Текст книги "Та единственная (СИ)"
Автор книги: ste-darina
Жанры:
Современные любовные романы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
Гудки всё идут, хрипя, но не сбивая темпа. Сколько ещё?
Мама верила в мистику. Отец смеялся над ней. Я не смеялась, но про себя соглашалась с папой. В системе нет места чувственным натурам, так он говорил.
В ФЭС – тем более. Да только именно за годы в ФЭС нам встретилось столько необъяснимого. Как бы мы ни упирали на то, что любое преступление можно отследить, поступок – обосновать, – это неправда. Есть вещи, которых не объяснить, не предвидеть, не мотивировать никак, никогда. Но это не только дурное. Это и хорошее тоже. Это загадки.
Думая об этом, я чаще всего параллельно думаю об Иване. Иногда кажется, что он – как раз тот, кто по-настоящему верит в мистику, в переселение душ, во всё это… Всё это жутко. Что-то в нём есть – не от мира сего. Это, может быть, единственное, что не поменялось, только окрепло с годами. Я слышала, как он говорил Оксане, что мать разыскала его, что они уедут куда-то в Кейптаун. Я знаю, что его мать мертва – скончалась точно так же, как и сестра: наркотики.
У него болезненная связь с мёртвой сестрой; многие пойдут на преступление ради близких, но немногие будут помнить так долго, так яростно. Каждое дело, связанное с наркотиками, он воспринимает слишком близко, но не могу же я отстранять его всякий раз. Круглов говорил – видел как-то Ивана, совершенно случайно, где-то во дворах то ли в Курьяново, то ли в другом старом сталинском районе. Сидел на лавочке, кормил голубей и… Мне странно думать, откуда Круглов знает, но, по его словам, Иван кормил голубей и разговаривал с ними, с одной конкретной, как будто это Лариса Тихонова, его сестра.
Я приглядывалась к нему всю следующую неделю – ничего особенного, ничего необычного. Иван как Иван. Никаких признаков сумасшествия.
В какой момент он перестал казаться мне ребёнком? В какой момент он перескочил сразу через несколько ступеней, повзрослев и даже постарев, оказавшись вдруг совершенно в другой роли? Я не знаю.
Он старается казаться лёгким, вечным подростком, это дурацкое пацанское амплуа. Но его глаза, мрачный блеск, как со дна колодца, его заземляют. Ему тридцать три, а на самом деле он из двадцати в один год перескочил в сорок. Иногда я правда думаю, что что-то могло быть. Бы. В другой жизни.
Но он упёртый. Тихонов – упёртый фанатик, и этот его взгляд – не сумасшествие, не потусторонность, не гениальность. Нет. Это блеск фанатика. Если что втельмяшится в голову… Расшибётся, но получит своё. Я помню его бабушку – та ещё дама. Корректная, с тихим голосом, строгим пучком, тонкими губами – такая, что попробуй сказать против хоть слово. Напомнила мне нашу деканшу, с которой у Вали постоянно были склоки. Удивляюсь, как с такой бабушкой Тихонов умудрился вырасти растрёпанным, безалаберным… Хотя вся эта инфантильность – это же маска, это просто маска, которая окончательно обвалилась в Крапивинске. А мы ведь держались за неё оба. Теперь всё. Я не знаю, что будет дальше, кто мы друг другу дальше. Слишком много бы. И слишком далеко он зашёл туда, куда без приглашения не входят.
Я в который раз спрашиваю себя – почему я бездействовала? Отбрасывая внезапность – в чём было дело? Почему я позволил ему? Мы оба знали расклад сил, оба знали, что если я не захочу, ничего не будет.
Подыграла? Уступила? Верно расставила приоритеты, не желая добавлять масла в огонь накануне операции?
Сначала было слишком много апатии. После – слишком много злости. И теперь уже сложно разобраться, кто, что, как.
Промолчала и вряд ли забуду.
А ты, Тихонов… Ты идиот. Ты прекрасно распутываешь преступления, ты превосходно запутываешь личную жизнь. Может быть, кто-то и верит – да целый свет верит! – в железную выдержку Рогозиной. Все, кроме самой Рогозиной. Я-то вижу, как нервничает Круглов, не знаю, что там с Иваном, просыпаюсь, вырываясь из снов о Чечне и всюду, всюду слышу смех отца: это судьба, Галя!
Ладно. Ладно, достаточно.
Гудки в ожидании соединения всегда заставляли перебирать в голове фразы, прокручивать предстоящий диалог. Не помню, когда разговаривала по телефону без подготовки. На том конце всегда – какие-то служащие, какие-то вышестоящие, какие-то генералы. Те, кем мне никогда не стать, даже не заикнуться.
Конечно, я видела себя генералом – но это были юношеские мечты, и отец смеялся, но смеялся по-доброму. Когда дали полковника, он честно сказал, что не верил. Сказал – выше не пытайся прыгать, женщине в системе это уже за глаза, и так перегрызутся за спиной…
А грызутся не только за спиной, грызутся повсюду, грызутся даже в ФЭС, как бы я ни пыталась это пресечь. Меня не хватает на всё. Слишком много; слишком, слишком много всего, и это «Дело в Штатах» казалось передышкой.
Ошиблась. Тихонов. Идиот. Чудила.
Гудки, гудки, гудки. Как много мыслей пролетает в одну секунду.
Гудки… В детстве я так же звонила матери из автомата возле школы. Отец вёл непростое дело, мама переживала за меня, отпрашивалась с работы, отводила домой сама. Третий класс? Или пятый? Как это было давно…
Такие же сиплые, дробные гудки шли в динамике, когда я дозванивалась отцу на дачу из командировки. Его только выписали после инсульта, а мне пришлось срочно уезжать. Снились ужасные сны.
Гудки.
С тех пор, как умер отец, дача, где он в последние годы жил постоянно, перестала быть убежищем. Осталась квартира – но что квартира? Во-первых, служебная; отберут, как только слетят погоны. Во-вторых – как я ни старалась (да никак особенно не старалась. Всё было не до того), я не могла сделать её похожей на родительскую. У нас были каморки в гарнизонах, была двушка на Ленинском, был огромный четырёхкомнатный дворец в Мариинске… Но каждый угол была домом. Даже здесь, в Москве, квартира, которую мы с папой обустраивали уже вдвоём, – всё равно это был дом. А то, что у меня на Ленинградке… Это не дом.
Дача за время с папиной смерти съёжилась, промозгла, запустела. Я наведывалась туда незадолго до отъезда в Крапивинск, проветрила, протопила печь… Забрала кое-какие вещи, думала, если расставлю в квартире – станет лучше. Не стало.
В Москве для меня осталась только ФЭС. А ФЭС для меня… Что Служба для меня? Дурацкий вопрос. Самый лёгкий ответ: Служба – это те, кто поднимал её вместе со мной, те, кто остались до сих пор. Валя, Майский, Круглов. Таня. Тихонов. Абсурд.
Москва для меня – ФЭС. Если отбросить патетику, Москва для меня – безудержная работа, такая, чтобы некогда было думать о прочем, такая, чтобы не было времени жалеть, жалеть, жалеть…
Не о чём жалеть. Это ни для кого не секрет. ФЭС – моя жизнь и та единственная причина возвращаться в Россию. А та единственная причина возвращаться в ФЭС…
Гудки оборвались. Мысли спутались, как провода, как пятна перед глазами.
– Алло! Алло! Тихонов? Иван?
Щелчок, помехи и отчётливо-ясно:
– Здрасте, Галина Николаевна.
Комментарий к Один в поле
В главе есть отсылки к серии “Укус куфии” и фанфикам “Ведьма” (https://ficbook.net/readfic/385341) и “Cleaning out my closet” (https://ficbook.net/readfic/384566) автора Чудик.
========== И всё-таки ==========
Падает птица. Падает как-то странно. Ранено. На одном крыле. По мраморному небу.
Иван не сразу вспомнил, что это сон. Долго лежал, стараясь отдышаться, глядя в потолок. Он не птица. Он Иван Тихонов.
Рука на автопилоте скользнула под подушку, пальцы нащупали обёрнутый в целлофан конверт. Задышалось легче.
Новых писем не было уже четыре месяца. И ни одного звонка с того короткого разговора почти три месяца назад. Ни одной вести; иногда Ивану казалось, что он выдумал не только конверты и тот звонок – иногда казалось, что он выдумал и саму Рогозину, и ФЭС заодно, и целых тринадцать лет жизни. Возможно, на дворе на самом деле начало двухтысячных, и Лариса ещё жива. Да что там Лариса – может быть, даже мама ещё жива.
Он всё дольше приходил в себя после сна; всё больше времени требовалось, чтобы вернуться и поверить в реальность.
Птица во сне падала слишком круто. Шаги в коридоре раздались в неурочное время. И лязг ключей об решётку – раздался слишком звонко, слишком злобно, как разочарованный хищник.
Иван чувствовал себя куклой, безвольной, не могущей сделать движения без судороги лески. Кто дёргает за его ниточки? Ответ известен.
Дверь распахнулась, не впустив ни сквозняка, ни свежего воздуха. Кальянное марево в камере не качнулось; Иван протёр глаза, силясь разглядеть сквозь туман визитёра.
Птица во сне падала слишком восхитительно, слишком технично, слишком резко. Если проводить аналогию с куклой – ему так хотелось порвать узлы на запястьях, стряхнуть пыль, растерзать папье-маше, душно заполняющее мысли.
Понять бы, что это. С каждым днём требовалось всё больше времени, чтобы поверить в реальность. Видимо, сегодня настал день, когда это не удастся совсем. Потому что – как поверить в ту, что стоит, улыбаясь, на пороге.
Иван сделал шаг вперёд. И улыбнулся в ответ – неуверенно, неумело; лицевые мышцы отвыкли от такого движения.
***
– Ну всё, – выдохнула Рогозина, захлапывая дверь квартиры. – Дома…
Прихожая выглядела идеальной, аккуратной, разве что страшно пыльной. Серые валики невесомо колыхались вдоль стен. Обувь оставляла на ламинате светлые отпечатки.
Рогозина дёрнула на себя дверь в комнату, и солнечный луч, прочертив сумрак, лёг поперёк, от узкого книжного шкафа прямо к ногам Ивана.
– Проходи.
– Вы ещё не были дома, да? – морщась от ощущения собственной грязи, мылкости под кожей, спросил Иван. Стоило выйти за ворота тюрьмы – и на него обвалились все чувства, все ощущения, всё, всё, что отупело и пропылились в камере. Смущение, страх, нежность, память, жажда жизни…
– Нет. Сразу с самолёта за тобой.
У него кружилась голова от нахлынувшего, пополам с недоверием, счастья. Он не давал себе поверить в происходящее, всё ещё держался за мираж, за мысль о том, что спит; иначе слишком больно было бы проснуться, поверив в реальность.
Всё было, всё случилось как в прошлый раз – он сидел, сжимая трубку кальяна, левой рукой клацая по клавишам, почти вслепую, вспоминая птицу из сна и вглядываясь в строки кода на экране…
А полковник (батюшки; тринадцать лет прошло – она всё ещё полковник; почему до сих пор не генерал?) вошла – и всё снова пошло наперекосяк, вылетело в трубу, всё его напускное спокойствие облетело, и он готов был броситься к ней, сжать, сграбастать, никогда не отпустить, а если отпустить – только с собственным мясом, с жизнью…
Она была посвежевшая, загорелая, светящаяся, она забрала его без всяких проблем и преград, как матери забирают сыновей из детского сада. Иван чувствовал себя куклой, чувствовал, будто вернулся назад во времени, чувствовал, что, так долго сдерживая эмоции и мысли, теперь мог не сдержаться и рухнуть под их напором.
Рогозина вела себя так, словно во всём происходящем не было ничего необычного. Что ж, впрочем, если брать во внимание предыдущее его вызволение из тюрьмы… Выходит, они всего лишь вторично разыгрывали уже случившуюся сцену.
Он всю дорогу смаргивал с ресниц пот – отчаянно хотелось вымыться; пот – и ещё, кажется, слёзы.
***
Полковник сбросила маску безмятежной, доброжелательной выдержки, только когда они оказались за столом в её кухне; она – в тунике и просторных спортивных штанах, без макияжа, с влажными распущенными волосами, он – в широкой футболке с чужого плеча, в мокрых, выстиранных и не успевших высохнуть джинсах. Галина Николаевна тяжело, протяжно вздохнула, подвинула ему чашку с кофе, взяла свою, отпила и наконец, таким стальным, таким родным тоном произнесла:
– Ну… вот. Я же сказала: когда вернуть – поговорим.
Иван нашёл в себе силы кивнуть, а дальше горло сжало; любое слово – и разревётся, как малолетка. Нельзя. Нельзя…
– Ты спросишь? Или мне рассказывать?
Он мотнул головой, хотел опустить глаза, чтобы она не видела, – но не мог отпустить её из поля зрения даже на секунду.
– Ладно. Ладно. – Рогозина сделала ещё один глоток и посмотрела ему в лицо, глаза в глаза – пронзительный голубой, как рентген, как лазер, под которым невозможно солгать. ФЭСовский детектор лжи. – «Дело в Штатах» закрыто.
– Я догадался, – нервно облизнув губы, кивнул Иван. – Иначе вы не были бы в таком благодушном настроении.
Рогозина несколько раз кивнула, словно отражая его движения.
– Да. Всё прошло гладко. Расчёт оказался верен – даже с лихвой…
– Вы развелись? – перебил Иван.
Полковник совладала с собой так быстро, что он даже не успел понять: удивилась? Раздосадована? Разозлена?
– Разумеется, – сдержанно ответила она, и Тихонову показалось, что в глазах мелькнула лукавство.
– Но…
– Неужели ты думаешь, что, если бы я действительно хотела этого брака, всё не случилось бы раньше? – спросила полковник таким тоном, будто говорила о самой очевидной, лежащей на поверхности истине.
– Но вы же сказали, что согласились бы, если бы он спросил…
– Но он не спросил. Вот и всё.
Рогозина улыбнулась и развела руками. Иван лихорадочно вглядывался в её лицо, силясь понять: смеётся? Или всё-таки всерьёз?..
– Ты-то должен понимать, как много всего можно решить, получить, узнать, просто задав вопрос, – хмыкнула она. – Всё, Вань. Я устала… Мы летели с пересадкой в Краснодаре, из-за какой-то поломки… Давай, пожалуйста, отложим остальное на завтра.
Всё это было очень правдиво – и вместе с тем очень фальшиво, вернее – только по краешку правды. Главный вопрос оставался нерешённым; даже нетронутым. «Ты-то должен понимать, как много всего можно решить, получить, узнать, просто задав вопрос».
Иван решился.
– Что дальше? – ровно спросил он.
– А далее – зима, – насмешливо процитировала Рогозина, но по глазам было видно: шутки кончились. И всё-таки – он ещё мог отступить назад, замять разговор, закрыться от решающего вопроса. В подвешенном состоянии недомолвок можно притворяться, можно заставлять себя верить во что угодно. Но если задать прямой вопрос – такой возможности больше не останется. Если сейчас она скажет «нет», ему придётся отступить, сложить своё нехитрое оружие, уйти… уйти… Это крайняя точка. Последний рубеж.
Даже там, в подвале, прикрываясь от пуль старым ноутбуком; даже в тюрьме – тогда, в первый раз; даже в клинике, когда за стеной умирала Лариса, – ему не было так страшно.
«Но вы же сказали, что согласились бы, если бы он спросил… – Но он не спросил. Вот и всё».
Я – спрошу.
По привычке захлопал по карманам – сигарет не было; откуда бы им взяться, если джинсы час назад побывали в стиральной машинке. Рогозина дёрнула краем рта и выложила на стол аккуратную полупустую пачку с надписью латиницей.
Иван протянул руку. Отдёрнул.
– Хватит. – Сам не узнал своего голоса. – Не могу больше. Галина Николаевна, я хочу быть с вами. Я не могу без вас. Позвольте или прогоните.
Закончил хрипло – в горле пересохло в мгновение, Тихонов залпом проглотил остаток кофе и закашлялся снова – от горечи, жара. После такого уже почти не страшно было поднять на неё глаза.
Рогозина смотрела на него изучающе, долго, слишком долго, у него снова пересохло в горле, ему показалось, что он вот-вот отключится прямо тут, в её кухне.
– Ты действительно хочешь? – наконец спросила она иронично и сухо одновременно.
Иван кивнул – говорить сил не было.
– Ты понимаешь, на сколько я старше?
Она вытянула вперёд и положила на стол руки, ладонями вниз. Свои идеальные, невероятные руки, которые так часто словно жили своей жизнью. От загара явно, как никогда раньше, проступили морщины. Кожа – сухая и в мелких трещинках, с углубившимся, чётким рисунком, с привычной картой вен.
– Да.
Полковник потянулась вперёд – на миг, в сумбуре мыслей, Ивану показалось, что она хочет его поцеловать; нет – она всего лишь включила бра над столом. В ярком и тёплом свете повернулась так, чтобы он видел её в профиль. Чего она хотела? Чтобы он заметил какие-то складки, морщины, синяки под глазами, сеточку у глаз? Он видел всё это, он знал, что она человек, что она живёт, что старится. Он слишком хорошо знал, как старятся, как в момент сгорают люди. Он отчаянно боялся, что с её работой, с её принципами такой момент придёт очень скоро. Её было не свернуть с этого пути. И Иван отчаянно хотел разделить всё, всё, что осталось, до самого дна. Ему было всё равно на седые волосы; на усталость в глазах; на борозды и морщины; на эту проклятую разницу.
– Ты сумасшедший.
– Да. Да. Да!
– Ты ещё совсем молодой, Ванька. У тебя вся жизнь впереди.
– Нет, – сглотнул он. – Нет – если без вас.
Она вздохнула. Покосилась на него с грустью и с жалостью. Иван вскочил, обогнул стол и рухнул рядом с ней на колени. Схватил её руки и прижал ко лбу. Рогозина дёрнулась. Резко вырвалась.
– Нет. Не делай так никогда, – глухо велела полковник. Иван застыл, чувствуя, что коснулся запретного; дело было не в том, что он снова прикоснулся к ней без разрешения; кажется; дело было в самом жесте.
– Я… Я не…
Он не знал, что сказать. Он чувствовал страшную, тяжёлую вину за всё дурное, что сделал ей; он чувствовал стыд, и страх, и тоску, невозвратность, неправильность, неотвратимую притягательность того, что случилось в Крапивинске. Это было почти полгода назад; это было почти вчера.
– Не надо, – негромко попросила она, сжимая его плечи. – Не надо. Встань, пожалуйста…
– Я… Я могу?..
– Тс… Я устала, правда. Давай будем спать. Я постелю тебе в зале, хорошо?..
Это была та Рогозина, которой он не знал. О которой не смел даже думать. Это была Галина Николаевна, снявшая пиджак.
– Не торопись никуда, – сказала она. – Давай спать… А завтра – в ФЭС.
Иван понял.
Прочистив горло, спросил:
– Но если… как… как мы это объясним?
– Завтра… Всё будет завтра. До завтра ещё – целая вечность. – Она быстро улыбнулась и со странной усмешкой добавила: – Пока мы оба ещё что-то чувствуем, пока мы ещё здесь.
Иван вспыхнул. Преодолевая себя, преодолевая высунувшегося из глубины мальчишку, проговорил:
– Я обещаю, я не буду… ничего такого… никогда больше… простите меня. За тот раз.
Она откровенно рассмеялась. А потом глаза потемнели, и он отступил, чувствуя озноб от разошедшихся вокруг неё волн холода.
– Разумеется, никогда больше.
…Иван засыпал на диване в зале, чувствуя грызущую, тугую, мешающую дышать вину. Он видел под дверью спальни полоску света – она не спала; может быть, смотрела что-то в телефоне, или читала электронную книгу, или открыла ноутбук. Он знал, что она вряд ли не спит из-за него; мало ли у Рогозиной дел. Он понимал, что был не первым, не вторым, да что там, он даже не считал, каким по счёту был в её жизни. Точно не единственным. Он знал, видел, понимал, помнил, верил…
И всё-таки – хотя бы так, хотя бы сейчас, хотя бы здесь – он был с ней.
========== Пять кошмаров полковника Рогозиной ==========
Галя просыпается и долго смотрит в белёный дощатый потолок. Осознаёт наступающий день, своё тело, льющий из окон свет. Нет тяжести в затылке, не заложен нос, не тянет неистребимая, въевшаяся усталость – всё на удивление легко. Слишком легко. Солнце заставляет сощуриться, перевернуться, зарыться в подушку. Будильник не звонит; значит, ещё можно спать, спать…
Но спать не хочется; спать скучно. Кроме того – с кухни доносится приглушённый смех, голоса, шёпот и снова вспышка смеха. Галя садится в кровати, шевелит пальцами, пробует пяткой тёплые половицы и босиком идёт по тёплым доскам. Если наступать на определённые половицы, пол не скрипнет…
Она раздвигает занавеску из унизанных бусинами ниток и заглядывает в кухню. Бусины стукаются друг о друга и стеклянно звенят. Родители синхронно оборачиваются на звук.
– Галка!
Отец распахивает объятья. Мама смеётся. Пахнет смолистыми досками, поздними яблоками, пирогом с курагой.
Галя бежит вперёд и прыгает отцу на колени; привычно вдыхает запах лосьона, табака и ещё чего-то особенного, отцовского.
– Мам, давай помогу, – выглядывает из-под его руки, косится на блюдце с остатками кураги. Мама отскребает от противня пригоревший край. Из пористого, поднявшегося теста торчат потемневшие от жара кусочки кураги; очень хочется съесть, но пока вскипит чайник, пока пирог поставят на стол…
– Аккуратнее! Обожжёшься, – предостерегает мать. Галя мотает головой, берётся одной рукой за лопатку, другой, через полотенце, – за противень. Он тяжёлый, корочка крепко прилипла к металлу, полотенце скользит под пальцами… Галя упрямо давит, сжимая горячий край, лопатка норовит выпрыгнуть из руки. Большой палец упирается в угол противня, горячо, жарко, больно…
– Галка! Ну говорила же! Под воду, сейчас же…
Жарко… Больно… Горячее марево колышется, заволакивая всё кругом. Уже не видно ни отца, ни мамы, только густая горькая плёнка, она липнет, обжигает, мешает дышать… Пахнет железом и раскалённым пластиком, где-то ревёт сирена, слишком шумно, хруст, удар, чей-то крик… Жар и мрак разрезает хлопок взрыва – быстрый, ослепительный, уносящий в никуда.
Огонь.
– Галина Николаевна!
Она хрипло кричит, не понимая, кто, где. Кто зовёт её? Мама?
– Галина Николаевна! Проснитесь! Проснитесь, пожалуйста! Всё, всё в порядке…
Кто-то трясёт её, она стонет, ожоги стягивает, и кожа горит… Из темноты медленно выплывает лицо Тихонова.
Самообладание и память возвращаются мгновенно, толчком. Рогозина пытается унять судорожное дыхание, ловит в кулак одеяло, крепко сжимает пальцы и губы. Иван смотрит испуганно, рука, которой он протягивает ей стакан, дрожит.
Полковник кивает, глотает воду, прижимает стакан к виску. Прохлада. Тишина. Никакого огня.
– Всё хорошо, – тихо, подрагивающим голосом произносит он. – Сон… Вам приснился плохой сон, только и всего…
***
Она, крадучись, входит в буфет. Две спины. Резкий оборот. Знакомые лица. Полковник прижимает руку ко рту, чтобы не вскрикнуть, потом – к сердцу, машинально, чтобы не выпрыгнуло из груди. Вторая рука сжимает пистолет.
– Хочешь нам лёгкой смерти? – с жутковатой, кривой усмешкой спрашивает Антонова. Амелина молчит, вжимаясь в стену, – бледная, совсем ещё молодая; они-то с Валей хоть успели пожить…
– Я не считаю, что это проигрыш. Мы будем бороться. Но я не допущу, чтобы вас убивали у меня на глазах.
Антонова качает головой. Оксана быстро переводит взгляд с полковника на патологоанатома.
– Нет, Галя. Нас никто убивать не станет, ты знаешь. Если им кто-то и нужен – это ты.
Рогозина привычно вскидывает бровь – этот жест, такой характерный, может означать что угодно: от удивления до крайнего неодобрения. Сотрудники давно научились распознавать, что именно хочет выразить полковник. Вот и в этот раз и Валентина, и Оксана без труда считывают – так и будет.
– Галина Николаевна, – шёпотом, невнятно из-за закушенной губы окликает Амелина. – Пожалуйста. Не надо. Мы будем бороться.
– Я сдамся. Это поможет избежать ненужных смертей. Мучительных бессмысленных смертей, – совершенно спокойно отзывается Рогозина. – Вы обе это знаете. Кроме вас в здании есть и другие… Я ни для кого не хочу смерти.
– Галя…
– Валя, стоп, – выставляя перед собой руку, отсекает Рогозина. – Стоп. Не давай волю эмоциям. Не время…
– Галина Никола…
– Все в коридор! Всё! – раздаётся откуда-то от ресепшн.
– Ты же знаешь, если… Галя…
– Идёмте, – повелительно и сдержанно произносит полковник. – Не будем дразнить их. Идёмте!
Валентина хватает её за руку, застыв на месте. Глаза – расширившиеся, глубокие, чёрные на совсем бескровном лице.
– Валечка, – мягко, удивляясь, как до сих пор не потеряла контроль над голосом, просит Рогозина. – Пойдём… Всё быстро закончится… Я постараюсь… Пойдём, Валюш…
Она обнимает Антонову за талию и, кивнув Оксане – за мной! – выходит в ледяной и гулкий коридор.
В холле уже ждут – оперативники, заложники, сотрудники ФЭС, террористы. На нейтральную территорию, свободную и ярко освещённую середину шагает Лисицын. Понятно. Их рупор.
– Вы должны остаться в здании. Тогда всех остальных отпустят, – напряжённо и тускло говорит Костя. Кто это – вы, – уточнять не требуется.
– Гарантии, – чеканит Рогозина, обращаясь к мужчинам в балаклавах.
– Если вы соглашаетесь – троих отпускаем сейчас же. Остальных – после.
Голос в нос, негромкий, неожиданно приятный. Полковник качает головой.
– Все. Я не окажу сопротивления, только если здание покинут все заложники.
Она говорит это и снова удивляется, как так до сих пор не подкосились ноги, как колени не ходят ходуном. Хотя, может быть, ходят – под брюками не видно, а тело резко потеряло чувствительность.
– Партиями по трое, – после паузы доносится из-под балаклавы.
Рогозина окидывает взглядом замершую, неестественно молчаливую толпу.
– Оксана. Таня. Валя. – Перекидывает взглядом, как костяшки в счётах. – На выход.
Голос не дрожит, руки не дрожат, голова – ясная. В коридоре, на пятачке между её кабинетом и переговорной, набилось столько народу, что стоит страшная духота; начинает ломить в висках, а это плохо… надо держаться… Ещё надо держаться. Девочки уходят. За ними – Котов, Лисицын, Юля… потом ещё трое… ещё…
Силы и самообладание оставляют её разом, как только за дверью скрывается последний из заложников. Преодолевая себя, Рогозина выдавливает:
– Мне нужно фото с улицы. Что все вышли.
У неё не осталось никаких рычагов, ей нечем давить, она уже в их власти. Но – что-то играет в её пользу. Захватчики будто не понимают, что уже ничто не заставляет их выполнять условия. Слишком напряжены? Вымотаны? Боятся?..
От этой мысли ей делается смешно, полковник едва давит нервный всхлип. Кто-то суёт в руки мобильник. На маленьком экране – фото: да, вот они, ФЭС, все, кто был в здании, включая персонал, лаборантов, свидетелей… Вся Служба. Да. Она пересчитывает всех, убеждается, что каждый – в безопасности. И отпускает себя.
Полковник не слышит, что ей говорят. Почти не чувствует цепких пальцев, впившихся в плечи, не реагирует когда её тянут вверх, куда-то ведут, куда-то бросают. Не воспринимает обращённых к ней слов; голоса чудятся неровным, шершавым шумом, на неё обрушиваются головная боль и слабость, что хуже – страх, но поверх всего ложится крайняя, густая усталость, стремящаяся утянуть её… спрятать…
Может быть, всё будет не так уж плохо. Может быть, ей тоже удастся умереть быстро…
Звон в ушах нарастает; это уже не только голоса – к ним прибавляются грохот и рёв где-то на краю сознания, треск, сирена, взрыв… Взрыв… Снова взрыв, и всё вокруг полыхает алым, а в мозг ввинчивается беспощадная, грохочущая трель… сирена… звон…
– Всё хорошо, Галина Николаевна. Всё хорошо. Это сон… Просто – сон…
***
Предательство – этим кончают многие в системе. Предательство сослуживцев – отец предупреждал её не раз, не два, не десять. Будь готова, говорил он. Как бы ты ни пыталась это предотвратить, какие бы отношения ни выстраивала – вполне возможно, этим ты и закончишь, если не успеешь вовремя соскочить. Совсем как мать.
В какой-то степени отец всегда был философом; плыл по течению, если только речь не шла справедливости. Ну а если видел, что что-то не по правде, не по совести – становился фурией, как мама говорила.
Позже полковник замечала это и в себе – состояние белой, полыхающей ярости, перекрывающей всё. Со временем она научилась контролировать это; научилась гасить резким безэмоциональным холодом. Эта загнанная вглубь ярость – она вырывалась, выплёскивалась в щели, оборачиваясь нотациями в допросной, провокациями подозреваемых, жёсткими – иногда слишком жёсткими – методами следствия…
Но финал – финал почти всегда один, если ты не прыгаешь с поезда до крайней точки, твердил отец. Предательство.
Он был не только философом; в каком-то смысле он был фанатиком, упёртым фанатиком.
…Несколько раз в жизни Рогозина ощущала на запястьях металлические браслеты наручников, проволоку, верёвки. Каждый раз – обжигающее ощущение бессилия, беззащитности, совершенной пустоты, игрушечной, пластмассовой нереальности. Она не умела не держать мир под контролем; и связанные руки – это выбивало почву, сбивало дыхание, хлестало по глазам, по нервам той слепой яростью, которую она с таким трудом упекала вглубь…
И снова – это ощущение стыда, позорной несвободы. Хотелось провалиться в небытие – не позволяли. Яркий свет. Грохот затворов и вспышек. Стук молотка. Крики из зала. Лязг ключей. Как будто мало наручников – посадили в клетку.
В зале пахнет толпой, мокрой с улицы верхней одеждой, нагретым ксероксом, дрянным кофе, страхом – её страхом. Бессилием – её бессилием.
Судья открывает рот, зачитывая приговор. Полковник Рогозина не слышит ни слова. Рот разевается беззвучно, как у рыбы. Вспышки, слепящие лампы вдавливают глазные яблоки внутрь; не закрыться. Не отгородиться. Чужие руки. Бессилие. Горячий, цепкий, влажный страх.
Вспышки, вспышки, вспышки… Вскрик из зала. Это мама. Это кричит мама. Нет. Не может быть. Мама давно мертва. И я тоже – я не здесь. На самом деле я не здесь, это всё…
– Сон. Дурной сон, Галина Николаевна. Очнитесь. Всё хорошо…
Вспышки, перерастающие в огонь. Пожирающий всё, оплавляющий клетку, заставляющий рваться вон из тела. Пузырится лакировка судейского стола; мерцают и с треском и искрами гаснут лампы. Тьма – в которой бушует огонь.
– Галина Николаевна!
Всё обрывается взрывом.
В себя её снова приводит прохладная, предрассветная мгла собственной квартиры и его ледяная ладонь на лбу.
***
Слава берёт её руки в свои и жмёт крепко, почти до боли. Улыбается, как всегда, без тени страха. Белые ровные зубы, потрескавшиеся губы, щетина, синие глаза на загорелом молодом лице.
Отчаянно хочется спать. Хочется проводить его, скорее закончить смену и уйти в палатку спать, спать, спать…
Лицо мужа расплывается в горячем мареве; жара поднимается от растрескавшейся земли, от песка, въедающегося в кожу, ввинчивающегося в любую щель. Жаркий сухой ветер треплет волосы.
– На сколько? – спрашивает Рогозина. Хочется пить, от усталости и обезвоживания кажется – язык шершавый.
– Три дня, – отвечает муж, и она заставляет себя улыбнуться. Три дня – это почти ничто; это в десять раз меньше шансов погибнуть, чем было в прошлый раз, когда он уезжал на месяц.
– Галина Николаевна!
Нелепо, что Слава зовёт по имени-отчеству. Галина Николаевна. Она с ним никогда даже имени своего не знала – так, кажется, бабушка говорила?.. Только Галочка, только голубушка – если наедине.
Знакомый шёпот – и её улыбка уже не вымученная, а искренняя, и вспоминается уже сияющая Москва, и улицы, и сырой яркий октябрь, бесконечные ночи, смеющиеся голубые глаза – так же рядом, как сейчас…
– Всё у нас будет хорошо, Галочка. Всё у нас будет ого-го! – шепчет он, и Рогозина кивает, и улыбается, и даже не плачет – она уже давно не плачет, когда он уходит. – Мы всё устроим по-нашему…
Глаза у него блестят и смеются, несмотря на жару, на пыль, на смерть повсюду вокруг. Упёртый фанатик… Вызвался в Чечню сам – а она поехала следом: благодаря отцу, получила направление на практику без всяких препон.