой мои враги слабеют, и я обретаю больше дерзости.
Я написал Тине и как бы невзначай коснулся моих страданий в этом городе. Я не люблю распространяться об ощущениях и переживаниях, но всё-таки позволил себе упомянуть изнуряющую жару, разъедающий тело и душу пот и способы, к которым я прибегаю в борьбе с ними. Уверен, она поймет меня. Она жила здесь и знает, о чем я говорю. Я не торопил ее с ответом. Монашеская жизнь, как я догадываюсь, – жизнь отстраненная, исполненная молчания. Если это так, я близок ей и там. Всю жизнь я тоскую о тишине. Не раз случалось мне предаваться сладкой грезе, будто гигантские колеса, день и ночь грызущие и пилящие этот город, вдруг остановились. Нет пробивающей уши музыки, нет визгливых рассуждений о политике. Первозданная немота, в которую я погрузился однажды на юге Италии, – цельная и прозрачная, как воздух на морском побережье.
Это, понятно, лишь наивные фантазии. Пустота этого грохочущего города колотится во мне без передышки. Если бы я был верующим, то обратился бы к молитве. Молитва, говорят люди сведущие, испытанное средство против бессмыслицы и отчаяния. Не знаю. Я полагаю – возможно, ошибочно, – что истинная молитва – это не слова, не надоедливое бормотание, а внимание. Если монастырские правила воспитывают внимание и заставляют душу воспарить, ничего не скажу Тине, но если нет, будет лучше, если она вернется к нам. Арена битвы здесь, а не в далекой Африке. Здесь нужны люди ее масштаба, чтобы воевать с неумолчным гулом и бесплодной суетой.
В последнее время я читаю сочинения Примо Леви. [1]1
Леви Примо (1919–1987) – итальянский писатель, поэт, публицист. В годы второй мировой войны был заключенным Освенцима, выжил и вернулся в родной Турин. О жизни в лагере и об освобождении написал в своих книгах «Человек ли это?» и «Передышка» (вышли в России в издательстве «Текст» соответственно в 2001 и 2002 годах).
[Закрыть]Он пришелся мне по душе. Он излагает факты без сентиментальных рассуждений. Пока я не познакомился с ним, я полагал, что нельзя писать о войне. Я был уверен, что наш опыт не поддается описанию, вернее, его непозволительно описывать. Примо Леви умеет рассказать про то, про что можно рассказывать. Лишь изредка он теряет самообладание и обличает нас. Он представляет вещи такими, как они есть, и делает это с завидной простотой. Когда-то я думал, что теперь уже невозможно пользоваться теми словами, которыми пользовались до войны. Оказывается, я ошибался. Примо Леви говорит тем самым, прежним языком, не исправляет его, не возвышает и не снижает, а между тем открывает нам, кто мы такие и что именно выпало на нашу долю. Пророки вещали о будущем, Примо Леви извлекает из забытья прошлое и превращает его в настоящее. Гетто и лагерь, говорит он нам, не были случайными местами заточения, они были образом, стилем, формой жизни, проглядывающей в каждом слове и поступке.
Я написал Тине: молчание и тишина у меня в крови, но аскетическое отшельничество, прости великодушно, я не могу на себя принять. Я знаю, что многие из лучших сыновей и дочерей нашего народа присоединились, от великого отчаяния, к церкви и монашеству. До известных пределов я их понимаю. Я не хотел задеть ее, но всё-таки добавил: и здесь, в этой пропитанной потом стране, тоже можно взыскать истинной молитвы.
Она незамедлительно откликнулась. Ни словом не отреагировав на мои проповеди и замечания, описала свой порядок дня, начиная с полуночной молитвы, продолжающейся до двух часов ночи. До шести утра сон. В шесть утренняя молитва и легкая трапеза, потом работа в поле. В течение дня находится время для уединения. Три торопливых трапезы и чтение святых книг. Трудно было понять, счастлива ли она. Возможно, понятие «счастье» не соответствует ее положению. Я читал ее письмо, и мною овладевала печаль. Я чувствовал свое бессилие и страх перед будущим и всё-таки возвращался и читал снова. Она писала по-немецки, но кое-где вставляла словечко на иврите. Аккуратный, разборчивый почерк. Тина, всё, что происходит с тобой, вливается в мои жилы и растворяется у меня в крови…
Глава 4.
В конце августа солнце слегка выдыхается, жара немного спадает, запах моря в преддверии сумерек становится отчетливее. В шесть я отправляюсь к морю. Иногда мне кажется, что прохладные дуновения должны смягчить и приглушить шум. Это ошибка. Транзисторы и громкоговорители завывают без устали. Огромные тучные женщины разметались по пляжу, как гигантские ящеры. Я питаю слабость к женщинам, но не таким, позорящим образ человеческий. Я стараюсь держаться от них подальше. На этот раз я не сдержался и крикнул одной из них:
– Зачем ты сокрушаешь тишину моря?
– Я? – подняла она голову.
– Ты!
– Что я сделала?
– На пляже запрещено включать транзистор на полную мощность!
Она засмеялась.
Я собрался подойти и влепить ей оплеуху и уже было направился к ней, но остановился, заметив у нее на лице глубокий шрам. Я никогда не причиняю зла пострадавшим, и всё-таки сказал ей:
– От тебя я мог бы ожидать большего понимания.
– О чем вы говорите? О каком понимании?
– Ты прекрасно знаешь.
Она ничего не ответила, только глянула на меня с наглой усмешкой.
Я простил ей и это. Трудно объясняться с покалеченными людьми. Они заставляют меня умолкнуть.
Однако и в конце августа пляж не окончательно пустеет к вечеру. Люди валяются на песке в обнимку с огромными транзисторами. Звуки того, что они называют музыкой, раскалывают воздух. Я не в силах призвать их всех к порядку, но море не простит им. Однажды я закричал:
– Море еще отомстит вам!
Они накинулись на меня с проклятиями.
Мы должны терпеть. Наше прошлое страдание, как видно, не оправдывает нас. Я не знаю, что делают с человеком монастыри в Африке. Моя борьба, во всяком случае, страшно изматывает нервы. От года к году терпение мое истощается, и стоит мне оказаться на берегу, как руки сами собой сжимаются в кулаки. Я опасаюсь, как бы не наброситься на кого-нибудь. Год назад я попросил одного из этих парней сделать звук потише. Он отказался и принялся задирать меня:
– Я буду делать здесь всё, что мне нравится. Тут никто не может мне указывать, что делать.
Я пригрозил ему расправой, но он не обратил на это ни малейшего внимания. Я отодвинулся от него как можно дальше, но звук гнался за мной. В конце концов я вернулся и еще раз попросил его убавить громкость. Он снова отказался.
Это была тяжелая схватка. Он обрушил на меня несколько мощных ударов. Я вышел из себя и с трудом, но всё-таки сбил его с ног. Если бы он замолчал и не продолжал оскорблять меня, я оставил бы его в покое. Но он извергал ругательства и под конец выкрикнул:
– Жаль, что такие, как ты, выжили!
Тогда я вернулся, хотя и не в моем обычае бить лежачего.
Эту драку, как видно, наблюдали многие – или, во всяком случае, слышали о ней. С тех пор, когда я прошу кого-нибудь сделать звук потише, просьба моя немедленно исполняется. Находятся, разумеется, упрямцы или слабые, презренные создания, которые начинают ныть и клянчить: почему, чем я тебе мешаю, позволь мне слушать радио! Я не выношу этого скулежа, но не трогаю таких, готовых умолять и унижаться.
Моя бывшая жена имела обыкновение провозглашать – надо полагать, она продолжает делать это и сейчас: «Он упрямец, он всегда поступает, как ему нравится, и ни с кем не считается». Большинство из нас страдает узостью кругозора, но она довела свою ограниченность до наивысшей степени, с которой мало что может сравниться. Как и я, она прошла худшие из лагерей, но они не оставили в ней следа. Как будто и не побывала там. Однажды я сказал ей:
– Ведь ты тоже была там, видела и слышала.
– Ну и что? – ответила она мне с непревзойденной наглостью.
Я готов был застрелить ее.
Глава 5.
Облегчение, наступающее в сентябре, порой оборачивается для меня бедствием: я погружаюсь в тяжкий мучительный сон. Продолжительный сон уносит меня в те места, где мне совершенно не хотелось бы находиться, и когда я наконец просыпаюсь, у меня снова нет сил бороться. Следует постоянно помнить, что неумеренный сон изнуряет, от него опускаются руки. Однажды я беспробудно проспал почти весь сентябрь. Теперь я осторожен в этом отношении. Я заставляю себя подняться и отправиться к морю. Жизнь на берегу действительно грубая и докучливая, но это всё-таки предпочтительнее мучительных кошмаров. Не так давно ко мне подошел человек и сообщил с простодушной прямотой:
– Я читаю Примо Леви, это писатель, который проясняет мои мысли. Не знаю, что бы я делал без него.
– Я тоже, – подхватил я обрадованно.
– Благодарение Б-гу, что у нас есть такой писатель.
– Когда вы открыли его? – зачем-то поинтересовался я.
– Недавно. С тех пор моя жизнь совсем не та, что была. Она в корне изменилась. Обрела какое-то странное упование – надежду на исправление.
«Что значит – странное?» – хотел я спросить, но не стал.
Я понял, что он из наших, но не стал докапываться – где, когда и тому подобное. Что делать, мы не отличаемся умением выразить себя, мы только множим и трамбуем избитые фразы и поэтому радуемся, когда один из нас находит верные слова, способные объяснить, что произошло в те годы.
– Какую музыку вы слушаете? – спросил я вместо этого.
Я был уверен, что он, подобно мне, испытывает необоримое влечение к музыке. Он уклонился от ответа и исчез.
После полуночи на берегу можно встретить замечательных людей. В большинстве своем это наши. Море притягивает их. Это, как видно, наш настоящий дом. Я уже натыкался посреди ночи на наших, которые часами сидят на берегу и курят, душой и телом преданные морю.
Иногда мне кажется, что они, как и я, борются со сном, угрожающим завладеть их сознанием. Сон, если я еще не упомянул об этом прежде, один из наших главных врагов. Он захватывает нас врасплох и расслабляет волю. Спать необходимо, но осторожно и не слишком много.
Сентябрь для нас роковой месяц. Если в июле и августе ты сражаешься с жарой и потом, то есть с внешними врагами, то в сентябре тебе угрожает враг внутренний. Ты воюешь, как это ни странно, с порождениями твоего собственного сна, с духами твоего обессиленного сознания.
В прошлом году это было невыносимо. Все гетто и все лагеря, в которых я побывал, сгрудились и наслоились во мне. Как будто боялись, что я позабуду их. И во сне я снова и снова заверял и клялся: не забуду ни гетто, ни лагерей, ни моих родителей, ни брата, ни сестру, – но помнить их беспрерывно, час за часом, я не в состоянии! Мой голос, как видно, не достигал ничьих ушей, поскольку требования и укоры возвращались и повторялись. Сентябрьскими ночами у меня нет выбора – я вынужден бежать из дому. Лучше бродить, чем оставаться во власти кошмаров.
После полуночи берег заселяется нашими людьми. Не все одинаково дружелюбны, многие настолько погружены в себя, что бесполезно обращаться к ним. Есть, разумеется, и такие, кто набрасывается на тебя без всякой видимой причины. Я не осуждаю их. Иногда мне кажется, что мы одна семья, которая по непонятным причинам распалась, разбрелась в разные стороны, но однажды еще соберется вместе. Я сказал «одна семья» и тотчас хочу отказаться от своих слов. В нашу семью не входят ни моя бывшая жена, ни мой сын. Они сами исключили себя из нашего ордена. Бывают дни и недели, когда я вообще не вспоминаю про них, они словно выветриваются из моей памяти. Но в сентябре, только для того, чтобы позлить меня, они возвращаются. Как будто между нами еще существует что-то общее. Более всего раздражают ее заказные письма. Постоянно новые претензии, новые требования. То есть я не могу знать, что в них написано, поскольку не читаю, но тем не менее они выводят меня из себя.
Глава 6.
Несколько дней назад, в поздний ночной час, я подошел к одному из наших и спросил без обиняков:
– Тебе тоже досаждает пустота в этот сезон?
– О какой пустоте вы говорите? – глаза его раскрылись от удивления.
– Разве нужно объяснять?
– Я не понимаю, о чем вы.
– О пустоте. Я не знаю другого слова.
– Извините, – сказал человек, – я живу своей жизнью и не думаю о вещах, которые находятся за пределами моего восприятия.
– Но ночью тем не менее ты приходишь сюда. Почему?
– Прихожу подышать ветром.
– И ничто не досаждает тебе, не пугает?
– Сказать по правде, нет.
– Ты ведь один из нас.
– Да, это верно.
Я знал, что он имеет в виду, и всё-таки продолжал наседать и допрашивать. Мне трудно смириться с тем, что кто-то из наших не понимает меня. Я сообщил, что читаю Примо Леви, а в последнее время и Жана Омри.
– Я ничего не читаю, – отрезал он.
– А что же ты делаешь? – спросил я и тотчас почувствовал, что это уже лишнее.
– Работаю братом милосердия в больнице, – ответил он спокойно и отвернулся от меня.
В ту ночь я долго бродил вдоль берега. Я чувствовал себя как ребенок, которому дали по уху. Несколько человек пытались заговорить со мной, но я увернулся от них, обогнул весь пляж и под утро вернулся в свою берлогу. Усталость моя была слишком велика, чтобы включать приемник. Я сел в кресло и задремал. Был уже полдень, когда я проснулся. Во сне я находился где-то далеко и впутался в какой-то спор, обрывки которого еще клубились в моем сознании. О чем спорили, я не помнил. Знал только, что доводы моего оппонента были блестящими и убедительными, а я лишь твердил, как болван, одно и то же. Уцепился за какое-то слово и повторял его без конца. И чем больше повторял, тем больше расплывалось от удовольствия лицо моего противника. В конце концов он прекратил излагать свои веские доводы, и язвительная насмешка, насмешка победителя, тронула его губы. Я собирался сказать ему: «Не насмехайся прежде времени» – но поперхнулся словами.