412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » А. Морской » Клочья паутины » Текст книги (страница 6)
Клочья паутины
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 23:33

Текст книги "Клочья паутины"


Автор книги: А. Морской



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

Я видел, что мое дело проиграно, что Соня разучилась или сознательно не хочет понимать примитивно-ясных и простых вещей, создала себе оправдывающие ее положение теории, мыслит на какой-то новый, непонятный мне лад и я решил пустить в ход последнее средство.

– Что-же мне сказать о вас, – перебил я ее и в упор смотрел ей в глаза,—когда я встречу вашу старуху-мать и седого от пережитых ужасов и горя отца? На днях я уезжаю в ваши края... Солгать?..

– Нет, лгать не надо! Скажите им, что их Соня, та девочка, которую они так любили, баловали, воспитывали, – умерла, что ее нет больше на свете. Пусть они, если хотят, оплакивают ее, служат по ней панихиды или забудут, как небывшую. А вы встретили другую Соню, которая живет очень весело в Париже; живет, как хочет; по ее мнению – ни хорошо, ни плохо, а по вашему – даже очень плохо, которая когда-то была очень близка с их покойной дочерью и получила от нее в наследство очень теплое чувство и светлые, чистые воспоминания о них. Можете прибавить, что введенные в обман внешним сходством, вы сделали все, чтобы вернуть ее на путь истинный, но вы ошиблись, и ваш труд оказался бесплодным. Ибо нельзя вдохнуть жизнь, в то, что умерло, и не следует живому внушать мысль о самоубийстве.

– Прощайте, – поднялся я. с места.

– Прощайте... Мой добрый совет: вперед, если уж явится такая потребность, – спасайте детей из-под колес трамвая и... себя самого... А я очень жалею, что у меня еще одним хорошим воспоминанием стало меньше... Да-да. Это о вас!..

Глаза ее были сухи, лицо спокойно, голос тверд, а мне почему то казалось, что она над чем-то горько плачет, сжалась в комок от нечеловеческой боли и в мучительной безысходности ждет нового, страшнейшего удара...

Она повернулась ко мне спиною, улыбалась чему-то, что говорила ей Сюзанна, и быстро одну за другою глотала устрицы, ловко отделяя их от раковины и вскидывая в рот короткой плоской вилкою; около моего соседа стоял лакей и почтительно запоминал заказываемое; за соседними столиками сидели шумные, громоздкие, пахнущие кухонной провизией, рабочие рынка, зашедшие наскоро выпить свое утреннее кофе с коньяком. Солнце играло в воздухе пылинками, искрилось в пролитой на столе влаге. А мне чудилась широкая, безначальная пустыня, злая, безжалостная. Черная ночь от века повисла густою тьмою между нею и небом. И одиноко стоит и чуть светится посреди нее женщина. Она – светла и чиста, несмотря на свои раны, язвы и струпья, и тянется в безмолвной мольбе и в бурном горячем порыве к невидимому, незнакомому, но желанному, таинственному Богу жизни и радости!

Я не шел, а бежал. Прекрасное, ласково-теплое солнце бросало косые тени. Гремели первые трамваи, пыхтели автобусы. Старые, рваные, грязные женщины копались в мусорных ящиках. Молодые, прерывая звонкораскатистый смех густым, звучным поцелуем, проносились в автомобилях и фиакрах...

Париж, 1911.

Шурка

I.

Было уже поздно. Шура проснулась, но лежала с закрытыми глазами. Мыслей не было. Внутри черепа давило что-то тяжелое, тупое. Все тело ныло и казалось бесконечно большим и длинным. Сбившаяся простыня резала согревшуюся спину. И не было ни силы, ни желания изменить положение тела или оправить простыню. И Шура лежала неподвижно, вне времени и места, безучастно прислушиваясь к своим ощущениям.

Откуда-то доносился шум, протяжный, мерный, без очертаний, без напряжения и смысла.

Тягучий, бесформенный шум, врываясь в сознание, болезненно превращался в мутные, то бледные, то ярко-туманные пятна, пятна меняли цвета и звучали: то бьющимся стеклом, то большим великопостным колоколом старого городского собора, то заливались визгливым, хриплым цыганским хором. И когда на смену ярко-золотому пятну появлялось мутно-багровое и вместо визгливого цыганского напева раздавался звон бьющегося стекла, Шура протяжно, спокойно, как механический счетчик отмечала про себя эту смену.

– Сно-о-ва...

Громадное тело ныло, что-то тупое давило мозг, несся откуда-то шум, превращался в пятна, пятна меняли цвета и звучали. Сладостно-мучительное состояние длилось долго. Шуре хотелось, чтобы оно длилось вечно, но какие-то назойливые резкие стуки и громкий голос настойчиво обрывали песню, заставляли пятна стремительно скатываться куда-то под гору.

– Где она, кто это стучит в дверь?

Прошел долгий мучительный момент напряжения памяти, и вчерашний вечер отчетливо встал пред нею.

– Дверь не заперта, войдите!

Вошла высокая вся в черном, красивая дама, с строгим профилем и подвижными глазами.

– Вы вероятно, madame, хотите побранить меня за вчерашнее?

– Вовсе нет, милая моя, вовсе нет! Наоборот, я хотела первая поздравить вас с успехом. Кстати, и вставать пора...

Конечно, вы сами понимаете, что всегда такой строгой нельзя быть... Ну, да первый раз прощается. Тем более, что вчера вы были так остроумны, веселы и кокетливы, что оказалось слишком много претендентов. Пожалуй, вы сделали самое лучшее, не отдав никому предпочтения. Вообще, без комплиментов, вы очень умная девушка, цену себе знаете, и много вам не придется объяснять.

Разговаривая, madame точно ощупывала глазами полуприкрытые одеялом высокие, наливные формы Шуринаго тела, оценивала их и, видимо, осталась довольна.

Шуре сделалось противно и жутко. Она чего-то боялась, чего-то ждала и выдавала свое волнение неестественно громким, напряженным голосом.

– Да, madame... Я надеюсь... Я, вероятно, скоро освоюсь... Я очень хочу этого... И вы так добры ко мне. Я вам очень благодарна!.. Вчера вы так часто приходили ко мне на помощь. Некоторые мужчины были, – неправда-ли, – слишком грубы...

– О, да! Иногда они забываются и позволяют себе больше, чем следует. Тогда я им напоминаю, что у меня необходимо держать себя корректно!.. Кстати, не называйте меня: madame. Это слишком грубо. В шутку мои друзья называют меня Маркизой, а лучше всего, просто по имени – Ольга Павловна...

– Однако, я заболталась! У меня еще хлопот полон рот. Сегодня к обеду приедет кое-кто из ваших вчерашних конкурентов. Исключительно ради вас! Так вы, душечка, не заставляйте себя ждать. Подымайтесь скорее...

– Жаль, что у вас нет еще других платьев, кроме этого.

„Маркиза” повернула пред глазами юбку, лиф, затем повесила их на кресло, одно на другое, еще раз взглянула, отошла и стала рассматривать нижнее белье. Подняла с пола измятые чулки и бросила в угол, развернула против света простенькие, не свежие панталоны, и по ее губам промелькнула едва уловимая улыбка презрительного сожаления. Нижняя юбка вызвала на лице грубую гримасу насмешки. Но только на одно мгновение. Тотчас-же лицо ее приняло любезно-деловой вид, а голос звучал попрежнему вежливо, любезно, но уже с металлической, властной ноткой.

– Платье еще куда ни шло, а белье необходимо сейчас же другое. Я вам пришлю... Ну до-свидания, торопитесь. Мы ждем вас в столовой... Кстати, вы ведь говорите по-французски... Не забывайте, что это тоже имеет свою цену...

„Маркиза“ вышла, а через минуту появилась горничная с бельем. От услуг ее Шура отказалась. Подобострастно-циничный, внимательный взгляд горничной, не молодой, костлявой женщины, вызвал в Шуре необъяснимую гадливость.

Одеваясь в нарядное, тонкое, все в прошивках и кружевцах, белье, Шура подумала о том, не уйти-ли ей отсюда.

– Пока не поздно?!.

Но тотчас-же, точно бичом, больно стегнул ее вопрос: „куда? зачем?“, и ею снова овладела решимость.

Осмотревшись в зеркало, она с удовольствием заметила, что лицо ее все также свежо и красиво, оправила платье и твердою походкой направилась к двери. Переступая порог, она мысленно перекрестилась, почти громко обозвала себя за это „сволочью“ и быстро направилась в столовую.

В большой, солидно и со вкусом уставленной столовой сидели за столом: Ольга Павловна, несколько барышень – обитательниц этого „дома“ и трое мужчин. При появлении Шуры мужчины поднялись и пошли ей навстречу.

Их почтительно-корректное приветствие и обрадовало ее, и заставило съежиться от чувства скрытой обиды. По их лицам она видела, что они, действительно, только ради нее приехали сегодня сюда обедать, и поняла, что вопрос, кто из них будет обладать ею первым, для них по своему, не менее серьезен, чем для нее. Это вопрос особой, специально мужской, спортивной чести. И ей вдруг сделалось зло и весело.

И за обедом она шутила со всеми, много пила, а когда после обеда собрались поехать кататься за город, она решительно отказалась сама выбрать себе кавалера.

По жребию с нею поехал старичок-француз. Всю дорогу говорил анекдоты, целовал руки, затылок и уверял в любви. Это было скучно.

После прогулки заехали в загородный ресторан ужинать и слушать цыган.

За ужином много пили, пили безалаберно, точно торопясь, и с каждой минутой вели себя непринужденней, откровеннее. Все были веселы, а Шура больше всех. Рядом с нею сидел молодой златокудрый кандидат прав. Остроумный, смешливый он держал себя проще и увереннее других. Звали его Колей, но быстро хмелевшая Шура называла его Женькой и в конце концов потребовала, чтобы он был торжественно переименован в Евгения. Кандидата перекрестили. Одна из девиц приняла на себя обязанности крестной матери, седобородый артиллерийский подполковник толково, с большим знанием дела отслужил чин крещения. Старичок-француз исполнял обязанности крестного отца и церковного служки. Шура – крестной матери. Нарекаемый Евгений стоял посреди комнаты задрапированный в белую скатерть и радостно гоготал, как молодое животное, когда артиллерист лил ему наголову, вместо святой воды, замороженное шампанское.

Все были довольны шутке и старались, чтобы выходило посмешнее. Наконец, кандидат почувствовал сильный озноб и запротестовал. Его принялись сушить и согревать коньяком.

Затем начали праздновать его крещение и вскоре перестали интересоваться друг другом.

Возбуждение росло, говорили все, никто не слушал...

Шура совершенно опьянела, и ей уже искренно казалось, что возле нее сидит действительно ее Женька. Единственный, любимый Женька, которого она так упорно старалась забыть и все-таки незабвенный, вернувшийся к ней в волшебной сказке, в золотом багрянце вакхического веселья, безудержного, бессмысленного, туманного...

– О, да! Это он, Женька снова шепчет ей слова любви, целует ее руки, губы, глаза, это он сжимает так сильно ее хрупкий стан и торопит ее домой. Это он!.. Только он один знает такие слова; только он один умеет так целовать и обнимать; только он один имеет на все это право, неотъемлемое, бесспорное право, которое она сама ему дала на себя.

И Шура присасывалась к его губам своими до боли, до потери сознания, ласкала его, доводила до исступления, превращала в зверя: и он рычал, рвал на ней платье и дрожал как зверь, давил и тискал ее полуобнаженное тело, пока не падал к ее ногам, обессиленный, измученный, целовал ее ноги и просил прощения. Поцелуи ее крепких, белых пахучих ног снова возбуждали их обоих, и снова губы их сливались в долгом поцелуе, глаза блестели и вспыхивали острыми огоньками, и она сама торопила его долгожданного, любимого...

Вокруг них звучал красный хаос, знойный, удушливый, циничный, и они торопились уйти от него, остаться вдвоем со своею страстью, своими неодолимыми желаниями.

Компания их больше не удерживала. Все были пьяны, возбуждены и продолжали жадно пить, как будто их мучила последняя жажда.

Новый день серыми струями вливался в разорванную тьму ночи, дрожащий сумрак бесшумно заползал в углы, за картины и мебель, когда, наконец, Шура осталась наедине с кандидатом у себя в комнате. Обессиленный, измученный избытком страсти, осовевший от массы выпитого, убаюканный свежим воздухом, кандидат едва имел силы раздеться и беспомощно раскинулся на широкой мягкой кровати. А она, все еще дрожащая, желающая, теребила его, требовала ласк, с непонятной силой прижималась к нему своим напряженным, сухим и горячим телом, давила его своей упругой грудью, говорила ему самые дорогие, самые нежные слова любви, впивалась в него кровавыми поцелуями...

От резкой боли кандидат на минуту трезвел, делал слабые попытки обнять ее, поцеловать, но тотчас-же снова впадал в пьяное забытье и спросонья, детски беспомощным голосом, лепетал: „Шурик, Шурочка... пойдем спать... я очень люблю тебя Шурик... пойдем спать!..“ Наконец обессилела и Шура. Что-то черное, пустое, но такое мягкое, теплое, ласковое оборвалось, упало на нее и она окунулась в эту пустоту, как в безбрежный, легкий, качающийся океан, перестала чувствовать и желать...

...Холодно! Яркие лучи солнца слепят, но не греют. По улице торопливой походкой спешат пешеходы, громыхают ломовые, вскачь несутся „Баньки“. Шура стоит среди шумной улицы, зябнет, чувствует себя неудобно, неловко. Все глядят на нее, показывают пальцами, смеются...

Шура осматривает себя и с ужасом видит, что она голая...

– Почему? Как это случилось?

– Ах, да! Это Евгений раздел ее. Ох хотел целовать, обнимать, ласкать ее белое, упругое молодое тело. А потом вдруг рассердился и выгнал ее на улицу...

А вот и он! Как цинично рассматривает он ее наготу, и бессердечно смеется над ее беспомощностью. Глаза его делаются злыми. Позорное, незаслуженное, клеймящее название срывается с его уст... Он подходит ближе... Бьет ее...

– За что Женя? Пощади!.. Ай, как больно...

Ей больно и холодно... Она упала на камни, ударилась всем телом тяжело, глухо... В глазах появились красные, туманные круги.

Кто-то из толпы подбегает к пей. Наваливается на нее, тискает... Она борется с ним. Кричит: Женя!..

Нужно бежать, скрыться, но нет сил освободиться, подняться с земли.

Она делает отчаянное усилие... И просыпается.

В окно ярко светит солнце. Сквозь открытую форточку беспрепятственно льется морозный молочный воздух. Она лежит на кровати совершенно нагая, непокрытая. На озябшие, сжавшиеся груди больно давит тяжелая, мохнатая рука, лежащего с нею рядом, тоже голого, незнакомого мужчины. Он спит...

В первый момент ей все это кажется продолжением сна. Но лишь на один момент...

Она осторожно подымается, хочет перелезть через спящего мужчину, но задевает его ногой.

Не открывая глаз, все еще сонный и полупьяный, он поймал ее над собой и потянул к себе.

Их голые, большие, бесстыдные тела прикоснулись друг к другу...

Дрожа всем телом от страха и холода, полузакутанная поднятым с пола одеялом, с отчаянием и ненавистью глядела она на проснувшегося кандидата. Он конфузливо ежился, напрасно стараясь чем-нибудь прикрыться.

– Уходите, сию минуту! Ради Бога скорей! Уходите...

Кандидат стал быстро одеваться...

А Шура забилась с ногами в угол дивана, зажмурила глаза и вдруг совершенно ясно, отчетливо вспомнила все, что случилось с нею вчера.

Отчаяние и ненависть исчезли. В грудь вливалась холодная, острая боль. Мозг тяжело начал работать. Болезненно задвигались какие-то неуклюжие, ржавые колеса. Точно на экране, появились туманные картины прошлой ночи, задрожали и потухли. Колеса остановились. Душу и мозг сковала холодная, черная, могильная тьма...

Очнулась Шура у себя на постели...

Над нею стоял полуодетый кандидат и держал у ее рта стакан воды.

Она хотела пить, стучала зубами по стакану, расплескивала воду себе на грудь. Было холодно и чего-то мучительно жалко...

– Спасибо! Уходите... Я здорова... Мне лучше. Уходите! Не зовите прислугу...

Когда дверь стукнула, и Шура почувствовала себя одной, ей вдруг захотелось крикнуть и позвать кандидата назад. Впервые она почувствовала боязнь одиночества, страх остаться наедине с самою собой.

Но она не крикнула. Острыми, белыми, крепкими зубами она закусила угол подушки, туго закутала голову одеялом и цепкими тонкими пальцами впилась себе в волосы.

Молчаливо, болезненно потекли из глаз тяжелые, медленные, горячие слезы...

II.

Шура быстро вошла в колею. Прежняя Шура, казалось, умерла, а ее место заняла другая, дерзкая, холодная жрица продажной любви, без порывов, сдержанно страстная, расчетливая. Ее благоразумию, ловкости и циничной простоте дивились. Но изредка на нее „находило“. И тогда она играла опасную игру, рисковала многим и поражала своим неистовством.

Мужчины были от нее в восторге и охотно тратились на нее, хотя лишь очень немногие могли похвастать обладанием ею. Зато те, кто добивался ее ласк, уходили от нее измученные физически и нравственно, очарованные, ненавидящие, презирающие и восхищенные. И они снова шли к ней и молили ласк, готовые на все, лишь бы еще и еще раз припасть своими жадными, горячими губами к этой ядовитой чаше безумного, мучительного наслаждения.

Шура уже знала цену своему шелковисто-белому, молодому, упругому телу, постигла все тайны утонченного разврата и, сдержанная, холодная, – светски корректная в гостиной, на людях, – она превращалась в ненасытную вакханку наедине. Ее ночи проносились в кошмарном, удушливом чаду животной страсти, исковерканной, утонченной, болезненно-извращенной. Шура была изобретательна и доходила в своих оргиях до таких, как она называла это, „номеров“, что даже сама многоопытная, привычная ко всему „маркиза“ брезгливо ежилась и отплевывалась. Но окружающие льстили, угождали Шуре, и „маркиза“ окружила ее исключительным комфортом, никогда не стесняла ее свободы и не отказывала в деньгах. И Шура была, видимо, вполне довольна своим положением.

Большинство мужчин, посещавших „дом“ маркизы, старались переманить ее к себе на содержание, предлагали ей крупные суммы, но Шура с непонятным никому упорством отказывалась от всех предложений. Наиболее настойчивых она начинала ненавидеть, а привязывавшихся к ней искренно, старалась на веки выжить из „дома“ и отвадить от себя. Стоило кому-нибудь из них обмолвиться искренними словами любви, чтобы на Шуру напал припадок какой-то неистовой злобы. В ответ на правдивые ноты здорового, чистого чувства она выливала потоки, неслыханной по цинизму, грязи, нагло, грубо издевалась над влюбленным, пока не прогоняла его от себя окончательно. Она сумела поставить себя так, что могла не отдаваться первому встречному, всегда имея щедрых любовников, которых часто меняла.

Только один, не молодой уже, не особенно богатый и некрасивый, студент-медик, пользовался у нее особой странной привилегией.

Простой, медленный, добродушный хохол, Владимир Петрович Стеценко, сначала просто забавлял Шуру своею неуклюжестью и силой, своей молчаливой преданностью и детским послушанием, а затем, как то незаметно, он вошел в ее обиход и сделался ее постоянным и преимущественным посетителем. Шура чувствовала себя с ним лучше, относилась к нему проще и часто отдыхала с ним от других мужчин.

Между ними сами собой на фоне публичного дома установились оригинальные приятельско-супружеские отношения. В те дни, когда Стеценко не являлся к ней, она отдавалась другим „гостям“, но это нисколько не изменяло и не нарушало их своеобразной верности и супружеских чувств. То были „гости“ – профессиональная обязанность, служба... Ведь, ее ночь должна быть оплачена.

Стеценко умел понимать настроения Шуры. Иногда чем-нибудь взволнованная Шура целыми часами гуляла с Владимиром Петровичем в отдаленном загородном парке или просиживала запершись у себя в комнате и говорила ему обо всем, говорила так, будто около нее никого не было или находился ее двойник, к которому она обращалась за советом и помощью. Только перед ним одним она не стеснялась обнажаться во всех своих самых тайных желаниях, мыслях и чувствах.

В спорах и разногласиях, которые происходили иногда между ними, Стеценко был настойчив, брал верх своим упрямством и хладнокровием. Когда Шура считала его неправым и злилась, он оставался спокойным, сидел молча, снисходительно улыбаясь своими добрыми, голубыми глазами. Когда, все еще недовольная им, злая и раздраженная Шура укладывалась спать, он, как всегда, медленно раздевался, ложился рядом, брал ее голову обеими руками, слегка приподымал от подушки, долго, нежно смотрел ей в глаза, затем методически целовал в оба глаза и говорил: „покойной ночи, дурочка!..“ Шуру возмущали его „противные“, бесстрастные поцелуи, методичность и спокойствие его движений, его уверенно-покровительственный тон, она злилась на себя, но не имела силы оттолкнуть его, сказать ему какую-нибудь грубость и кончала тем, что сама придвигалась к нему, заговаривала и извинялась, как маленькая девочка.

В одном только вопросе Шура была непоколебима, и ни убеждения, ни упорство Владимира Петровича не помогали.

Изредка, сначала вскользь, затем все определеннее и настойчивее, Стеценко просил Шуру уйти от „маркизы“, но каждый раз наталкивался на одно и то-же непоколебимое решение: „жить здесь“, и на все свои убеждения и доводы получал в ответ одну и ту-же стереотипную фразу: „мне и здесь хорошо!..“

Стеценко в такие дни ложился спать сумрачным, злым, и Шура старалась успокоить его ласками, то нежными, как далекое воркование моря, то бурными и хищными, точно сорвавшаяся с вершины лавина... Стеценко сдавался побежденный, но в глубине души всегда питал надежду поставить на своем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю