Текст книги "Приключения Капрала Шницеля (СИ)"
Автор книги: Mortu
Жанры:
Космическая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)
– Конечно нет! – воскликнул чин. – Но вы ушли от прямого ответа на мой вопрос.
– С Герценом я не был лично знаком и никогда не встречался, – сказал Бибиков.
– Не торопитесь, Степан Орестович. Подумайте хорошенько. А чтобы освежить свою память, не угодно ли будет ознакомиться вот с этим документом. – Он неторопливым движением извлек из стола лист бумаги и протянул его арестованному.
Это было донесение агента, в котором со всеми подробностями описывалось пребывание Бибикова в Лионе.
– Как вы можете убедиться, наши люди не зря едят свой хлеб, – сказал жандарм. – Уже тогда за вами было установлено тщательное наблюдение…
Действительно, он был в Лионе и встречался там с Герценом. Они долго беседовали, кажется, до полуночи, Александра Ивановича живо интересовало все происходящее в России.
В комнате было прохладно и уютно, на стене постукивали часы, Александр Иванович покашливал и говорил ровным голосом, иногда с любопытством заглядывая на собеседника (Бибиков только что рассказал ему о первых и не всегда удачных попытках вовлечь в кружки не только интеллигентов, но и рабочих):
"Да-да, это очень хорошо и правильно. Вы знаете, Степан Орестович, в последнее время мое внимание все больше привлекают международные работничьи съезды – это нечто совершенно новое. Объединяясь между собой, работники создают как бы свое "государство в государстве". И добиваются больших успехов. Не все мне в их теориях понятно, с многим я не согласен, но многое принимаю безусловно".
Потом заговорили о Бакунине. Это была болезненная для Герцена тема.
"Вы судите резко, это присуще молодости, – сказал Герцен, – но мне трудно не разделить вашей точки зрения. Начинать экономический переворот с выжиганья дотла всего исторического поля – абсолютная бессмыслица. Дикие призывы к тому, чтобы закрыть книгу и оставить науку, – неистовая и вредная демагогия. Духовные ценности бессмертны, это капитал, идущий от поколения к поколению, и знаете, чего я опасаюсь? Взрыв, к которому призывает Бакунин, ничего не пощадит… Вы спросите меня: а где же выход? Это очень трудный вопрос, но я попытаюсь на него ответить. Возможно, вам покажется странным и даже нелепым, если я скажу, что ломке должна предшествовать проповедь. Да-да, именно проповедь: апостолы нам нужны прежде авангардных офицеров. Прежде чем взяться за оружие, человек должен знать, как и во имя чего он будет бороться. И это "как" очень важно. Впрочем, вы сами в какой-то мере ответили на мой вопрос: ведь ваша учеба в кружках для работников – тоже проповедь, не так ли? Или и вы призываете их немедленно взяться за топоры и рушить все, что вокруг?.."
Герцен внимательно посмотрел на него, по-отцовски тепло улыбнулся и вдруг сказал:
"А знаете, я завидую вам, Степан Орестович. Ей-богу. Редко кому завидую, а вот сейчас вижу вас перед собою и думаю: вот ведь как славно-то было бы, ежели бы и мне лет тридцать долой. С моим-то опытом да с вашими силами… Однако же не обольщайтесь – молодость молодостью, а учиться вам надо, и учиться основательно. Или я не прав?"
Бибиков не нашелся что ответить, ни с того ни с сего вдруг принялся перечислять только что прочитанные книги, сбился и покраснел.
Герцен, однако, не заметил его смущения. Он кивал своей большой головой, иногда, казалось бы, без всякой на то причины хмурился:
"А вот это вы зря, этого не читайте. Он только забьет вам голову учеными пошлостями, а по существу, совсем не знает жизни. Вы Чернышевского читайте, Чернышевский всех ближе к нам и сегодня… Мужественный и чистый человек, и на каторгу он ушел со святою нераскаянностью".
Заговорили о славянофилах и Каткове.
"Мерзкая личность, – с отвращением сказал Герцен, – лейб-трубач вешателя Муравьева". – И надолго замолчал.
Когда они прощались, Александр Иванович, мягко пожимая ему руку, спросил:
"А в Париже вы еще не бывали?"
"Только проездом".
"Обязательно поживите в Париже. И не день, не два. Приглядитесь к парижанам: удивительный народ. Они еще встряхнут нашу старушку-Европу, вот увидите".
Если бы он только знал, как скоро сбудется его предсказание!..
Голос жандармского офицера вернул Бибикова к действительности:
– Убедительный документ, не так ли?
Документ действительно убеждал: в нем была зафиксирована не только встреча с Герценом, но и еще с одним человеком, имя которого сейчас прозвучит…
17
– После того как вы убедились в нашей компетентности, прошу рассказать, где, когда и при каких обстоятельствах вы познакомились с господином Домбровским?
– Не стану отрицать, это имя я слышу не впервые, но никаких знакомств с господином Домбровским я не имел, – сказал Бибиков.
– Степан Орестович, Степан Орестович, – протяжно и с усмешкой произнес жандарм, – ну разве есть какой-нибудь смысл отвергать очевидное?
– Очевидное для вас, но не для меня, – сказал Бибиков и с безразличным видом посмотрел за окно. На улице шел дождь, стекла запотели, в кабинете становилось душно.
Жандарм поморщился и расстегнул верхнюю пуговичку своего мундира:
– Вам не кажется, Степан Орестович, что мы просто зря теряем время?
– У меня его предостаточно, – ответил Бибиков с вызовом. Его уже начинали раздражать и голос, и манера жандарма говорить со снисходительной усмешкой, и его покоящиеся на столе руки с толстыми, как колбаски, пальцами.
Было совершенно очевидно, что капкан захлопнулся, и захлопнулся надежно.
– Итак, с господином Домбровским вы не знакомы?
– Не знаком.
– А жаль. Говорят, обаятельный и смелый человек.
– Вполне возможно…
Да, это был обаятельный и смелый человек. И знакомством с ним Бибиков, конечно же, гордился.
Когда они встретились и где? Это было пять лет назад, нет, даже чуть-чуть раньше.
По каким-то непредвиденным обстоятельствам Бибиков задержался в Париже, надеялся скоро выехать, но разразилась война, и выезд пришлось отложить, тем временем пруссаки быстро продвигались вперед. Наконец случилось так, что о выезде уже больше не могло быть и речи: он оказался в осажденном городе.
Жандарму хочется знать, что он делал в Париже? Изучал историю в Национальной библиотеке. Ах, не верите? Что ж, это ваше право…
Конечно, трудно поверить, что молодой, энергичный и любознательный человек сидел над древними инкунабулами и не слышал грохота пушечной канонады.
– Не упрямьтесь, Степан Орестович, вас видели на Монмартре.
– На Монмартре? Да-да, у меня там много знакомых художников.
– Не злоупотребляйте моим терпением, господин Бибиков.
– Позвольте, на Монмартре я действительно был. И действительно встречался с мсье Вакери…
– А это еще кто такой? – Глаза жандарма загорелись любопытством.
– Прекрасный график. Его листы из жизни древней Лютеции демонстрировались на выставке.
– Хватит, господин Бибиков! То, что вы были на Монмартре, нам хорошо известно. Но на вас был отнюдь не гражданский фрак, а форма национального гвардейца, и в руках вы держали не Плутарха, а ружье, которое, между прочим, стреляло.
– Стреляло? В кого же стреляло мое ружье?
– Увы, не в мятежников.
– Вы меня просто удивляете, господин жандарм. У вас богатое воображение…
– И именно там вы встретились с господином Домбровским… Более того, это была отнюдь не первая встреча.
Господи, спаси мя от фискалов и доносчиков!.. В самом деле первая встреча с Ярославом была не на холме Монмартра, а значительно раньше, еще в те дни, когда молчали пушки мсье Тьера. Одни из приятелей привел Бибикова в тесную мансарду на улице Вавен. Навстречу им поднялся стройный моложавый человек с русой щегольской бородкой и умными серыми глазами. Пожимая гостю руку, он спросил:
"Так вы из России?"
"К сожалению, не был там уже три года".
"Я не был на родине значительно дольше", – с грустной улыбкой сказал Домбровский.
Бибиков это знал. О Ярославе Викторовиче рассказывались легенды. Говорили, будто он бежал из пересыльной тюрьмы на Колымажном дворе, что на Пречистенке.
"Как вам это удалось?" – поинтересовался Бибиков.
Домбровский засмеялся:
"Очень просто, я переоделся в женское платье и вышел вместе с бабами, которые приносили нам продукты".
Муравьев-вешатель, узнав о побеге, пришел в неописуемую ярость. Из Вильно в помощь московским сыщикам было послано семь его самых лучших агентов…
"Господин жандармский офицер, уж не пострадали ли и вы из-за Домбровского?" – мысленно поиронизировал Бибиков.
Но чин, ничуть не волнуясь, сидел в своем кресле и с улыбкой разглядывал арестанта. Для него это было занятием привычным и повседневным: сколько таких умников прошло уже через его кабинет, и редкие из них держались молодцами. Но этот, кажется, оказался твердым орешком. Не зря на него собрано такое пухлое дело… Жандарм украдкой покосился на часы: черт возьми, уж не слишком ли быстро бегут стрелки? Через час свидание, а он еще не добился ни одного конкретного ответа – ловок, бестия!
Бибикову же некуда было торопиться, он наверняка знал, что крепости ему не миновать.
– Не позволите папироску? – попросил он.
Жандарм с готовностью щелкнул портсигаром.
Бибиков с наслаждением затянулся и прикрыл веки. Да, так все и было: первая встреча на улице Вавен, вторая – на Монмартре. Версальцы обстреливали холм из крупнокалиберных пушек.
"У нас нет снарядов, – сказал Домбровский, и это прозвучало как приговор. – Мы не продержимся здесь и часа".
Как всегда, подтянутый и чуточку щеголеватый, он объезжал на коне баррикады. Версальцы уже хозяйничали на Северном вокзале.
"Вы все еще здесь? – удивился он, увидев на позиции Бибикова. – Уходите немедленно".
Рядом разорвался снаряд – Бибикова с силой швырнуло на землю…
– Вы знаете, гравюры мсье Вакери произвели на меня неизгладимое впечатление, они чем-то напоминают офорты позднего Гойи.
– Бросьте валять дурака, Степан Орестович! – не выдержал жандарм и, вынув из-за обшлага мундира платок, вытер вспотевшую шею.
У него остался еще один козырь, и этот козырь был самым убедительным.
18
– Вот бумага, изъятая у вас на квартире при обыске.
– Что это?
– Собственноручный манускрипт Христо Ботева.
– Манускрипт Христо Ботева?
– Вот именно. Или вы с ним тоже незнакомы?
– Не имею чести знать…
– Тогда послушайте. – И, прокашлявшись, жандарм прочитал глухим, скучающим голосом: – "Символ веры Болгарской коммуны". Так, кажется, Ботев назвал сей примечательный документ?
Он мог и не читать, Бибиков помнил текст наизусть:
"Верую в единую общую силу рода человеческого на земном шаре творить добро.
И в единый коммунистический общественный порядок – спаситель всех народов от вековых страданий и мук через братский труд, свободу и равенство.
И в светлый животворный дух разума, укрепляющий сердца и души всех людей для успеха и торжества коммунизма через революцию.
И в единое и неделимое отечество всех людей и общее владение всем имуществом.
Исповедую единый светлый коммунизм – исцелитель всех недугов человечества.
Чаю пробуждения народов и будущего коммунистического строя во всем мире…"
– Только не подумайте, что мне доставляет большую радость читать эти мерзости, – сказал жандарм и через стол перебросил листок Бибикову.
Степан Орестович сделал вид, будто видит документ впервые и внимательно изучает его. "Все, от этого уже не отпереться, – думал он, – хранение нелегальной литературы, да еще такого содержания!.."
Жандарм удовлетворенно сложил руки на груди: кажется, этот фрукт теперь заговорит как миленький. А что ему остается?
Да, признался Бибиков, он читал стихи Ботева, но они были опубликованы в официальной печати. Вот это хотя бы:
О мать-Отчизна, страна родная,
О чем ты стонешь, горюешь слезно?
Над чьей могилой проклятый ворон.
Смерть предвещая, прокаркал грозно?..
– Полно вам, Степан Орестович, – оборвал жандарм, – мы с вами встретились совсем не для того, чтобы услаждать себя изящной словесностью. Господин Чернышевский тоже писал романы, однако же был осужден как опасный государственный преступник…
– Выходит, любовь к Родине – государственное преступление? – усмехнулся Бибиков.
– Оставим это, – поморщился жандарм. – У вас еще будет время для философских и политических дискуссий.
– Вы имеете в виду ссылку?
– Завидую вашему оптимизму, Степан Орестович. Если быть точным, я имею в виду крепость или каторгу.
– Вы меня успокоили, – поклонился Бибиков. – Да, я знал Ботева.
– И часто встречались с ним?
– Довольно часто. В мае нынешнего года я находился проездом в Бухаресте.
– Ботев считал вас своим другом?
– Возможно. Не знаю.
"Мой дорогой друг, – говорил ему Христо, – по-настоящему освободить Болгарию возможно только революционным путем. Сегодня наконец-то все разрешилось. В решительную минуту преступно и стыдно пребывать в бездействии. Ты понимаешь, о чем я говорю? Днями мы высадимся на болгарском берегу; я уверен, жертва, которую мы принесем, станет сигналом к восстанию. Да-да, ты не ослышался – скорее всего, мы не увидимся с тобою более, но знай: если я умру, то с твердой верой в освобождение своего народа".
Это происходило в квартире Ботева на улице Ромеора, а вскоре они простились на вокзале. Через несколько часов Христо был уже на берегу Дуная в Джурджу, где погрузился со своими единомышленниками на пароход "Радецкий".
– Вам известно о дальнейшей судьбе Ботева?
– Ровно столько же, сколько и вам. Об этом публиковалось в некоторых наших газетах.
Конечно же, он знал больше. Знал он и то, что, прощаясь с близкими, Христо посвятил в свои планы только мать, жене своей Венете он не сказал ни слова: она еще не оправилась от родов и была слаба. Да и впоследствии от нее долго скрывали гибель мужа.
– Как относился Ботев к Парижской коммуне? – Это уже был праздный вопрос, и Бибикову совсем необязательно было на него отвечать. Но он сказал:
– Христо направил в ее адрес приветственную телеграмму. И знаете, что в ней было написано?
– Любопытно.
– "Братский и сердечный привет от Болгарской коммуны. Да здравствует коммуна!"
– Болгарская коммуна? – Жандарм в удивлении вскинул бровь. – Это уже нечто новенькое… Уверяю вас, мы не допустим создания в Болгарии какой бы то ни было коммуны. Для этого у нас хватит сил.
– Не сомневаюсь. Вы достойно сумели показать себя в Польше.
– Все это бредни Домбровского.
– Господи, да достаточно выйти на Владимирку! Она до сих пор гудит и стонет от ног ссыльных поляков.
– Знаете что, Степан Орестович, – сказал жандарм, с удовлетворением водя пальцами-колбасками по зеленому сукну стола, – я разного наслушался в этом кабинете. Но чтобы вот так прямо занимались пропагаторством… Уж не думаете ли вы обратить меня в свою веру?
– Вас-то наверняка минует чаша сия, – с нажимом произнес Бибиков и снова отвернулся к окну. Дождь перестал. Смеркалось. Жандармский чин аккуратно сложил бумаги и сунул их в стол. Он был вполне доволен собой. Теперь оставалось выполнить последние формальности, отправить арестованного в камеру, и можно с чувством исполненного долга заняться своими проблемами. Вечер не был испорчен, и это главное.
Жандарм с томлением представил себе предстоящую встречу с дамой: ярко освещенный зал ресторации в гостинице Шевалье, цветы на столе и бокалы с шампанским, а потом летящего по темной улице извозчика, податливый стан, ну и все прочее в том же роде – и глаза его подернулись мечтательной дымкой.
– Разрешите один вопрос? – сказал Бибиков, вставая.
Задавать вопросы жандармскому чину не полагалось, но что поделаешь – он был благодарен арестованному за минимум доставленных ему хлопот.
– Вас что-то смутило в нашей беседе?
– Отнюдь. Просто хотелось бы полюбопытствовать.
– О чем же?
– Скажите, господин Кобышев давно служит в вашем… м-м… заведении?
– Господин Кобышев? – У жандарма вытянулось лицо. – Простите?
– Не говорите только, что вы слышите эту фамилию впервые, – остановил его Бибиков. – И еще один вопрос…
– Нет-нет, никаких вопросов! – воскликнул жандармский чин и поспешно собрал со стола бумаги. Он и так позволил себе лишнее, отступив от инструкции. Бибиков пожал плечами.
В камере, куда его препроводили после допроса, было, на удивление, чисто. Единственное зарешеченное окно выходило во двор, у окна – койка, рядом столик, в углу – умывальник и параша.
Услышав, как щелкнул за ним замок, Бибиков огляделся, раза два в раздумье прошелся по камере и лёг на постель, закинув за голову руки; спать ему не хотелось, но была изнуряющая усталость; кроме того, он хотел сосредоточиться, чтобы основательно проанализировать свое поведение на допросе и решить, как следует вести себя в будущем. Ему, конечно, и в голову не приходило, что допрос этот первый и последний, что ему еще нескоро предъявят обвинение, а сначала отвезут в Петербург, и там он еще несколько месяцев пробудет в Алексеевской равелине, чтобы потом оказаться в Доме предварительного заключения в ожидании окончательного приговора.
Лежа на постели, Бибиков смотрел в чисто выбеленный потолок и в который уже раз тщательно прокручивал в уме только что состоявшийся разговор. Его еще тогда, еще в кабинете, поразило неожиданное открытие: машина сыска, как он убедился, была хорошо отлажена, допросы велись корректно и доказательно, а в досье аккуратно систематизировались и время от времени пополнялись все необходимые сведения на мало-мальски подозрительных лиц.
Но, как говорится, и на старуху бывает проруха: в материалах следствия не оказалось ни строчки о его связях со Степняком-Кравчинским. Видимо, среди добровольцев в Черногории пшиков не очень жаловали, да и сами они, надо полагать, неохотно лезли под турецкие пули.
19
В Петушках, небольшой станции на полпути до Владимира, поезд задержали, кондуктор сказал, что надолго, не меньше чем на полчаса, и Петр Евгеньевич вышел подышать свежим воздухом, так как все равно не спалось, прогулялся перед вагонами, выкурил папироску и направился в буфетную. Ночь была не по-осеннему теплой, на пустынном перроне, в полутьме, двигались какие-то фигуры, на втором пути позвякивал буферами невидимый товарный состав, над входом в вокзал тускло светился единственный на всю станцию фонарь, под которым подремывал, сидя на корточках, мужик в ватной замасленной куртке и таком же грязном и замасленном треухе.
В буфетной за единственным столиком (торговля на станции, видать, шла не очень бойко, а в ночные часы особенно) сидел спиной к входу коренастый, слегка сутуловатый мужчина, со стриженым затылком, в генеральском мундире с эполетами, и неторопливо пил сельтерскую воду.
Петр Евгеньевич подошел к стойке, взял пиво и бутерброд и огляделся по сторонам: пристроиться было негде, разве что только за тем же столиком, за которым расположился генерал.
Генерал сделал приглашающий жест рукой, Щеглов сел и, откинувшись на спинку стула, с любопытством посмотрел на соседа; тот в свою очередь быстро взглянул на него. Взгляды их встретились.
– Простите, – смутившись, пробормотал Петр Евгеньевич. Нет-нет, верно, он ошибся, не может этого быть; генерал отставил стакан с сельтерской и тоже с интересом рассматривал его. Определенно, они где-то уже встречались, но где? Что-то отстраненно промелькнуло в памяти, что-то очень важное, но основательно позабытое, и Щеглов, вероятно, вспомнил бы, наверняка вспомнил, если бы не смутивший его мундир, тронутые сединой усы соседа и все время отвлекавшие его внимание блестящие эполеты…
– Петр Евгеньевич, если не ошибаюсь? – неожиданно спросил генерал с неуверенной улыбкой. – Петр, ты ли это?
– Николай… Григорьевич? Коля… боже мой! – вырвалось у Щеглова. – Столетов?!
Он вдруг почувствовал, как сладко и больно защемило сердце: не может быть, сон, бред какой-то. Но оба они уже вскочили из-за стола, пожимали друг другу руки и говорили что-то неразборчивое и пустое.
– А я, понимаешь, гляжу и глазам не верю, – проговорил Столетов, когда они снова уселись за стол, продолжая ревниво изучать друг друга. – Постарел ты, однако, сразу и не узнать. Как живешь? Чем занимаешься?
– Да вот… еду к отцу.
– Один?
– Нет, с дочерью.
– Взрослая?
– Уже восемнадцать.
– Взрослая, – кивнул Столетов. – А знаешь, у меня ведь тоже дочь, и тоже взрослая.
– Годы…
– Да, много воды утекло с тех пор. А помнишь… – И он принялся что-то вспоминать, отрывочно и сумбурно; Щеглов кивал, хотя и не все вспоминалось, многое стерлось, расплылось за дымкой лет. Не все вспоминалось и Столетову, но оба они улыбались, поддакивали друг другу, то хмурились, то смеялись.
В буфетную забежал погреться чайком железнодорожный служащий и громко сказал буфетчику, что вот, мол, какая неприятность: нижегородский еще простоит с час, а то и дольше, что-то там случилось, не то сошел с пути товарный, не то едва не сошел и сейчас выехали ремонтники…
– А помнишь мое предсказание? – вдруг сказал с улыбкой Щеглов.
– О чем ты? – не понял Столетов.
Петр Евгеньевич повел взглядом на генеральские эполеты.
– Ах, это! И верно. Как видишь, генерал. Получил только что…
Однажды, еще когда Столетов мечтал поступить в университет на физико-математический, они разговорились о будущем. "И все-таки быть тебе генералом", – пошутил Щеглов. "А ты?" – спросил Столетов. "Пойду к тебе денщиком". Через год Петра арестовали.
Столетов отпил из стакана сельтерской.
– А я ведь тебя разыскивал, – сказал он. – Ты где пропадал?
– Сначала ссылка… – Щеглов помолчал.
– А потом?
– Разные были обстоятельства, – замялся Щеглов.
– Ты очень изменился, Петр…
– Что ж, все в этом мире течет и изменяется.
– Да-да, – кивнул Столетов. – И по какой же ты нынче части, ежели не секрет?
– По торговой.
– А это? – Столетов кивнул на ногу Петра Евгеньевича.
– Несчастный случай, – сказал Щеглов. – Впрочем, пустое. Ты в отпуске?
– Пока – да.
– Где служил?
– Сперва на Кавказе, потом в Туркестане. Да разве ж все расскажешь!.. Нам бы во Владимире встретиться?
– Не знаю, удастся ли, – уклончиво ответил Щеглов.
– Отчего же?
– Да я ненадолго – дела!
– Ну-ну, какие у тебя дела, – засмеялся Столетов. – А впрочем. Послушай, ты, случаем, не связан с армейскими поставками?
– И да, и нет.
– Нынче все мы в одной упряжке, – кивнул Столетов. – Война.
– Ты это серьезно?
– Вполне. Послушай, Петр. – Николай Григорьевич помялся. – Ну, словом, сдается мне, ты что-то скрываешь… Или я не прав?
Щеглов не ответил. Столетов потянулся через стол и накрыл его руку ладонью.
– Ты же знаешь меня и можешь быть откровенным.
– Тебя что-то беспокоит? – Щеглов посмотрел ему в глаза.
– Представь себе, да. И очень многое. Во-первых, ты… – Он замялся и сделал неопределенный жест рукой.
– Ты хочешь спросить, не остался ли я при своих прежних убеждениях? – Щеглов усмехнулся. – Тебе могу сказать прямо: остался. А во-вторых?
Лицо Столетова переменилось.
– Я так и подумал.
– А во-вторых?.. – повторил Щеглов, словно не замечая произведенного им на собеседника впечатления.
– Довольно и этого, – проговорил Столетов уже без прежней теплоты в голосе, – но ежели ты так настаиваешь, пожалуйста: я не солдафон, как ты вправе предположить, кое-что почитываю… Словом, я не сомневаюсь в твоей честности, в конце концов, мы обязаны уважать чужие убеждения. Но сейчас?..
– В годину всеобщего патриотического подъема, когда все здоровые силы русского общества увлечены идеей освобождения балканских народов… – с иронией процитировал Щеглов фразу, которую в эти дни можно было встретить едва ли не в каждой газете. – Ты именно об этом хотел спросить?
– Приблизительно.
– Не приблизительно, а об этом, – твердо произнес Щеглов. – Боюсь, тебе меня не понять.
– И все-таки?
– Ну что ж, изволь. Насколько я могу догадываться, а скорее всего, это именно так, ты рассматриваешь последние события лишь с военной точки зрения.
– Не только. С политической тоже, – вставил Столетов.
Щеглов кивнул:
– Согласен. И с политической тоже: позиция Англии и Австрии, давнишний спор о проливах, соперничество на Востоке, ну и все такое…
– А почему бы и нет?
– А если поглубже?
– Что ты имеешь в виду?
– Видишь ли, цели, которые ставит перед собою правительство, и наши цели… – он подчеркнул, – наши цели, не просто разнятся, но противуположны по самой своей сути.
– Так, значит, вы, – Столетов тоже подчеркнул это "вы", и оно как бы сразу разделило их, – вы против войны?
– "За", "против" – все это не так просто, как изображают господа славянофилы… Мы – за освобождение балканских народов. – Щеглов говорил резко, даже, может быть, чересчур (Столетов поморщился). – Однако считаем, что нынешнее опьянение общества используется правительством не столько в целях внешнеполитических, сколько для гонений на "врагов Отечества", которые несут в русский народ проповедь социальной революции…
– О чем ты, Петр? – не дав договорить, раздраженно оборвал его Столетов. – О каких врагах Отечества?
– Да хотя бы о нашей молодежи, которой генерал Черняев грозит из Сербии и которую внутри страны организация сыщиков в жандармских мундирах ссылает на каторгу в Сибирь, душит в тюрьмах и толкает на самоубийство.
– Не преувеличивай.
– Ничуть. Ты читаешь газеты, но невнимательно или притворяешься, будто не видишь того, что видно и невооруженным глазом. Мы не против, повторяю, не против освобождения балканских народов, но мы против той вакханалии, которая паразитирует на самых святых наших чувствах…
– Ты прав, конечно, в этом что-то есть, – задумчиво сказал Столетов. – Я не разделяю максимализма славянофилов, но в целом вижу в их призывах здоровое начало.
– А вот это уж зря, – нахмурился Петр Евгеньевич. – Не будем играть словами. Уж кому-кому, а тебе-то как человеку военному, да еще генералу, многое должно быть известно. Я знаю, к чему ты клонишь: а как, дескать, у вас обстоят дела с национальным чувством, с патриотизмом? Нормально обстоят. Да я не об этом. А вот возьмем хотя бы сербов – они ведь тоже небось патриоты. И не потому ли, утверждая свое национальное превосходство, отказывают в куске хлеба насущного пришедшим к ним на помощь болгарам, так что многие из этих несчастных даже принуждены скрывать свою национальность… И что же? Их у нас осуждают? Как бы не так. В этом видят только доказательство того, что сербы достойны светлой будущности. Они, говорим мы, поступают так, как на их месте поступил бы всякий живой народ…
– И что же?
– Неужели не ясно? Общество буквально захлебывается "патриотизмом". "На Мораву! На Дрину!" – кричим мы, оправдывая не только сербов, но также правительство. Мы хотим быть всеславянской монархией, мы хотим голодным единоплеменникам не давать куска хлеба, если они не откажутся от своей национальности, а нам толкуют о справедливости, о братстве, о безумцах, которые пошли в народ с проповедью социальной революции… Нам, будущим подданным всеславянской монархии, будущим эксплуататорам братьев-славян, ввиду русского патриотизма, что за дело до этих безумцев?! Или, вернее, нет, нам есть до них дело: их надо искоренить, они нам мешают со своим недовольством и со своими иллюзиями братства. У русских патриотов-эксплуататоров нет и не может быть братьев, есть только жадность государственного приобретательства.
– Ты не веришь в бескорыстие народа? В святость его порыва?
– Я не верю в бескорыстие правительства и господ славянофилов, – сухо отвечал Щеглов. – Народ же чисто и искренне желает освобождения своим собратьям на Балканах.
– Так в чем же дело?
– А дело в том, что может и такое статься: на место турецкого ига сядет на Балканах русский барин.
– Ты ерунду говоришь, право, Петр! – взорвался вдруг Столетов. – Сущую бессмыслицу.
Щеглов молча уперся в него долгим взглядом.
– Как угодно, – сказал он. – Впрочем, еще два слова: многие из наших сражаются в Черногории и Сербии, но… не за русское знамя на Балканах. Возможно, я хотел бы быть рядом с ними, хотя и не уверен в этом. – Щеглов горько улыбнулся. – Извини. Ты со мной не согласен. Что ж, мне очень жаль.
Румянец, только что пылавший на щеках Щеглова, сменился землистой бледностью. Но глаза его все еще горели внутренним огнем.
– Пойми, – сказал он глухим голосом, – я не мог иначе. Да и зачем обманывать друг друга?
– Что? – рассеянно проговорил Столетов. – Ах, да-да. Спасибо за откровенность.
– Мы больше не встретимся?
– Думаю, нет. Зачем?.. – Тяжелый взгляд Столетова холодно скользнул по его лицу.
– Не обижайся. – Щеглов встал, протянул ему руку. Помедлив, Столетов пожал ее:
– Прощай.
– Господа, поезд на Нижний отправляется с первого пути, – сказал вошедший в буфетную железнодорожник.
Светало.
20
Ермак Иванович Пушка, крестьянин деревни Крутово, что под Ковровом, был человеком глубоко почитаемым – искусным рожечником и печным мастером. К тому же его знали как непременного участника всех деревенских потасовок и бывалого солдата, который год тому назад вернулся из Туркестана с двумя Георгиями за храбрость.
В избе у Пушки, стоявшей у самого раменья, никогда не переводились люди, и жена его, Глафира, едва поспевала привечать гостей, не жалуясь на усталость и не укоряя мужа за хлебосольство.
Бывало, сидя с мужиками у пышущего жаром самовара, говаривал Пушка:
"Меня ни пуля не берет, ни сабля. Во как!.."
"С чего бы это?" – подзадоривали его охочие до россказней скучающие мужики.
"А я от рождения заговоренный, – хвастливо отвечал Пушка, вытирая полотенцем вспотевшее лицо. – Кого хошь, спроси. Как уронила меня, еще годовалого, мамка в речку, а я не утоп, так старики и сказали: этот у тебя, Марфа, Богом меченный – жить будет до ста лет".
"Так уж и до ста?"
"А чего ж не пожить?" – говорил Пушка с лукавой улыбкой.
На этом месте в беседу вступала жена.
"Ишь, расхвастался, сивый, – суеверно останавливала она мужа и крестила лоб. – Еще беду накличешь… Да разве ж это видано, чтобы человеку все время везло?"
"И верно, – кивали мужики, – счастье-то, глядь, и выпорхнуло. Не испытывай, Ермак, судьбу…"
"Еще чего, – похохатывал удачливый Пушка. – Али мне от счастья своего бегать? Не-е… Глядите на меня; слезайте, мужики, с печи – потрафит и вам: нет такого дерева, чтоб на него птица не садилась".
В воскресенье ездил Пушка к родственнику своему – сапожнику Агапию Федоровичу Космакову, жившему во Владимире в Ямской слободе. И состоялся у них такой разговор.
– Вот гляжу я на тебя, Ермак Иванович, – начал издалека Космаков, – гляжу и думаю: ну не деревенщина же ты сиволапая, мир поглядел, на царской службе обратно же отличился – и почто тебе прозябать в Крутове? Печники и во Владимире нужны. Сколотишь артель, скопишь деньгу, купишь хромовые сапоги и тальянку. Охота тебе ходить в лаптях да дудеть в свой рожок! И Глафире твоей радость – наденет она шелковый сарафан, а ты подаришь ей пуховый платок…
Пушка, вроде бы вняв ему, закивал в ответ:
– Сладкую жизнь обрисовал ты мне, Агапий Федорович. И сапоги, говоришь, куплю?
– И сапоги, – степенно подтвердил Космаков.








