Текст книги "Кипарисы в сезон листопада"
Автор книги: Аарон Аппельфельд
Соавторы: Ицхак Орен,Гершон Шофман,Шамай Голан,Авигдор Шахан,Двора Барон,Иехудит Хендель,Шмуэль Йосеф Агнон
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
Дождавшись окончания пения, зашли внутрь и принялись оглядываться, выискивая свободное местечко. Тут и там виднелись пустые стулья, но кем-то уже захваченные: косо прислоненные к столам в ожидании припаздывающих родителей и неприступные под бдительным оком охраняющих их детей. Тем не менее Бахрав двинулся в глубь столовой по длинному проходу – высокий, прямой, с гордо поднятой головой, морщинистое лицо, задубленное солнцем и суховеями, было спокойно, шаг нетороплив. Свободных мест не обнаружилось. Он шел, ни перед кем не опуская взгляда и никому не кивая. Шарона заметила Рафи, своего одноклассника, стоявшего на возвышении и дирижировавшего хором. Правая рука высоко поднята, левая застыла у самых губ, словно в напряженном ожидании.
И снова они оказались снаружи. Молчаливой сконфуженной цепочкой поплелись обратно к домику. Шлейф удаляющегося праздничного веселья волочился за ними: «Корзины наши на наших плечах! Со всех концов страны пришли мы!..»
Поели на веранде прямо из глубоких стальных мисок. Не стали ни петь, ни читать Свиток Рут. Молчание ширилось и разрасталось по мере приближения ночи. Дети уже спали в соседней комнате, слышалось их нежное размеренное дыхание. Гершон, в каком-то растерянном раздумье, долго приглаживал волосы и наконец оборотил свою курчавую голову к приемнику. Бахрав печально улыбнулся и сообщил, что звуки музыки скрашивают его одинокие вечера: он слушает музыку и любуется своими марками. Сказал в ожидании вопроса, которого не последовало. Беззвучно вздохнул и продолжил через силу, натужно выдавливая из себя слова:
– Шарона – это в честь Эйн ха-Шарона.
Гершон согласно кивнул, словно подтверждая поступившую информацию.
– Она была здесь первым ребенком, – продолжал Бахрав. Снял очки и с окаменевшим от напряжения лицом вернулся к недавней обиде: – И, несмотря на это, для меня не нашлось места за праздничным столом!
– Это потому, что мы опоздали, – попыталась утешить Шарона.
– Но тогда, – упрямо бередил Бахрав свежую рану, – когда я впервые взошел на этот холм – голый песчаный холм! – места было предостаточно. Больше, чем требовалось! – Он со стуком опустил на стол чашку с остатками кофе.
Под настойчивыми умоляющими взглядами Шароны Гершон встал, выключил приемник, распахнул дверцы буфета, вытащил бутылку коньяку и налил две рюмки.
Бахрав вдруг взглянул на зятя с нежностью, опрокинул рюмочку, крякнул и сказал взволнованно:
– Они не верили. Никто не верил, что Эйн ха-Шарон сумеет удержаться. Все говорили: нет воды! Без воды – нет жизни, нет дома. Нет дома – нельзя заводить детей. Так что, понимаешь, Гершон, дорогой мой зять, твоя супруга и мать твоих детей была очень близка к тому, чтобы вовсе не состояться. – Глянул на них обоих, словно взвешивая такую обескураживающую возможность, и даже указал на дочь дрожащей рукой. Некоторое время рука так и продолжала одиноко висеть в воздухе. – Когда товарищи узнали о беременности, тотчас потребовали, чтобы Пнина шла в город к врачу и избавилась от ребенка. Да, чтобы не возвращалась, пока не избавится. Они не подозревали, что дети приносят с собой и воду, и дом! – Поднялся, подошел к Гершону и предложил выпить за победу Шароны. За ее состоявшуюся жизнь.
Затем они выпили за воду, которая и есть сама жизнь. Потом за процветание Эйн ха-Шарона. И в память Пнины, которая не дожила до этого дня, но теперь пребывает в лучшем мире. После пятой рюмки Бахрав пожелал Гершону прибавки к зарплате – «чтобы мы могли повеселиться не только в праздники!». И снова уселся за стол, видимо исчерпав все свои тосты и претензии к жизни. Уселся с чувством исполненного долга и завершения сложной, но чрезвычайно важной миссии. Глаза его сияли странным блеском. Даже бледные щеки вдруг зарделись, словно налившись внезапной симпатией к зятю.
– А теперь, милый мой Гершон, я расскажу тебе, как в Эйн ха-Шарон обнаружили воду! – воскликнул радостно, закинул ногу на ногу и покрепче уперся плечами в спинку кресла.
И уже открыл было рот, чтобы начать свой рассказ, но тут заметил, что дочь его, чудесным образом спасенная и принесшая кибуцу воду, подмигнула мужу. Захлопнул рот, снял очки, помолчал, подумал, снова водрузил их на нос и, словно подбадривая самого себя, произнес:
– Ничего, дети, ничего… Вы обязаны выслушать. Это как-никак наш долг – рассказывать вам. Да, снова и снова рассказывать… Как это все начиналось. Умножающий предание достоин всяческой похвалы.
Им пришлось смириться перед этой несокрушимой мудростью веков.
Прежде всего описал жажду: жажду людей, жажду скотины, жажду земли. Старый колодец давал шесть кубов воды в час, этого ни на что не хватало. Молоденькие виноградники и апельсиновые плантации – которые он насадил вот этими самыми руками – требовали воды, воды, много воды!.. Они погибали, вяли, сохли от жажды. Тоненькие лозы плакали без воды, в точности как крошечная Шарона.
На глазах у него выступили слезы. Он отвернулся к окошку и замолчал. В распахнутое окно втекали тьма и приторный сладковатый запах апельсинов, почему-то напоминавший сегодня запах гнили и разложения.
Тогда, продолжил Бахрав, справившись с минутной слабостью, он предложил рыть новый колодец, на значительном расстоянии от прежнего, гораздо южнее. У самой границы кибуцных владений, где в то время не было никаких строений.
– Там и сейчас стоит ограда, – пояснил он.
Не по-хорошему, так по-плохому, но воду добудем! – подбадривал он товарищей – всякими такими шуточками пытался поднять настроение.
– Одной рукой, можно сказать, обороняли арык, а другой крутили ворот шахты. С юга, из-за ограды, из садов Умм-Кафры, и с запада, с полей Миски, ежечасно подкарауливали убийцы. Но мы не сдавались, мы одержали верх! Два года рыли, все углубляли и углубляли шахту и не могли нащупать воды. И вдруг, в одну прекрасную ночь – воистину, прекрасную! – она хлынула, взметнулась фонтаном. До самого неба, облако брызг затмило звезды! Мы хватали его ртом, руками, окунались в него, плясали и прыгали в нем, как безумные, обнимались и целовались, как братья! Это была победа – сто пятьдесят кубов в час! С глубины ста девяноста метров. Сто пятьдесят кубов… Да… А вы, молодые, не верите. – Бахрав поднял глаза и увидел смущение и усталость на лицах Шароны и Гершона. – Правда, сегодня трудно поверить, – пробормотал виновато. – Такая великая победа… Исключительно благодаря нашему упорству. Человек не имеет права отчаиваться. Наши предки говорили, что отчаяние – великий грех. Даже если меч острый приставлен к твоему горлу… – Голос его дрогнул из-за подступивших рыданий.
Он поднялся, подошел к платяному шкафу и долго рылся на полках, отыскивая носовой платок. Нашел наконец, промокнул глаза. Шарона встала, взяла его под руку и отвела обратно к креслу.
И пусть они не думают, что он окончил свою повесть, – нет! Еще есть о чем порассказать. И время есть – вся ночь впереди. Некуда спешить. Пусть сидят и слушают. Им полезно послушать.
– Такого убранства, как в нашей столовой – в том бараке, который служил нам столовой, – начал он новое повествование, – не было нигде в Шароне. На одной стене висел плакат в духе изречений Торы: «Поднимись, вода, из колодцев Господних!» А на противоположной – Бахрав прочертил эту надпись пальцем по воздуху всю, от начала до конца: «В радости творите и умножайте!..» Такие мы были… Первопроходцы… Тебя, Шарона, подняли на сцену – поскольку ты была первым ребенком, – и все товарищи плясали вокруг тебя и пели: «Вода, вода – веселье из источников спасения!..» И сам председатель Национального собрания встал и произнес прочувствованную речь, восславляя изречение: «Поднимись, вода!»
Бахрав тоже поднялся во весь рост, прямой и величественный, как древний пророк, и голос его теперь гремел в полную мощь:
– Понимаете, слова, которые две тысячи лет были, как сухие листья, как надрывающее душу воспоминание, вдруг восстали к жизни, налились соками, расцвели, обрели новый смысл, зазвучали гимном в Эйн ха-Шароне! Как он выразился тогда? «Я говорю вам, товарищи, каждая капля воды в этом засушливом краю – это капля крови в наших жилах, в сердце нашего народа!» Это была замечательная речь. Неповторимый день… – Он опустился в кресло и с трудом перевел дыхание. Завел левую руку за спину, словно пытался нащупать и успокоить вспыхнувшую боль. – Кровь… Тогда она кипела и бурлила. А теперь стынет в жилах. Да, дети… Иссякает наша кровь, – пробормотал, словно обращаясь не к ним, а куда-то в пространство. – Мелеют и глохнут источники наши…
Назавтра они уехали первым автобусом – Шарона, и Гершон, и дети. Бахрав предлагал им остаться – хотя бы еще на один день, он сводит Пнинеле в коровник и птичник, прокатит Дани на тракторе. Даже пообещал Шароне рассказать про свои марки. И про свои планы касательно будущего. Конкретно ничего не сказал, только намекнул, что собирается начать новую жизнь. Гершон, возможно, что-то учуял, потому-то и поспешил уехать. В министерстве, дескать, полно дел, и он берет еще дополнительную работу – по вечерам, дома. Шарона заявила, что дети не должны пропускать школу, это непедагогично. Пусть он сам приезжает к ним в Иерусалим, тогда можно будет спокойно обсудить все планы.
– Успеется, – заключил Гершон уверенно. – Никто за нами не гонится, и ничто не горит.
3
Шарона написала, что на Рош а-Шана [8]8
Рош а-Шана – еврейский Новый год. Отмечается осенью, в сентябре или октябре.
[Закрыть]он обязательно должен приехать. А чтобы Новый год был добрым и сладким, пусть привезет меду из ульев Эйн ха-Шарона. С апельсиновых плантаций. «И выезжай пораньше, папа, – советовала Шарона, – потому что в Иерусалиме праздники начинаются еще до полудня».
Козлята, что сделались горными козлами, поучают отцов своих! Объясняют, что делать и как поступать. Бахрав посмеивался про себя и был счастлив, предвкушая радость встречи, но покидать кибуц не торопился. Опасался, что стоит ему выйти за ворота, как его квартиру займут под какие-нибудь общественные нужды. Ципора из комиссии расселения так прямо и спросила: не собирается ли он праздновать Рош а-Шана где-нибудь там… То есть не здесь, не в кибуце. Ей необходимо знать, поскольку прибывает множество гостей и всех нужно разместить где-то на ночь. Он попытался уклониться от ответа, а когда Ципора принялась бесстыже настаивать, взорвался: разве это не его дом?! И прежде чем уехал, опустил жалюзи на окнах до упора и не успокоился, пока не разыскал толстый пеньковый канат, каким обычно пользуются шоферы, связал им ручки жалюзи, а конец закрепил на спинке кровати. Потом запер дверь на два замка и еще вернулся и проверил, не осталось ли какой-нибудь возможности проникнуть в дом.
Только поднимаясь по крутой лестнице в квартиру Гершона и Шароны, почувствовал, что мучительное напряжение наконец отпускает. Может, оттого ему сделалось так легко и приятно, что из-под всех дверей неслись и проникали в ноздри дивные запахи фаршированной рыбы и цимеса. Воспоминания далекого детства заставили его глаза увлажниться. Шарона с недоумением глянула на него с порога. Он ответил ей смущенной улыбкой и указал на свои ноги, утомленные восхождением.
Сорок пять лет растаяли, словно и не бывали, – Шарона вернулась к обычаям, заведенным в доме его отца: стол накрыт белой скатертью, свечи пылают в субботнем светильнике.
– Гершона еще нет, – извинилась Шарона. – Он очень много работает. И дополнительно берет домой… – Вздохнула и улыбнулась: – Так-то…
Слова дочери относительно чрезмерной занятости зятя не тронули Бахрава. Он с наслаждением вымылся в душе, переменил белье и надел пиджак. Проследил, чтобы воротничок субботней рубахи лег как полагается на отвороты пиджака. А когда уселся на балконе, нависающем над суетливой и по-праздничному взволнованной улицей, почувствовал, что ему подарено от того светлого часа, в котором заключена капелька райского блаженства – как выражались в свое время его предки. Даже когда Гершон явился наконец с работы и отказался пойти с ним вместе в синагогу, Бахрав не стал настаивать.
Спустился вниз и растворился в толпе празднично одетых людей. В их потоке влился в синагогу. Однако староста в белом одеянии и кипе, вышитой, по иерусалимскому обычаю, золотом, преградил ему дорогу и объяснил, что место в синагоге следует покупать загодя, ибо, как сказано: истово трудящийся в канун субботы вкушает от блаженства ее.
Бахрав в смущении снял очки, извинился, сказал, что он тут новенький, и пообещал так и поступить в следующем году.
Гневное лицо старосты смягчилось, даже брови слегка раздвинулись, отделились одна от другой, разъехались в стороны. Понятно: новый репатриант, это совсем иной разговор. Заповедь заселения страны предшествует всем прочим. Хотя подивился беглости и исключительной правильности иврита в устах новоприбывшего. Усадил Бахрава на краешке скамьи, потеснив забронированные места. Прибавил, что если человек в Страшные дни просит о милости, то святой долг каждого помочь ему, потому что все в руках Господа, кроме страха перед Господом…
Песнопения, которыми напитывалась душа Бахрава в тот день в синагоге, смешались в его памяти с ароматом иерусалимской улицы и запахом кушаний, поданных Шароной к ужину. А в ночи, погрузившись в благоуханное забытье, сидел он маленьким мальчиком у отца на широких теплых коленях и отвечал ему урок недельной главы.
Утром застал Гершона, склонившегося над картой Иерусалима с красным карандашом в руке – зять вычерчивал маршрут экскурсий, которые предстояло совершить ему, Бахраву. Гершон – плановик в министерстве финансов и офицер запаса военной разведки, большой специалист в прокладывании маршрутов по любой карте и местности, даже пересеченной или застроенной, кропотливо выписывал номера автобусов, следующих к кнессету и Национальному музею Израиля, Большой синагоге и Храму гроба Господня, что в Старом городе. Оттуда карандаш продвинулся к Башне Давида и далее к святому древнему кладбищу на Масличной горе. А к Стене плача они пойдут все вместе. Поскольку день праздничный, то и дети могут отправиться с ними, и дедушке будет дозволено купить им сладостей в армянском квартале.
И тогда Бахрав вдруг сказал:
– Может, вы найдете мне здесь работу?
– Где? Какую работу? – перепугалась Шарона. – Папа, зачем тебе работа!
– В Иерусалиме, – выдохнул Бахрав и смущенно улыбнулся.
– Вечные твои шуточки, – возмутилась Шарона. – Папа, ты не меняешься.
А Гершон разъяснил четко и убежденно:
– Человек в твоем возрасте не может рассчитывать ни на какую работу.
Бахрав встал, выпрямился во весь свой немалый рост и переспросил с вызовом:
– Не может?
– Не может, – подтвердил Гершон строго.
– Значит, так… – Бахрав набрал полные легкие воздуха, потом сел и сказал: – Если Аронович до сих пор секретарь Рабочего совета, то и для меня найдется какая-нибудь работа.
– Аарони, – поправил Гершон жестко. – И он уже не секретарь Рабочего совета.
Бахрав протер стекла очков мягкой фланелью и пробормотал глухо:
– Мы вместе прокладывали дороги в Иудейских горах под Иерусалимом. В те далекие времена… Еще до Эйн ха-Шарона…
– Но теперь он уже не секретарь, – повторил Гершон с нескрываемым злорадством. – Давно уже не секретарь.
– Зато Гальперин, – уцепился Бахрав за последнюю надежду, – Гальперин по-прежнему мэр города. Гальперин пришел нам тогда на помощь – в день массовых арестов… Англичане…
Гершон и тут приготовился изречь нечто ядовитое, но Шарона опередила его:
– Папа, какая работа? Зачем тебе работа? Ты приехал к нам отдохнуть, погулять с внуками!
На другой день после праздника Бахрав встал пораньше и поехал в центр города. Повидал всех товарищей прежних лет. Их кабинеты располагались на верхних этажах, а поскольку Бахрав не доверял лифтам, то пришлось долго взбираться по бесконечным лестницам. Он останавливался передохнуть на площадках между этажами. Товарищи обрадовались его появлению, принялись шутить, заметили, что дожди в этом году ранние, так что ботинки нашего кибуцника как следует очистятся на каменных мостовых от налипшей на них за многие годы грязи. Подводили его к залитым струйками дождя окнам и указывали на шпили церквей, купола мечетей, кровли синагог и все приговаривали, точно на молитве: свят, свят, свят… Свят этот город и все воинство его. Выходило как-то так, будто только из окон их кабинетов можно по достоинству оценить колыбель трех религий. А потом восклицали с недоумением: что ему, Бахраву, делать в этом оплоте капитализма?! Даже припомнили сказанное о Ниневее, городе великом у Бога, обширнейшем и многолюдном, и о пророчестве, гласившем: «Еще сорок дней, и опрокинется Ниневея, ибо дошло до Меня злодейство их!» Но, несмотря на это, все приглашали присесть и угощали чаем (или кофе), а некоторые еще печеньем или бурекасом. [9]9
Бурекас – слоеный пирожок с творогом или картошкой.
[Закрыть]И, только выслушав его просьбу, мрачнели и застывали в молчании. Вновь пытались шутить:
– Что, разве окончены все дела в Эйн ха-Шароне? Мы, дружище, как-никак уже в летах, – прибавляли со вздохом. – Заслужили свое право почивать на лаврах – после всех проложенных нашими руками дорог, и вырытых колодцев, и пустынных холмов, которые заставили расцвести.
И потом еще продолжали расспрашивать о кибуцных делах, а услышав, что он сделался большим специалистом по выращиванию цитрусовых, принимались нахваливать это полезное занятие, прибавляя с усмешкой, что в Иерусалиме лимоны с апельсинами произрастают только на рынке. Тем не менее обещали, уже провожая до дверей, выяснить и похлопотать – в меру своих сил и возможностей… Весь Израиль – поручитель и ответчик друг за друга, как не помочь старому товарищу?
Только Гильбер, в стародавние времена исполнявший в Эйн ха-Шароне обязанности бухгалтера, а теперь занимавший пост генерального директора в крупнейшем банке, специализирующемся на выдаче ипотечных ссуд, задержал его дольше. Гильбер сидел и бросал на Бахрава такие умиленные взгляды, будто все эти годы только и делал, что дожидался его появления. Даже открыл потайную дверцу в стенном шкафу, вытащил бутылку дорогого импортного коньяку и налил две пузатенькие хрустальные рюмки.
– Кто бы мог поверить, – вздохнул, вертя рюмку в пальцах и рассматривая коньяк на свет, – что Бахрав, тот самый Бахрав, который объявил меня предателем, когда я надумал покинуть кибуц… Помнишь, что ты тогда сказал? Ничего не дадим дезертиру! И действительно, не дали… Я так и ушел – в чем стоял. Без гроша в кармане. Боже сохрани – не подумай, что я держу на тебя зло… Я понимаю: намеренья у вас были благие. Благие намеренья тоже надо ценить. Не унывай, старикан, устрою тебе работу. Вполне приличную. Будешь иметь достойный заработок и пенсию, все социальные льготы, включая оплату больничной кассы. Знаешь, лекарства, пребывание в больнице…
Бахрав засмущался – это уж слишком. Чересчур получается щедро. Ему бы только на пропитание. Ну, и немножко на подарки внукам. Чтобы не явиться в субботу с пустыми руками. Конечно, жилье какое-нибудь потребуется. Разумеется, не настоящая современная благоустроенная квартира, но все-таки какое-нибудь пристанище – чтобы было где преклонить голову. Поскольку он, Гильбер, распоряжается теперь выдачей ипотечных ссуд, может, устроит и ему… Он подыщет себе что-нибудь недорогое. Не в полную собственность, а так называемый долгосрочный найм. Одной комнатенки с него достаточно…
Тут Гильбер прервал его и напомнил, что ссуды полагается возвращать. И выдаются они только людям молодым и здоровым, у которых есть реальный шанс расплатиться. А в его, Бахрава, положении – нет, помилуй Бог, он не собирается, конечно, открывать рот Сатане… Но все же – как человек в его возрасте может брать на себя финансовые обязательства? Да продлятся дни его до ста двадцати, но ведь всякое может случиться… В одно прекрасное утро, не приведи Господь…
– Вот тебе мой дружеский совет, – заключил Гильбер, – поезжай к себе в Эйн ха-Шарон и настоятельно потребуй денежную компенсацию за все те годы, что ты трудился на них. Этой суммы должно хватить на приобретение жилья. Или пусть оплачивают тебе съём квартиры. Я – ладно, мне кибуц не выделил ни шиша, выгнали на улицу, как собаку, голым и босым, но я и проработал-то всего десять лет. А ты? Сорок пять! Сорок пять лет – это как-никак что-нибудь да значит!..
В тот же вечер Бахрав объявил, что едет домой, в Эйн ха-Шарон. Зять одобрил его решение и заметил, что, действительно, ночи становятся холодными – того и гляди вспыхнет эпидемия гриппа. Объяснил:
– После гриппа, как правило, начинаются всякие осложнения. Это твое счастье, что ты живешь на побережье, а не в Иудейских горах. Здесь, если хочешь знать, люди твоего возраста поголовно страдают воспалением суставов. Самое правильное – укрыться в своем доме.
Шарона тем не менее попыталась удержать отца. Принялась уверять, что погода еще исправиться. Непременно исправится. Где это видано – на Рош а-Шана такие дожди? А в Эйн ха-Шароне как-нибудь обойдутся без него еще несколько дней.
– Этого-то я как раз и опасаюсь, – буркнул Бахрав.
4
Члены секретариата пригласили Бахрава явиться в пятницу. В десять утра. Обычное время заседаний. Но Бахрав и не подумал идти туда. В десять он стоял у себя в кондитерской возле печи. Руки его привычно подталкивали и выравнивали противни с тестом, увлекаемые транспортером в огнедышащую пасть. Достаточно и того, что он подал им письменное прошение о выделении ему суммы, необходимой для найма скромной квартирки в Иерусалиме. А также о начислении выслуженного им пенсионного пособия. В точности как советовал генеральный директор банка Гильбер. А соваться самолично в это осиное гнездо он не собирается. Там, конечно, будет и Юваль, секретарь хозяйства, и Мойшеле, координатор работ, и Шломо Биньямини, председатель комиссии по образованию, и Карми, казначей. Все как один одноклассники его Йорами. Нет, некоторые даже моложе. Бахрав понимает: они не простили ему бегства детей из кибуца. Как же – и сын, и дочь покинули Эйн ха-Шарон! А меня они не покинули? – захотелось вдруг выкрикнуть во весь голос.
Через полчаса прискакал Юваль. Влетел в кондитерскую и с силой вдавил кнопку транспортера. Противни подпрыгнули от внезапной остановки, наскочили друг на дружку.
– Мы не предполагали, что Бахрав пожелает устраниться от работы, едва приступив к ней! – провозгласил возмущенно.
Бахрав натянул пальто, то самое заслуженное длиннополое пальто, которое надевал, отправляясь по ночам в караул, и последовал за Ювалем. Он никак не думал, что дорога до секретариата окажется столь долгой и тяжкой. На подъеме он застрял, не в силах вытянуть ноги из липкой расползающейся грязи. Обутый в сандалии Юваль то и дело опережал его, с недоумением оглядывался и с брезгливостью – как ему казалось – наблюдал за его мучениями. Йорам… Йорам не испугался, даже когда его вызвали для объяснений на общее собрание. Только засунул в карман рабочей блузы свои карандаши – латы рыцаря! – и пошел. Как ни в чем не бывало уселся на лавку между отцом и матерью. Помнится, секретарь начал свою речь с прославления деяний старшего поколения, поколения пионеров-основателей, благодаря стойкости и неустрашимости которых нынешнее молодое поколение удостоилось обладать таким богатым процветающим хозяйством. Отличнейшим во всех отношениях. А закончил предостережением, что если все дети забудут о всякой совести и благодарности и умчатся искать счастья в Париж, то вскоре тут получится один сплошной дом престарелых. Кто-то из отцов-основателей поднялся и напомнил: лучшие свои годы они отдали созиданию, преобразованию и служению обществу, не помышляя об удовлетворении личных интересов, не боялись никаких трудностей и так далее, но на Йорама все это не произвело ни малейшего впечатления. Возможно, оттого, что он сидел между матерью и отцом. А позади него находилась Шарона. Одной-единственной фразой парировал все обвинения и увещевания: каждый поступает по велению своей совести – отцам-основателям их совесть велела создавать кибуц, а ему, Йораму, его совесть велит оставить хозяйство и рисовать листопад на парижских бульварах, и еще не известно, чьи заслуги история оценит выше. Что ж, может, он и прав – знатоки уже теперь высоко ставят его талант. А вот его отец, старый идиот, месит осеннюю грязь в долине Шарон. Еле тянет ноги. Точно приговоренный к казни ползет на это проклятое заседание. И никого не интересует теперь, какие эскизы и картины рождались в его сердце и увядали в его сердце, пока он рыл колодцы и пестовал апельсиновые деревья.
– Объявляю заседание открытым! – провозгласил Юваль и хлопнул ладонью по столу.
Бахрав и не заметил, как переступил порог секретариата и уселся один против всех. Словно бы издалека долетел до него бесцветный голос Биньямини:
– Мы получили твое прошение. Должен признаться, оно произвело на нас чрезвычайно тягостное впечатление… – После каждой фразы он делал продолжительную паузу и все откашливался, пытаясь прочистить горло. – Мы подумали, что, может быть, здесь, в дружеской беседе… В кругу товарищей…
Бахрав опустил глаза. Пускай уже не мямлит, а поскорей переходит к упрекам и обвинениям. Все равно ведь кончит этим. Снял очки и затуманенным взором уставился в стену напротив. Прочитал с трудом: «Вашей жертвенности обязаны мы биением жизни». Ах да, разумеется, подпись под портретами тех первопроходцев, которые ныне уже вкушают заслуженный покой на вершине холма под кипарисами. Биение жизни! – усмехнулся Бахрав. Отличная идея – развесить портреты. Все здесь: Кригер, Пильняк, Гелер, Роза, Эсти… И даже Пнина, жена его. И как много еще свободного места… Прекрасная традиция…
Стремительно – несмотря на возраст и хромоту – ворвался Яблонский. Даже палка на этот раз выстукивала по-особому: бойко и взволнованно.
– Злокозненные клеветнические слухи достигли моих ушей! – врезался он в вялую речь Биньямини. – Не верю! – Уставился на Бахрава, словно требуя немедленного опровержения коварных слухов. – Мы заслуженные воины, Бахрав! Старые солдаты не покидают поле боя!
Юваль призвал его к порядку. Высказываться можно будет потом. И предварительно следует просить слова. Однако Яблонский гневно ударил палкой об пол и закричал сыну:
– Шмендрик! Не смей перебивать меня! Когда речь идет о… Когда решается судьба… – Слова застряли у него в горле, но он решительно выставил седую бороденку в сторону членов секретариата и уселся на лавку возле Бахрава.
Бахрав ничего не сказал. Да и что он мог сказать? Описать свое одиночество? Разве они поймут… Унижать и обвинять человека – вот что они умеют. Яблонский… Яблонский расцвел и разветвился тут, в Эйн ха-Шароне, не хуже любой апельсиновой плантации на окрестных дюнах. Двадцать два члена насчитывает клан Яблонских! Каждый вечер накануне субботы младший сын Юваля выставляется сторожить столы и стулья для своего семейства. Пять столов сдвигают сыновья Яблонского и прислоняют к ним стулья – чтобы никто не посмел подступиться. С хищно раскинутыми в стороны руками, подпрыгивая на шустрых пружинистых ногах, несет внук Яблонского свой караул.
– В столовой, – выдохнул вдруг Бахрав и надел очки, словно испугавшись собственного голоса, – в столовой для меня не нашлось места! Это означает… – Он осекся, боясь разрыдаться. Вовсе не это собирался он сказать.
– Извини, Бахрав, – насупился Мойшеле, два года изучавший в экономической школе методы ведения прогрессивного сельского хозяйства и возможности повышения производительности труда, – все-таки мы тут рассматриваем принципиальный вопрос… – Повертел карандаш в своих длинных загорелых пальцах. – А ты пытаешься свести все к какой-то случайной пустяковой обиде. Молодое поколение равняется на таких, как ты. А ты позволяешь себе расшатывать основы… – Он поднялся, оперся обеими руками о крышку стола и посмотрел вокруг. – Я считаю, что тут не место сентиментальным переживаниям. Весь секретариат так считает… Если из-за каждого пустяка люди начнут покидать кибуц… то завтра…
Пускай болтает. Бахрав знал, что и сегодня не отступит от своего обычая: вернувшись в комнату, опустит жалюзи, свяжет их ручки веревкой и растянется на не убранной с утра постели. Этот канат, случайная находка, вселяет в него уверенность. Требуется немалое мужество для того, чтобы вернуться в пустую комнату и лечь. С тем чтобы потом встать. Будет лежать с открытыми глазами, разглядывать собственную одежду и обувь, пока тьма не поглотит все предметы. И в тот час, когда товарищи начнут готовиться к встрече субботы с близкими и друзьями, он единственный потащится по мокрой дорожке к столовой, с пустыми громыхающими мисками в руках, чтобы с черного хода незаметно проникнуть на кухню и запастись какой-нибудь едой на вечер. И потом, в полном одиночестве, поклюет в своей комнате чего-нибудь от субботних яств. Ведь и в будни, зайдя в столовую, он отыскивает для себя местечко где-нибудь в уголке, на отшибе, подальше от товарищей. Они, разумеется, не забыли его выступлений: о несправедливом распределении одежды, и о тракторах, попусту простаивающих драгоценные рабочие дни в ремонтных мастерских, и о легких заработках, изобретенных новым казначеем, – куда как мило и достойно: играть на бирже и в лотерее! И о грудах нетронутой еды, бездумно, бесхозяйственно отправляемой в помойные баки.
Бахрав вдруг поднялся и на едином дыхании изложил все свои требования: три тысячи лир за каждый проработанный год! За сорок пять лет…
Казначей Карми вскочил на ноги и вытянул вперед свои белые холеные руки, как человек, который умоляет освободить его от необходимости выслушивать подобные глупости, никчемные пустые слова.
– Да вы представляете себе, какой банковский процент мы за это уплатим? Вы вообще-то понимаете, что это значит?
Обхватил голову обеими руками, словно на него внезапно обрушилось страшное несчастье, потом начал торопливо и воровато рыться в лежавших перед ним бумагах, вытащил из общей кипы какую-то одну и голосом обвинителя принялся докладывать:
– Вот! Он требует компенсации за сорок пять лет. Между тем здесь отмечено, что в течение целого года после безвременной кончины нашего дорогого товарища Пнины, он не занимался ничем иным, кроме оформления и украшения могил на кладбище. Очищал землю от камней и высаживал на могилах цветы. Все это прекрасно, но не в рабочее время! Газоны на территории кибуца засыхали, дорожки зарастали чертополохом, гибли редкие сорта роз, специально выписанных из-за границы, а товарищ Бахрав посвящал свои дни…
– Дело не в этом! – раздраженно прервал его Яблонский. – Главное, что человек оказался способен наплевать на все то великое, что мы тут создали своими руками. – И, обернувшись к Бахраву, спросил в упор: – Ты готов все это бросить на произвол судьбы?