412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » А. Морской » Клочья паутины » Текст книги (страница 5)
Клочья паутины
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 23:33

Текст книги "Клочья паутины"


Автор книги: А. Морской



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)

V.

Дни бежали быстрой вереницей, не принося ничего нового, так как Фрося снова замкнулась и больше ни сама не заводила таких разговоров, ни поддерживала начатые мною...

До моего отъезда оставалось всего несколько дней когда совершенно неожиданно разразился нелепый, бессмысленно жестокий финал этой истории. Еще накануне вечером мы весело смеялись, спорили, даже было поссорились с Фросей, совершенно не подозревая, что над нами уже носится призрак кровавой смерти, что наши слова, наши ласки – последние, что глупый случай уже стережет одного из нас...

Поссорились мы из-за того, что я, может быть, в неудачной форме, попросил Фросю перед отъездом принять от меня подарок. Она отказалась, я стал настаивать. Я решил, что с моей стороны будет „свинством“ не подарить ей ничего на память. Почему то я считал это очень важным и меня раздражало, что Фрося противится этому. В конце концов моя настойчивость показалась Фросе подозрительной, глаза ее заискрились, подбородок начал дрожать.

– Ты что ж это, заговорила она внезапно изменившимся злым голосом.

– Может быть расплатиться со мной этим хочешь за то, что я с тобой зиму прожила, любовницей была? Не поздно ли надумал? Или рассудил, что оптом дешевле выйдет? Нет уж, брось лучше! Если бы я к тебе из-за корысти ходила, так давно уже по счету потребовала. Я ведь „продажная“, у нас все на наличный расчет... А может быть, тебе неловко, что ты бесплатно пользовался „продажной“, удовольствие имел. Так это ты напрасно. Тогда и я тебе за то же самое заплатить должна. Значит мы и квиты... На такое дело, голубчик, таксы нет!..

Мне с трудом удалось успокоить Фросю; я уверял ее, что ничего подобного у меня и в мыслях не было, а в глубине души сознавал, что Фрося права в своих предположениях, что она инстинктивно поняла то, чего я сам не мог понять, но что заставляло меня быть таким настойчивым, что раздражалось и обижалось во мне, когда Фрося не желала брать подарка.

Я чувствовал себя глубоко виноватым пред Фросей, мне было стыдно, и, чтобы заглушить в себе и то и другое чувство, я стал говорить ей слова любви, хорошие, ласкающие слова, мягкие, благозвучные, выдуманные людьми, чтобы заменять ими настоящее искреннее чувство, которое можно испытывать, понимать, но нельзя передавать человеческой речью.

Фрося успокоилась, развеселилась, поверила мне, и ее ласки были горячей обыкновенного, и страсть ее, горячая, стихийная, постепенно нарастая, захватила меня, разбудила во мне зверя, затуманила голову, и эта наша последняя ночь пролетела в каком-то кошмаре, бешенстве физической любви, угаре сильнейшего опьянения, когда все ново, все прекрасно, все безудержно манит к себе, мозг горит и отказывается работать нормально, чтобы навеки не оцепенеть пред ужасной пучиной человеческой извращенности, чувственности и безумной красоты сладострастия...

Уже высоко стояло яркое южное солнце, рабочий день уже начался, когда обессиленные, изнемогшие, но все еще страстно влюбленные, бесконечно близкие друг другу, мы расстались в силу необходимости. И уже одетая Фрося снова прижималась ко мне своей упругой грудью и шептала: милый, не спи, я сейчас вернусь, не спи...

Ей необходимо было сбегать за угол, за свежими булками. Я знал, что сейчас я услышу ее быстрые шаги за стеной на улице, затем увижу, как мелькнет в окне ее беленькая фигурка, а через минуту она уже будет мчаться обратно и румяная, возбужденная ворвется ко мне на кровать, пахнущая свежим хлебом, и весенним утренним воздухом. И тело ее будет холодное, сильное, и это будет приятно по новому, и успокоит, и снова вернет уставшим мускулам их силу и гибкость.

Я знал все это заранее, и не хотел спать, ждал ее, и мне было хорошо, приятно, весело... Как вдруг резкий, зловещий звук выстрела раздамся где-то совсем близко...

Звук выстрела всегда производит на меня очень сильное, неприятное впечатление: мне слышится в нем голос чего-то бессмысленно-жестокого, непоправимого, безутешного, чувствуется липкий, противно приторный запах крови и зловонное дыхание смерти... Услыхав выстрел, я жду ужаса!

А на этот раз я остолбенел от выстрела! Мне сделалось страшно до боли, хотелось кричать, звать на помощь, я дико озирался, ничего не понимая, но чувствуя что-то ужасное. В это время за окном послышался тупой, массивный звук, как от падения тяжелого тела на мягкую землю и тихий стон, нежный, едва уловимый, пронесся по комнате.

Одеться, открыть окно, выскочить на улицу было делом одной минуты... В двух-трех шагах от окна, под деревьями, на мягкой зелени только что пробившейся травки, лежала Фрося. Глаза ее, еще не успевшие остекленеть, смело и весело смотрят вверх грудь выпятилась несколько вперед, голова гордо, закинулась. Платье ее не было ни смято, ни испачкано. Только у левой груди, в одном месте, ее беленькая кисейная рубашечка была слегка обожжена, а чрез пробитое пулей отверстие выступала медленно, как бы нехотя, тонкая алая струйка крови.

Фрося мертвая, спокойная, красивая лежала у моих ног, а несколько дальше по средине улицы медленно, как-то  сгорбившись уходил писарь, бессмысленно размахивая правой рукой, в которой блестел своей шлифованной сталью револьвер...

***

После Фроси я знал много женщин. Были и мимолетные увлечения, были и серьезные долгие связи. Но все эти женщины, среди которых были и дамы общества, и „эти дамы“, давно и основательно мною забыты. Каждая из них в отдельности неуловима для моей памяти, все же вместе они представляются мне какой-то длинной веселой гирляндой молодых красивых полуобнаженных женских тел, залитых солнечным светом, ярких, душистых, одетых в мелкие златотканные одежды.

И только Фрося – простая горничная, проститутка – стоит предо мной, как живая, одна, поодаль от этой однообразно веселой красивой толпы. Миленькая, но не красивая, всегда веселая, чистенькая, с большими зелеными глазами и чуть заметными веснушками, она как одинокая чайка, качающаяся на морской зыби, резко выделяется из окружающей ее безбрежной изумрудной глади, сверкающей миллионами самоцветных камней...

Много, очень много лет прошло со дня ее смерти, но я никогда не забываю этот день и посвящаю его Фросе. И когда вечером, причудливо дрожащие тени, бесшумно ползущие из камелька, бесформенными пятнами наполняют мой маленький кабинет, то озаряя его багрянцем, то шаловливо окутывая все прозрачным полумраком, а холодные капли бесконечно весеннего дождя жалобно и монотонно стучат по стеклам черного окна, Фрося приходит ко мне... И я снова переживаю с нею всю нашу недолгую совместную жизнь...

Кишинев, 1904.

Своей дорогой

Стояли последние чудные дни. Ночи были теплые, тихие, так похожие на весенние ночи, полные особой бодрости, сладостных желаний и нервного подъема. Но что-то неуловимое носилось в воздухе и отличало их от весенних ночей; чувствовалось увядание, разрушение красоты и силы, чувствовались последние, усталые ласки, прощальные...

И люди, городские, суетливые, озабоченные, далекие природе и не ведающие времен года, – невольно, безотчетно, проникались разлитыми в воздухе настроениями и чувствами, становились сентиментальнее и искреннее. Была потребность быть с кем-нибудь, с кем угодно, только-бы не одному, чтобы не поддаться беспричинной грусти, щемящей тоске. Не сиделось в комнате, не работалось, тянуло на улицу.

И охватившее всех настроение сказывалось в необычайном многолюдстве на всех бульварах и в садах. Особенно же много публики было на бульваре S-t Michél, этом своеобразном, разноязычном, разноплеменном центре Латинскаго квартала. С полудня и до глубокой ночи бесконечные человеческие ручьи текли вверх и вниз по его тротуарам, расплывались по верандам многочисленных ресторанов и „Cafés“ и снова волнами выкатывалась на улицу. Когда же рестораны, за поздним ночным временем, закрывались и бульвар быстро погружался в необычную темноту, люди посолиднее расходились по домам, закутившие компании перебирались в другие части города, где в это время начиналось угарное веселье ночных кабачков, а большая часть публики сходилась в веселую, оживленную толпу пред широко раскрытыми дверями знаменитой булочной. Это единственное в своем роде заведение, ничем по внешнему виду не отличающееся от всех других булочных квартала, замечательно тем, что с момента своего возникновения, – а это было много, много лет назад, – оно еще ни одного раза, ни под каким предлогом не закрывало своих гостеприимных дверей.

Зимою и летом, днем и ночью, в праздник и будни щелкает кассовая машинка Санмишельской булочной. Горячие булочки, сандвичи, пирожные, а в задней комнате ее и спиртные напитки, – всегда к услугам желающих. И сама собою сложилась у аборигенов Латинского квартала привычка: когда все вокруг погружается в сон, заглянуть в булочную, поглядеть, что там делается. И сама собою установилась у дверей ее „ночная биржа“, – это также совершенно исключительное, чуть-ли не единственное в мире явление!

Все, оставшиеся к этому времени свободными женщины улицы и ресторанов, собираются сюда. Их присутствие придает особую окраску и настроение всей толпе. И в три часа ночи здесь шумно, весело, ведутся непринужденные разговоры, раздается беспрерывный смех, словно во время карнавала.

Молоденькие, стройные, изящные студенческие „petites-fémmes“ и давно уже утратившие свой возраст, нарядные, нарумяненные St-Michél’ские гетеры  держат себя запросто, обращаются к мужчинам с предложением своих услуг не назойливо, не цинично, а скорее просто по-товарищески, словно дело идет о самой обыкновенной, самой будничной приятельской услуге, шутят, острят, каламбурят и дурачатся на все лады. Мужчины отшучиваются или вступают в игривые разговоры, в большинстве случаев заканчивающиеся, к обоюдному удовольствию, тем, что целая компания усаживается в автомобиль и уезжает кончать остаток ночи пирушкой в одном из ночных ресторанов, на скромных студенческих началах.

Трещит, ухает автомобиль, фальшиво затягивают модную уличную шансонетку уезжающие, весело, со смехом шлют им остающиеся свои благопожелания, и далеко по широким, пустынным и тихим улицам несутся звуки человеческих голосов, будят ночную тьму, пугливую, насторожившуюся, осеннюю.

***

Странная, нервная болезнь захватила и меня: не работалось, не сиделось дома!.. Я был одинок, а ласковый, нежный осенний воздух гнал меня к людям, в толпу!

И целые дни я бродил по улицам, садам, музеям, а поздно ночью, возвращаясь домой, заходил в булочную, поглядеть, послушать и захватить с собою пару сандвичей на ужин.

Но в этот вечер я шел сюда со смутной тревогой и определенным намерением. Днем я побывал в нескольких русских столовках, расспрашивал и узнал то, что хотел. Мне необходимо было поговорить с Сонею, и единственным местом, где я мог с нею встретиться была эта булочная.

Я пришел сюда с решением ждать хотя бы до самого утра, но увидел ее гораздо скорее. Она была не одна и тотчас же прошла вместе со своей компанией в заднюю комнату. Меня она, как и вчера, не заметила или не узнала.

Через пол-часа я заглянул в заднюю комнату. Там было душно, жарко и шумно. Соня пила золотистое вино и беззаботно смеялась. Я прождал еще пол-часа и, видя, что компания не собирается покидать булочную, решил отложить мою встречу с Соней еще на день. Но домой в таком настроении я не мог идти и поплелся медленно вниз по бульвару.

Впереди меня, подпевая, приплясывая и звонко хохоча на всю улицу, шла веселая компания из двух женщин и двух мужчин, и я машинально шел за ними, пока не пришел к яркоосвещенному ночному кабачку: „Тихих братьев“. Лакей широко распахнул двери, и компания, словно школьники, вырвавшиеся из душных классов на широкий простор гимназического двора, с криком, визгом и улюлюканьем пролетела стрелою небольшую переднюю и, стараясь опередить друг друга, помчалась вверх по лестнице.

Я остановился в низу. Сверху, заглушаемые возней подымающихся, доносились звуки румынского оркестра. В дверь направо видны были нижние, „демократические“ залы ресторана, наполненные какими-то еще невиданными мною простоволосыми женщинами и очень подозрительного вида мужчинами. Одну из стен первого зала занимала длинная, блестящая, обитая жестью буфетная стойка, по другим стенам, между столиками были прибиты игральные ящики. В следующем зале под аккомпанемент скрипки и гитары пел сиповатым, разбитым тенором уличный певец совершенно нецензурную песенку. Одна из простоволосых женщин ходила с тарелкою и собирала певцу деньги. Я решил зайти сюда...

***

С трудом пробрался я в дальний угол, стал присматриваться и прислушиваться.

Пение сменялось танцами, танцы – пением. Угарное, циничное сладострастие и не прикрытый разврат переплетались с едкою, злою, уличною сатирою на современные нравы „света“. Сутенеры открыто брали деньги у своих возлюбленных; женщины громко рассказывали друг другу о своих „делах“.

Рядом со мною сидел молодой, жгучий брюнет; классически-красивое лицо его было бледно и поминутно нервно меняло свое выражение. Страницу за страницей, он исписывал мелким четким почерком свой блокнот, оглядывал всех невидящими, ушедшими в самого себя глазами, мельком пробегал написанное и снова склонялся над блокнотом. Изредка он резко вырывал страницу, комкал ее, бросал под стол и жадно, быстро отхлебывал несколько глотков из стоявшего пред ним стакана. И тогда складки мучительного напряжения глубоко врезывались в его высокий, белый лоб.

Я медленно тянул вкусную, душистую жидкость, всматривался, вслушивался, а когда немного свыкся с окружающей меня обстановкою, снова невольно стал думать о Соне.

Это было несколько лет тому назад, в одном из маленьких юго-западных городов России. Я снимал комнату у довольно зажиточного еврея-столяра. У него была маленькая мастерская и шесть душ детей. За два месяца, которые я прожил в этом городке, мне не раз доводилось беседовать со стариком, и чаще всего темою его рассказов была его старшая дочь. Ей было тогда 16 лет. Она жила в губернском городе у тетки и в то время сдавала экзамены из шестого в седьмой класс гимназии. Ее письма к родным были полны горячей любви к ним и нежной заботливости. И родные не могли нахвалиться ею!..

Однажды она прислала свой фотографический портрет. С карточки глядели остро-пытливые умные, глаза. Строгие черты лица можно было бы назвать злыми, если бы не мягкая, ласковая улыбка чуточку слишком полных губ. В общем, это была несомненно здоровая, красивая девушка.

Накануне моего отъезда Соня, – это была она, – вернулась домой. Благодаря хорошо развитым формам, она выглядела старше своих лет, была очень энергичной, жизнерадостной и уверенной в себе. Она знала изнанку жизни, но не боялась ее, надеялась по окончании гимназии поступить на высшие курсы и стать „полезным человеком“. И казалось мне, что она одна из тех, что не легко разочаровываются, а добиваются намеченной цели,..

Вторично встретил я ее вчера, на панели около дверей санмишельской булочной. Она мало изменилась: я сразу узнал ее лицо и голос; стала только немного нервнее, да глаза утратили какой-то неуловимый огонек...

Я знал, что в их городе был погром, а содержатель русской столовки рассказал мне подробности его.

Во время погрома Соня жила у родных. Когда, при первых известиях о начавшихся избиениях, ее семья и соседи стали быстро прятаться по чердакам и подвалам, она возмутилась и стала горячо убеждать их, что необходимо собраться всем вместе и защищаться изо всех сил. Родные умоляли ее остаться дома, но она и слышать об этом не хотела. К ней присоединился ее старший брат, и они вдвоем пошли в еврейскую слободку – собирать „дружину самообороны“...

Что было дальше неизвестно, но на следующее утро Соню, в растерзанном виде, безумную, не узнающую никого, нашли на окраине городка в пустом амбаре, а рядом с нею с проломленным черепом, перебитою чем то тяжелым грудью, обокраденный труп ее брата, 18-летнего юноши. Соня, покрытая синяками, искусанная, изнасилованная несколькими погромщиками, помнила только, как зверски на ее глазах убивали ее брата, и эта кошмарная, мучительная картина долгое время преследовала ее всюду, заставляла с ужасом прятаться от каждого нового человека, забыть о себе и даже совершенно не замечать того разгрома и уничтожения, которым подверглись дом ее родных и соседей. Когда же она немного пришла в себя и повяла все совершившееся, она решила уйти, убежать подальше от русских  „разбойников“ и вместе со многими другими единоверцами эмигрировала в Лондон.

Эмигранты держались друг друга, и не переставали жить недавними трагическими событиями, И все время бередили окровавленное, истерзанное, поруганное сердце девушки. И она не выдержала: не сказав никому ни слова, переехала одна в Париж, без средств, без языка, без связей.

Здесь однажды ее нашли в бессознательном состоянии у дверей студенческой библиотеки св. Женевьевы: несколько дней пред тем она ничего не ела и спала в садах.

Узнали, что она русская, заинтересовались ею, накормили, стали подыскивать работу, но она бежала от своих соотечественников, от их участия и заботливости.

Безысходная тоска, обида, смутная, затаенная злоба против далеких безнаказанных убийц гнали ее в пеструю, шумную толпу других людей, с другими нравами, другим языком и, казалось, другими мыслями И чувствами. Соня несколько месяцев где-то скрывалась, а татем появилась на бульваре St-Michél, в ресторанах менее посещаемых русскими, всегда в обществе французов или одной из местных „девиц“. Очень быстро она приучилась носить модный костюм, вызывающие шляпки, ажурные чулки, научилась довольно мило болтать по-французски и целые ночи напролет проводить в душных ресторанах. Судя по ее туалетам, этому вернейшему признаку благосостояния женщины улицы, – она пользовалась успехом. Русских, даже случайных путешественников, ничего не знавших о ней, она тщательно избегала...

Я решил встретиться и поговорить с нею! Мне казалось, что я сумею ее убедить, вдохнуть в нее новый интерес к жизни, может быть даже, – вернуться к своим старикам и к прежней мечте – кончить высшие женские курсы и стать „полезным человеком“, – необходимо лишь умело подойти к ней!..

Мой сосед, либо кончил, либо утомился писать, спрятал свой блокнот, приветливо раскланялся с новыми посетителями, угостил нескольких подходивших к нему женщин вином и папиросами, несколько раз внимательно оглядел меня и наконец заговорил. Через пол-часа мы представились друг другу, а через час разговаривали так, точно были знакомы много лет. Так говорить возможно только в Париже! Мой собеседник оказался одним из талантливых сотрудников журнала „Обозрение“. Он никогда не писал свои произведения дома. Только такие рестораны давали ему соответствующее настроение и достаточный подъем нервов. Я рассказал ему, как журналисту, волновавшую меня историю Сони и мое желание встретиться с нею и повлиять на нее.

Когда я передавал ему, как был убит ее брат, как зверски она была изнасилована и дом ее родных разграблен, – в глазах его светились мрачные огоньки, руки сжимались в кулаки, лицо перекашивалось, и бешеная злоба, и мучительнейшая боль попеременно отражались в нем. Но чем дальше я вел свой рассказ о трагической судьбе девушки, тем становился он спокойнее, равнодушнее, а когда я с искренним ужасом несколько раз повторил ему: – „поймите, она стала парижской проституткой! Какой ужас, чистая, светлая Соня-проститутка“!.. – он глядел на меня с удивлением, и нервное лицо его отразило скуку.

– Чего же собственно вы ужасаетесь? – подавив зевок, обратился он ко мне, когда я кончил ему свой рассказ, – и чего вы хотите от нее? Была дочь захолустного, малограмотного ремесленника, могла стать врачом, учительницей, либо женою врача, учители, юриста, а стала проституткой... Судьба! Кто знает, была-ли-бы опа так довольна своею жизнью, как теперь, если-бы была учительницей. А, ведь, к чему мы все стремимся, как не к тому, чтобы люди были довольны своею жизнью, а не проклинали ее, были-бы веселы, радостны, а не грустны и печальны, смеялись, а не плакали, иначе говоря: были счастливы, – каждый по своему... А Соня – счастлива!.. Я знаю ее. Не раз приходилось мне ее видеть и бывать с нею в одной компании; главные ее клиенты – молодые художники и скульпторы: она не только проститутка, но и позирует, так как прекрасно сложена...

Я был поражен. Никогда не мог бы поверить, чтобы интеллигентный, молодой журналист-сотрудник передового журнала мог высказывать такие мысли. Мне показалось, что он шутит, и я высказал ему это.

– Ничуть, – быстро заговорил он снова, – я говорю совершенно серьезно. Вам не правится ее профессия, вы презираете ее, – это ваше право! Но предоставьте каждому думать так, как он хочет, веселиться, жить и работать по своему. Вреда она никому не приносит, живет на свой заработок, и единственно, что вы можете сделать, это, если вам ее труд не нужен, гадок, не давайте ей заработка, не пользуйтесь ее услугами... Она вполне интеллигентный человек и сама понимает то, что делает. Ее историю я слышу впервые от вас и склонен теперь думать, что ее тонкое понимание искусства, – а это у нее есть несомненно, – ее любовь ко всему красивому, в том числе и к своему собственному телу,—развились уже здесь, когда она сделалась тем, что приводит вас в такой ужас,—натурщицей и проституткой... Впрочем, в последнее время она начала еще учиться рисовать или лепить, – точно не помню... Погодите, может быть, из нее еще выйдет талантливая художница. Тогда все забудут ее прошлое и никто не посмеет вторгаться в ее интимную, личную жизнь и опекать ее!.. Нет, я говорю совершенно серьезно, печалиться вам нечего: она чувствует себя прекрасно и вполне довольна тою жизнью, какую ведет. Ола живет своим трудом!.. И если бы вы были не случайным знакомым, а истинным другом ее, способным искренно радоваться ее радостями и печалиться ее печалями, то вы, конечно, порадовались-бы за нее и не искали случая навязать ей вашу мораль, не зная, будет-ли ей от этого лучше или хуже...

Свет брезжил в большие зеркальные окна. Центральный рынок, где находится ресторан „Тихих братьев”, ожил. Сквозь открытые двери видно было, как оборванные чернорабочие тащили на своих спинах громадные, тяжелые мешки и корзины с овощами, целые туши животных, катили тележки с рыбою, улитками, устрицами. В ресторан стали заходить новые посетители... Среди них в зал вошла девушка лет 20-ти. Стройная, тоненькая, грациозная шатенка, с большими голубыми глазами, делавшими все ее лицо каким-то особенным, осиянным, детски прекрасным. Она, видимо, кого-то искала и, не находила.

Мой сосед раскланялся с нею.

– Это Сюзанна – подруга и сожительница Сони! Они очень любят одна другую... Если Сюзанна пришла сюда, значит будет и Соня: они всегда вместе завтракают и затем вдвоем едут домой... Значит, судьба вам сегодня поговорить с Соней, – и с этими словами мой сосед поднялся и пошел за девушкой.

Через минуту он вернулся с нею к нашему столику. Мы поздоровались.

Сюзанна оказалась очень милой собеседницей, любознательной, типично по-французски, и в то же время наивной хохотушкой. Полчаса пролетели совершенно незаметно.

К семи часам, когда в ресторане начало уже значительно пустеть, к дверям подъехала Соня. Вид у нее был усталый, движения медленны, когда она расплачивалась с извозчиком и входила в наш зал, но глаза ее вспыхнули и лицо оживилось, как только она заметила свою подругу. Она уже была у нашего столика, когда узнала меня, и я видел, как внезапно изменилось ее лицо. Но она сделала над собою усилие и поборола какое-то внезапное желание. Видимо, она решилась на что-то.

– Софья Самойловна, – обратился я к ней по-русски, – мне очень нужно поговорить с вами, – и я придвинул ей стул.

Вместо ответа она, не присаживаясь, преувеличенно громко обратилась по французски к своей подруге:

– Сюзанна, мне не хочется оставаться здесь, пойдем куда-нибудь в другое место. Méssieurs извинят тебя, если ты покинешь их.

– Но, ведь, ты сама, Соня, хотела позавтракать здесь, – удивилась подруга. – Я приехала сюда с Монмартра...

– Соня, оставайтесь с нами... Не капризничайте, будьте умницей!..

– Софья Самойловна, я очень прошу вас уделить мне несколько минут. Мне необходимо поговорить с вами, – в один голос произнесли я и мой сосед.

Соня медленно опустилась на стул, посмотрела на карточку кушаний, сказала Сюзанне, что заказать для нее, затем обернулась ко мне и твердо, холодно произнесла:

– Я вас слушаю... Только короче: неудобно при них говорить по-русски.

– Вы узнали меня?

– Узнала, и не понимаю, о чем вы хотите говорить со мною.

– Я поражен, Софья Самойловна, той переменою, которая произошла с вами... То, что вы... Ради Бога, поймите мое побужение правильно и выслушайте меня внимательно... Та жизнь, какую ведете, так не вяжется с вами, с той, которую я знал, еще не будучи знаком с вами... Я искренно хочу вам помочь уйти из этой жизни, пойти по той дороге, о кострой вы раньше мечтали! Это мой долг!..

Я замолчал, чувствуя на себе ее холодный, немигающий взгляд.

– Продолжайте. Я пока еще не понимаю, что собственно вы мне предлагаете, и о какой моей жизни вы говорите...

– Софья Самойловна, зачем вы играете словами: вы прекрасно понимаете, о какой жизни я говорю вам. Ваше присутствие сейчас здесь, ваша подруга, санмишельская булочная – все это слишком очевидно говорит о той жизни, которую вы ведете и которую я прошу вас бросить... Может быть, вы не отдаете себе отчета, какой это ужас – такая жизнь, и в какую безобразную клоаку она приведет вас, но я знаю это и считаю своим долгом предостеречь вас. Вы еще молоды, у вас все впереди, вы еще можете добиться того, чего хотели... Разрешите-же мне помочь вам... Я так хорошо помню ваших родных, особенно, – вашего хорошего, умного старика отца, я так уверен в той радости, какую вы им доставите, если займетесь делом, и в том страшном горе и страданиях, которые ждут их, если они узнают, во что превратилась, – вы извините меня, я говорю прямо, – их дочь; я, наконец, так уверен в вашей любви к ним, что не мог пройти мимо вас, словно меня это не касается...

Постепенно смущение покидало меня, и я начал говорить более складно, настойчиво, и убедительно. Слова сами лились, я забыл, где мы находимся, не видел, как удивленно смотрела на меня Сюзанна, не замечал иронических взглядов моего соседа; предо мною был человек над пропастью, с завязанными глазами идущий к ее роковому обрыву, и я всеми силами души хотел остановить его и вернуть назад.

– Софья Самойловна, если здесь, в Париже, вам уже трудно зажить новою жизнью, вернитесь в Россию, поезжайте в Петербург; не хотите в Россию, уезжайте в Италию, Германию, куда хотите; я помогу вам на первое время, у меня есть друзья, – они дадут вам возможность заниматься, вы будете обеспечены всем необходимым до тех пор, пока не устроитесь сами... Выкиньте из своего сердца озлобление и неверие, – примите го, что я предлагаю вам, по-дружески, по-братски, по-человечески...

– А за что вы и ваши друзья будете давать мне деньги? – деланно наивным тоном перебила меня Соня.

– Не за что, а потому что это долг каждого человека прийти на помощь другому! Бескорыстно, без всякой задней мысли, без всяких поползновений на „что-нибудь“.

– Почему-же вы не предлагаете того-же моей подруге или вот той девице, которая, видите, у стойки, просит занять ей до завтра 2 франка. Без них она не может явиться домой: ее изобьет ее „кот“!.. Ее положение еще ужаснее моего. Если я, по вашему, осторожному выражению, на самом краю страшной пропасти, то она уже летит в нее; еще момент и она разбитая и окровавленная начнет безвозвратно погружаться в ее зловонное дно. Почему же вы не торопитесь подать ей руку помощи?..

– Да, ведь я ее совершенно не знаю. Может быть я и хотел бы быть полезен всем, но не могу; это не в человеческих силах. И вместо того, чтобы донкихотствовать, я хочу сделать свое маленькое дело: помочь вам выкарабкаться на свет божий...

– Благотворительность, в пределах возможности и по сердечной протекции... Людскую жестокость, бессмысленную, злую, неодолимую, – я уже испытала на себе... Избави меня Бог испытать на себе родную сестру жестокости– человеческую благотворительность! И та, и другая – бессмысленные проявления человеческого сердца, порождения аффекта или глубокой, многовековой наследственной болезни...

– Говорят, от ненависти к любви – один шаг. Еще меньше от сентиментальности к жестокости. Палачи и разбойники – очень сентиментальны. Никто так жестоко не наказывает своих детей, не кале-чет так их жизнь, как „горячо“, но не разумно, любящая мать... Нет, я боюсь благотворительности, бескорыстных услуг, помощи „ни за что“, боюсь не менее, чем беспричинной злости, ненависти, необдуманной жестокости; и то и другое вполне бескорыстно, и то и другое не рождено и не руководится разумом. А я верю только в проявления человеческой практичности и здорового, холодного рассудка. С ними мне не страшно: я знаю, что и почему они от меня хотят, знаю, почему и что я могу от них требовать. Нравится-ли вам моя профессия или нет, – это меня не интересует, но вы будете, ее оплачивать постольку, поскольку она нужна вам и поскольку вы ею пользуетесь... И я никому не обязана, и мне никто не обязан! Я всегда со всеми квита... Вы говорили раньше о другом труде, о „честном“ заработке, – я ни у кого насильно или тайком из кармана не беру! Вы говорили, что мой хлеб – легкий, позорный... Позорный-ли он, на это у каждого свой взгляд. Я вот, например, считаю позорным труд адвоката или врача, в том виде, в каком они существуют в наше время. Это – вопрос спорный!.. А что мой труд – легкий, – предположим, что это так,—то и слава Богу: и вы, и все ищут труд по своим силам и стараются, чтобы он был не потяжелее, а полегче, и чтобы он был, по возможности, свободным и не скучным и давал бы возможность есть не только хлеб, но еще и с маслом... И если мой хлеб легкий, тем лучше! Сегодня – он только легкий, а завтра я, может быть, добьюся, чтобы он был еще и сдобный, с цукатами, и это будет еще лучше! А не сумею добиться этого, и станет он горьким,– тем хуже!.. Но и лучшее и худшее я сама себе сделаю и никого за это не обязана буду ни благодарить, ни упрекать, ни любить, ни ненавидеть. И вы ошибаетесь: у меня нет к людям озлобления и недоверия. Не люблю я только тех, которые позволяют себе без спроса опекать и лезть в чужую душу. По большей части, это – люди просто скучные и не умные, гораздо реже – фанатики, профессиональные пропагандисты, недобросовестные святоши... И вас я прошу: раз и навсегда – оставить меня в покое и другим передать тоже..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю