412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Mortu » Приключения Капрала Шницеля (СИ) » Текст книги (страница 18)
Приключения Капрала Шницеля (СИ)
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 00:06

Текст книги "Приключения Капрала Шницеля (СИ)"


Автор книги: Mortu



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)

– Пора.

Они быстро вышли и свернули налево. Окно было расположено высоко, как и все окна в тюрьме, но рядом стоял табурет, на котором по ночам отдыхали надзиратели. Громов легко вскочил на него, несколько резких рывков – и решетка заскрежетала.

В коридор ворвался ветер, в черном квадрате окна засерело обложенное тучами небо. Шел снег.

Громов подтянулся и сел на подоконник.

– Давайте руку, – буднично сказал он…

Впоследствии об этом побеге напишут так: "Дерзкое предприятие. Несколько дней тому назад из Дома предварительного заключения, считающегося образцовой тюрьмой, попечителем которой является дамский тюремный комитет под председательством ее высочества принцессы Ольденбургской, бежали два опасных государственных преступника. Усыпив стражу и выставив решетку, они спустились на Шпалерную улицу, где их уже ожидали сообщники. Бежавшие скрылись в неизвестном направлении. Узнав о случившемся, шеф жандармов генерал-адъютант Мезенцов сказал: "Вот плоды нашего легкомыслия и либерализма!" С этим его замечанием трудно не согласиться. Сейчас, когда вся Россия, объятая верноподданическими чувствами, занята благородной мыслью об освобождении славян, кучка фразеров и пропагаторов, разгуливая на свободе, порочит святое дело!.."

Представ перед высоким жандармским начальством, бедный Савва лишился сознания. Когда его откачали, он повалился на колени и, повторяя: "бес попутал, бес попутал", в подробностях рассказал о знакомстве с Крайневым и о записочках, которые тот передавал через него Громову и Бибикову. Умолчал он лишь о пяти червонцах, полученных от Владимира Кирилловича за оказанную услугу.

Евлампия Сидоровича тоже притянули к ответу. Но тот не смог добавить ничего существенного, изумленно хлопал глазами и шмыгал носом.

Редактор газеты, в которой сотрудничал Крайнев, Федор Данилович Крутиков, или попросту Федот, глубокомысленно сказал: "А он казался мне порядочным человеком".

Дамы из общества были шокированы, а читатели воскресных приложений искренне сокрушались: "Как же теперь с обещанным фельетоном?" Со следующего месяца подписка на газету резко упала.

Беглецы же тем временем проехали Жмеринку и приближались к Одессе. Все путешествие, продуманное до мелочей, проходило без каких-либо происшествий.

Крайнев почти всю дорогу спал, а Бибиков с Громовым и почтенным господином из почтового ведомства, оказавшимся четвертым в купе мужского отделения, играли в карты. Бибиков и Громов поочередно снимали банк; почтовый служащий нервничал и, несмотря на холодную погоду, обливался потом.

Как выяснилось, он ехал с важным письмом от председателя Петербургского Славянского комитета князя Васильчикова в Кишинев, где в скором времени должно ожидать важного события.

В Одессе их встречали, и через час, утомленные и счастливые, они уже сидели за столом и ели щедро сдобренные сметаной украинские галушки.

Вечером их повели в какое-то собрание, где все люди были свои, пожимали им руки и поздравляли со счастливым прибытием.

Крайнев был очень смущен и тушевался, но Громов, кажется, даже гордился произведенным впечатлением. Бибиков искал глазами знакомые лица – и, в самом деле, нашлись двое молодых людей, с которыми он когда-то был накоротке.

Засиделись допоздна. Когда уже все расходились, дверь отворилась и в комнату вошел Дымов. Увидев Бибикова, он растерялся, но был тут же заключен в объятия.

Бибиков был искренне рад, что молодой человек избежал ареста; Дымов рассказал о своих мытарствах.

"Тимофей погиб, – сказал Степан Орестович. – Он бросился в лестничный пролет. Это ужасно".

Близость Бибикова, его искренность и неподдельная радость и волновали, и тревожили Дымова. Оказавшись в Одессе, он многое передумал, и прошлое казалось ему сейчас трагической ошибкой.

Бибиков словно прочел его мысли.

– Тимофей был обречен, – сказал он. – Я понял это сразу. Надеюсь, случившееся послужит для вас хорошим уроком?

– Я пытался предупредить вас, но было уже поздно…

Бибиков кивнул.

– Не копайтесь, не надо, – сказал он. – Будем работать, Надеюсь, одесские товарищи…

– Да-да, – обрадованно подхватил Дымов, – я многое понял.

Крайнев сообщил ему об аресте Щеглова. Дымов побледнел.

– Нет, это никак не связано с вами, – успокоил его Владимир Кириллович. – Простое стечение обстоятельств.

– А неизвестно ли вам что-нибудь о дочери Щеглова?

– Думаю, что она не пострадала.

– И это все?

– Увы. – Крайнев мягко взял его под руку. – Да вы успокойтесь… Что с вами?

Дымов подавленно молчал.

– О Петре Евгеньевиче проговорилась подруга Варвары Петровны, – продолжал Крайнев, внимательно наблюдая за молодым человеком, – а уж хозяйка квартиры, где она жила, навела на след. Но против Щеглова не может быть выдвинуто сколько-нибудь серьезного обвинения…

Домой они возвращались пешком: оказалось, что Дымов живет у одного с ними хозяина, но днем был в порту и не смог приехать на вокзал. Дорога извивалась вдоль обрывистого берега моря. Громов о чем-то увлеченно рассказывал, но его не слушали; у Бибикова слипались глаза от усталости, Крайнев вполголоса беседовал с сопровождавшим их товарищем – вислоусым, загорелым рыбаком; Дымов был погружен в свои мысли.

54

Белка перепрыгнула с ветки на ветку, и на голову Зарубина упал пушистый ком снега.

Взобравшись утром на перевал, он облюбовал себе место, с которого хорошо была видна дорога. Она проходила сажен на сто ниже, затем исчезала в расселине и, сделав невидимый виток, возвращалась к выступу скалы, под которой он прятался. Чуть-чуть в стороне росло несколько деревьев, маленькая рощица, очевидно, не раз служившая в летний зной пристанищем для утомленных подъемом странников. К тому же из-под корневищ бил заботливо выложенный камнями родничок, который сейчас едва слезился; Мороз был сильный, непривычный в этих местах, и Зарубин скоро почувствовал проникший под полушубок пронизывающий холодок.

Дорога была безлюдна. Только раз по ней проехал на понуром осле пожилой болгарин; он остановился у родничка в двух шагах от Зарубина; сев на корточки, развязал узелок, достал кусок хлеба и долго жевал его, безучастно глядя в долину. Он сидел так близко, что Зарубин слышал его стесненное дыхание. Ему показалось, что болгарин должен непременно его увидеть. Но старик не шевелился; доев хлеб и бросив с ладони в рот оставшиеся крошки, он наклонился к роднику, зачерпнув в пригоршню воды, напился и снова сел на осла; удаляющийся перестук копыт затих за поворотом…

Нелегок и непрост был путь Зарубина из России на правый берег Дуная, на эту вершину и под эту скалу.

После того как уехали Лечев с Сабуровым, он еще целый месяц умирал от скуки в занесенном снегами, морозном и неприютном Петербурге.

С попойками было покончено, в театре он тосковал, занятия турецким языком и литературой под руководством опытного наставника-македонца сначала увлекли его, он много читал, открывая для себя дотоле неизвестных поэтов и философов, но постепенно охладел, стал отлынивать и однажды был вызван в кабинет к Игорю Ксенофонтовичу, где выслушал много упреков в нерадивости и легкомыслии; ему было стыдно, и он даже не пытался оправдываться, однако на том его встречи с македонцем и закончились; на какое-то время Игорь Ксенофонтович полностью предоставил его себе, чем он и не замедлил воспользоваться: часами валялся у себя дома на диване или бесцельно бродил по городу.

Однажды во время одной из таких прогулок Зарубин неожиданно обнаружил себя стоящим перед домом Владимира Кирилловича Крайнева. "А не заглянуть ли?" – подумал Всеволод Ильич и потер перчаткой замерзшее ухо. Он постучал молоточком в дверь – никто ему не ответил, он подождал и направился к черному входу. Здесь было открыто, и Зарубин по ветхой лестнице поднялся на четвертый этаж. Перед комнатой Владимира Кирилловича стоял господин в шубе и енотовой шапке.

"Простите, вы к господину Крайневу?" – вкрадчиво спросил он, неприятным взглядом ощупывая лицо Всеволода Ильича.

"А в чем дело? – спросил Зарубин. – И с кем имею честь?"

"Поручик Крякунов", – представился господин в шубе.

"Поручик Зарубин", – ответил Всеволод Ильич, с неловкостью ощущая необычность и двусмысленность своего положения. Узнав, кто перед ним, неудобно почувствовал себя и Крякунов. Однако исполнение долга призывало его к действию, и он предложил Зарубину войти в комнату, в которой хозяйничали два жандарма: все вокруг было перевернуто и перерыто, повсюду валялись листки бумаги и обрывки газет.

Поручик прелюбезно проводил Всеволода Ильича к знакомой кушетке и весьма осторожно осведомился, что, собственно, связывало блестящего офицера, сына знаменитого генерала, с репортером, человеком весьма сомнительной репутации.

"Вы не правы, – сказал Зарубин, – репутация у господина Крайнева была безупречной. Его фельетоны пользовались большим успехом у нашей публики. И человеком он был неординарным. Но что же с ним все-таки случилось?"

"Вы не читаете газет, – упрекнул его жандарм, – а если бы читали, то знали, что господин Крайнев, которого вы только что здесь столь горячо отстаивали, опасный государственный преступник". – И он протянул Зарубину газету, в которой ногтем был отчеркнут правый нижний абзац.

Ситуация, в которую он попал, показалась Зарубину забавной. Предстояли объяснения весьма щепетильного характера: всплывали подробности и о дуэли, и о его отношениях с княжной Бек-Назаровой, а самое главное – о попойке в квартире Павла Крутикова. В то же время последнее обстоятельство было и неожиданным выходом из положения. Немного подумав, он решился.

"Господин поручик, – сказал Зарубин, – поверьте мне, я прекрасно знаю, что такое служебный долг и как следует его исполнять. Но не менее хорошо я знаю и то, что вы как офицер, человек чести не позволите себе подвергнуть меня унизительному допросу сейчас, в этой комнате, в присутствии нижних чинов. Фамилия моя в Петербурге достаточно известна, я не преступник и не собираюсь бежать – вот вам моя визитная карточка: в любой день и час, когда это будет вам угодно, я готов удовлетворить ваше любопытство".

Крикунову понравилась запальчивая горячность Зарубина, еще больше понравился ему его просительный тон. Он почтительно произносил имя его отца-генерала, приближенного к особе его императорского величества; поэтому возражений не последовало. Как ни странно, на пользу Всеволоду Ильичу пошел и его визит к Крайневу: ведь ежели бы он был с ним преступно связан, неужели он настолько обезумел бы, чтобы явиться на квартиру журналиста после того, как тот бежал, а все газеты раструбили о его побеге?!

Итак, Зарубин был со всеми любезностями отпущен и тут же нанес визит Пашке Крутикову. Пашку не пришлось долго уговаривать: узнав о том, кто был одним из его милых гостей, он погрозил приятелю кулаком и отправился к отцу. Всеволод Ильич не слышал его объяснений, но Пашка умел выкручиваться: через полчаса все было улажено. Встреча с поручиком Крякуновым так и не имела продолжения.

Событие это несколько взбодрило Зарубина, во всяком случае, скрасило однообразное течение жизни. Вскоре пригласил его к себе для беседы и Игорь Ксенофонтович. Оказалось, что Лечев и Сабуров уже дали о себе знать, – следовательно, наступила очередь и для Всеволода Ильича. Так было задумано с самого начала: он должен был поддерживать с ними постоянную связь; в случае их провала его переход за Дунай отменялся. Но все кончилось благополучно.

Игорь Ксенофонтович при встрече был деловито-сух, но, прощаясь, все-таки не выдержал и растрогался. Перекрестив и облобызав Зарубина трижды, он заклинал молодого человека быть осторожным.

За день до отъезда в Кишинев Всеволод Ильич навестил княжну Бек-Назарову. Непонятно, что заставило его это сделать, но на пути к ее дому он чувствовал неподдельное волнение.

Княжна не хотела принимать его – он стоял на своем, она вышла. Зарубин сообщил, что уезжает на театр войны; ему показалось, она побледнела. Когда, уходя, он целовал ей руку, пальцы ее были холодны, как лед…

В день отъезда Зарубин пригласил на вокзал друзей, выпил с ними шампанского и разбил бокал. Ему было приятно, что все смотрят на него, как на героя…

«Гадко и пошло. Ужасно пошло», – думал сейчас Зарубин.

Вдруг он подобрался и поглядел со своего уступа вниз: прямо под ним двигалась по дороге турецкая колонна с пушками и санитарными фурами.

На Зарубине была офицерская форма низама, сшитая на заказ и в меру потрепанная, рука его покоилась на перевязи, а в кармане лежали надежные документы.

С этого часа он становился подданным Высокой Порты юз-баши Тахир-пашой.

55

В феврале 1877 года граф Игнатьев отправился в путешествие по европейским столицам. Целью его поездки была еще одна, возможно, последняя, попытка правительства заручиться прочным нейтралитетом западных держав.

В начале марта паровая яхта доставила его через Ла-Манш в английскую столицу. Лондон встречал дипломата традиционными туманами и дождем…

– Граф Николай Павлович Игнатьев, – доложил вошедший в кабинет лорда Биконсфилда секретарь.

– Просите. – Биконсфилд встал из-за стола, заваленного бумагами.

На пороге появился Игнатьев, стремительный и непринужденный, с обаятельной улыбкой на холеном аристократическом лице, хотя некоторая заминка, случившаяся в приемной, когда секретарь, замешкавшись, не сразу признал в нем русского посланника и очень долго выговаривал про себя его трудную для иностранца фамилию, больно покоробила его. Проницательный взгляд премьера, который слыл физиономистом, отметил и излишнюю раскованность (чуть-чуть), с которой вошел граф, и недовольство (тоже чуть-чуть), спрятанное в глубине его слегка прищуренных, как у всех азиатов, глаз.

Игнатьев знавал Биконсфилда и в другие, менее счастливые, для него времена, когда он не был еще лордом, а жил под фамилией своего отца – испанского еврея Исаака Дизраэли, бойкого писателя и отчаянного консерватора. Сын многое унаследовал от своего родителя: не сделав адвокатской карьеры, он тоже пописывал романы и придерживался крайне правых взглядов. В ту пору у него еще не было доходных домов, с которых он сейчас получал баснословные прибыли, а книги приносили больше хлопот, чем денег, хотя и пользовались скандальной известностью…

Сейчас Биконсфилд представлял для России наибольшую опасность, ибо от позиции, которую он займет в Восточном вопросе, зависело многое: премьер выражал интересы наиболее агрессивной части английского общества, а победа России над Турцией вкупе с ее успехами в Туркестане представляла реальную угрозу индийской колонии и влиянию Англии в странах Азии, Африки и на Средиземном море.

Игнатьев уже был разочарован результатами своих визитов в Вену и в Париж. В Лондоне предстояли еще более трудные переговоры, и важен был тон, который будет выбран с самого начала. Выглядеть просителем никак не входило в его расчеты.

Отозвав графа из Константинополя и назначив на его место Нелидова, Горчаков делал, хотя бы внешне, некоторую уступку Турции, так как Игнатьев становился там все менее и менее популярным, а посылая его в вояж по странам Европы, надеялся если и не склонить великие державы к нейтралитету, то хотя бы выяснить их цели: Государственного канцлера по-прежнему преследовал кошмар политической изоляции…

Вполне понятно, что и Биконсфилд был хорошо осведомлен обо всем, что происходило в Ливадии и в русской столице.

Встретившись, воспитанные люди не сразу открывают свои мысли и чувства, дипломаты еще более осторожны. Игнатьев не был аккредитован в Англии и выступал в роли полуофициального лица; Биконсфилд изображал гостеприимного хозяина.

Скоро был подан чай. Биконсфилд предложил гостю сигару.

Пуская к потолку кольца голубоватого дыма, он разглагольствовал о ненастной погоде, вследствие чего в Лондоне необыкновенно участились заболевания инфлюэнцей.

Игнатьев рассказал о сильных холодах, обрушившихся на Россию.

– Да-да, – кивнул Биконсфилд, – ваша страна сурова и загадочна, и это, очевидно, накладывает отпечаток на ваш национальный характер.

– Не только это, – любезно отвечал Игнатьев. – Географическое положение моей страны возложило на нас особые исторические обязательства. Еще в тринадцатом веке древняя Русь послужила надежным щитом, прикрывшим Европу от татаро-монгольского нашествия…

Постепенно разговор перешел на историю, а затем, как и следовало ожидать, на политику. Биконсфилд насторожился.

Игнатьев, энергично жестикулируя, заговорил о миролюбии своего правительства.

Биконсфилд заметил, что и кабинет ее величества хочет жить в мире и дружбе с великими державами.

– У нас множество внутренних проблем, – сказал он.

Игнатьев ответил, что внутренних проблем хватает и русским: последовавшие за отменой крепостного права реформы еще не доведены до конца.

Биконсфилд отнесся к его замечанию с пониманием.

– Нам нечего делить, – сказал он, – и тем не менее воинственные возгласы, раздающиеся в Туркестане, ставят под сомнение миролюбие вашего правительства.

Игнатьев согласился с тем, что тревога английского премьера обоснованна.

– И тем не менее, – подчеркнул он, – ваши опасения преувеличены. Воинственные возгласы, о которых вы изволили говорить, не затрагивают большую политику и принадлежат высказываниям частных лиц. Наш Государственный канцлер уже заверял кабинет ее величества в отсутствии наших агрессивных намерений в отношении Афганистана и Индии.

Биконсфилд сказал, что он принимает во внимание заверения князя Горчакова, но ответственность, налагаемая на него как на премьера заставляет ко многому относиться с известной долей столь необходимого для серьезного государственного деятеля скептицизма.

– Скептицизм вообще присущ всякой политике, – заметил он.

Это дало Игнатьеву повод высказаться по балканской проблеме. Биконсфилд не ушел от опасной темы, решив, что пора и ему проявить инициативу.

– Мы за радикальное решение Восточного вопроса, – сказал он. – Россия обеспокоена обострением событий у своих границ, мы тоже не можем оставаться безучастными к судьбам народов, населяющих Балканский полуостров. Интересы королевства диктуют нам жесткие условия. Мир в проливах и на Средиземном море необходим нам для свободного развития торговли. До сих пор турецкое правительство неизменно выполняло в отношении нас все свои обязательства, – закончил он с любезной улыбкой на испещренном мелкими морщинками дряблом лице.

– Но вы же не можете отрицать того ненормального положения в отношении моей страны, которое сложилось на Черном море! – воскликнул Игнатьев. – И кроме того, речь идет о судьбе угнетенного народа, что не может не волновать любого цивилизованного человека.

– Совершенно верно, – подхватил Биконсфилд, – и мы, как вам известно, приняли участие в работе комиссии по расследованию турецких зверств. Но это вовсе не означает, что кабинет ее величества готов разорвать наши договоры с Высокой Портой. Мы всегда с уважением относились к традиционным связям, существующим между правительствами и народами. В полной мере это относится, разумеется, и к вашей стране. Добрые отношения, установившиеся между нами после Крымской войны, находят поддержку в моей партии и возглавляемом мною кабинете…

"Как бы не так", – подумал Игнатьев, а вслух сказал:

– Так докажите это на деле! Вы заверяете нас в миролюбии, а между тем турецкая армия перевооружается вашими винтовками, турецкие солдаты проходят выучку под наблюдением ваших офицеров…

– Это касается двусторонних соглашений, – живо ответил Биконсфилд. – Вы же не станете отрицать наличия ваших офицеров и даже генералов в армии князя Милана, не так ли? Кроме того, нам стало известно, что на территории России формируется так называемое болгарское ополчение и во главе его поставлен боевой русский генерал с большим военным опытом, приобретенным на Кавказе и в Туркестане… Да и большинство офицеров, призванных в ополчение, тоже прошло выучку в русской армии – все в том же Туркестане.

Биконсфилд, довольный собой, стряхнул пепел с кончика сигары. Разговор о взаимных претензиях явно уходил в нежелательную для Игнатьева сторону. Он глубоко вздохнул, как перед прыжком в воду.

– Государственный канцлер надеется: если нас вынудят на крайние меры, правительство ее величества сохранит разумный нейтралитет…

Биконсфилд нахмурился.

– Вместе с тем, – продолжал Игнатьев, – пока еще не поздно, можно попытаться образумить Порту. Мы бы с вниманием рассмотрели ваши предложения по вопросу созыва конференции, скажем, в Константинополе… Согласитесь же, лорд, просто как человек согласитесь: разве ваше сердце не обливается горечью в виду бедствий несчастных народов Балканского полуострова?

Казалось, вопрос этот поколебал Биконсфилда. Он напряженно и долго молчал. Пепел с забытой сигары упал на ковер.

– Сущность человека, занимающегося политикой, и политика неотделимы, – сказал он наконец в задумчивости. – Было бы по меньшей мере странным, если бы я думал одно, а поступал совсем иначе. Вы не находите, граф?

Разговор снова уходил в область отвлеченных понятий. Игнатьев сделал еще одну отчаянную попытку:

– Согласен, потому и ставлю вопрос именно таким образом. Однако же вы не ответили на мое предложение.

– Вы имеете в виду созыв конференции? – вяло переспросил Биконсфилд.

– Да. И не откладывая на будущее, которое может скоро выйти из-под нашего контроля и получить нежелательное для всех развитие.

Сказано это было несколько витиевато, но достаточно ясно. Миролюбивые устремления России очевидны, но и они имеют предел.

В глазах Биконсфилда метнулась тревога: этот русский откровенен, даже чересчур откровенен. Видимо, он снабжен обширными полномочиями, и если это так…

Премьер встал. Тотчас же встал и Николай Павлович.

– Предложение вашего правительства, – сказал Биконсфилд и вопросительно взглянул на Игнатьева – тот кивнул, – думаю, вполне приемлемо.

Примерно то же самое и в тех же самых обтекаемых выражениях было ему обещано и в других европейских столицах.

Вопрос о нейтралитете так и оставался открытым. Было также совершенно ясно, что, если конференция и состоится, от нее не следует ждать желаемых результатов.

Перед лицом надвигающейся войны Россия оказалась в политической изоляции…

56

Константинопольская конференция, на которую, более чем кто-либо другой, возлагал надежды Александр Михайлович Горчаков, провалилась.

Турки совершили ловкий демарш (видимо, не без подсказки со стороны): в день, когда предполагалось подписать заключительные документы, в столице Турции была торжественно провозглашена конституция. Министр иностранных дел Турции Савфет-паша заявил, что требования европейских государств, изложенные в совместной декларации, автоматически теряют свою силу; все свободы для христианских подданных, о которых идет речь, отныне будут гарантированы в законном порядке.

Не возымел последствий и так называемый Лондонский протокол, последняя попытка облагоразумить турецкое правительство, в котором ему рекомендовалось немедленно провести обещанные реформы и разоружить войска.

А.И. Нелидов сообщал Государственному канцлеру из Константинополя:

"Я едва осмеливаюсь еще раз взять перо, чтобы описать исторический ход кризиса, к высшей точке которого мы подошли. События, следующие одно за другим и отмечающие его развитие, являются предметом телеграфных сообщений и с быстротой молнии "поражают Восток и Запад своим зловещим сиянием"…

С этого дня турки считают войну абсолютно неизбежной. Интересное сообщение г-на Ону, которое я имею честь приложить здесь, содержит характерный рассказ о впечатлениях, полученных им о состоянии Турции во вторник.

Военные приготовления идут с этих пор с лихорадочной активностью. 6 полевых батарей, прибывших недавно из Бельгии, отправлены в Румелию. Транспорт из 30 тыс. ружей и значительного количества боеприпасов, который должен был быть отправлен в Багдад, задержан и будет также двинут против нас. Порта начала переговоры с представителями железных дорог Румелии, чтобы подготовить там заранее необходимое продвижение, а затем разрушение железных дорог и подвижного состава в том случае, если наши войска захватят Болгарию. Кажется, именно со стороны Ямбола турки ожидают нашего перехода через Балканы, в этом направлении они и концентрируют свои силы.

Османлисы твердо решили защищаться. Они чувствуют, что борьба, в которую они вступают, является решающей. Но наряду с чувством не совсем абсолютной уверенности, с тех пор как момент испытаний стал близок, пробиваются уже изъявления удивления по поводу непонятного безрассудства, совершаемого из желания помериться силой с Россией.

Как бы то ни было, жребий брошен, и остается лишь констатировать здесь факт безумия, о котором говорит классическое изречение: "Юпитер поражает тех, кого он обрек на гибель"".

Горчаков безрадостно усмехнулся: "Даже дипломатические депеши все больше и больше стали напоминать военные сводки".

Сидя у тлеющего камина, он поставил ноги поближе к теплу и глубоко задумался. Мысли его были безрадостны и тяжелы: сказывалась хроническая усталость, тщательно скрываемые недуги, постоянное чувство вины – целый букет отрицательных эмоций.

Разве он не предчувствовал неизбежность этого часа? Разве он не сделал все, что от него зависело, чтобы избежать столкновения?..

Сейчас начнут судить и пересуживать, упрекать его в медлительности и неспособности к действию, снова заговорят о его старости, о том, что пора оставить свой пост и передать руководство внешней политикой молодым и энергичным людям.

Предвестие недобрых перемен он уже ощутил в недавней своей беседе с военным министром. Дмитрий Алексеевич отвел его в сторону и, взяв под руку, с сочувствием сказал, что он удивляется его упорству в желании любой ценой сохранить мир.

"Разве это и не ваше желание?" – удивился князь.

"Мир любой ценой? – сказал Милютин в сомнении. – Нет, это противно моим убеждениям".

"Что-то не замечал в вас раньше воинственного пыла, – незлобиво сострил Горчаков. – Насколько я помню, вы всегда ссылались на неудачность момента, на то, что перевооружение армии не завершено, наконец, на скупость министра финансов…"

"Не отрицаю, все это так. Могу даже продолжить список названных вами неблагоприятных обстоятельств. Не только военная реформа, но и ни одно из предпринятых преобразований еще не закончено. Финансовое положение страны находится в расстроенном состоянии, вся жизнь государства, поставленная на новые основы, едва лишь начинает пускать первые корни. Война в подобных обстоятельствах поистине великое для нас бедствие…"

"Вот видите! – воскликнул Горчаков. – А вы ведь перечислили только внутренние причины".

"Совершенно верно, – с неожиданной быстротой согласился Милютин. – Внешние причины едва ли не еще более тяжелы: у нас нет ни одного союзника, на помощь которого мы могли бы безусловно рассчитывать. Австрия ведет двойную, даже тройную, игру и с трудом сдерживает мадьяр, которые ищут решительного с нами разрыва, Германия покровительствует Австрии, Италия же и Франция не могут входить с нами ни в какую связь до тех пор, пока мы отделены от них призраком союза трех императоров. Во всей Европе нет ни одного государства, которое искренне сочувствовало бы решению Восточного вопроса в желаемом нами направлении".

"Так в чем же я не прав?" – удивился Горчаков необычному началу разговора и еще в большей степени – его продолжению.

"Таким образом, – сказал Дмитрий Алексеевич, – как внутреннее наше положение, так и внешняя наша обстановка одинаково указывают, что нам не только нельзя желать войны, а, напротив, следует всемерно стараться ее избегнуть, и в этом смысле я полностью разделяю ваши мысли".

Александр Михайлович ушам своим не верил: как, и это говорит человек, который всегда и при любых обстоятельствах искал повод для того, чтобы ущемить его и выставить в неприглядном свете!

"Однако, – после внушительной паузы сказал Милютин, – исход Константинопольской конференции указал, что совокупное материальное воздействие Европы на Турцию немыслимо, что пассивное европейское согласие готово принести судьбу балканских христиан в жертву турецкому варварству, наконец, что Европа из зависти к нам готова поступиться даже собственным достоинством, в полном убеждении, что всякий успех, всякое возвышение Турции есть прежде всего удар нам, удар нашей традиционной политике".

Откровения Милютина все больше настораживали Александра Михайловича.

"И что же дальше?" – спросил он.

Дмитрий Алексеевич взглянул на него исподлобья.

"Дальше? – переспросил он. – А дальше вот что: фактическое бессилие коллективного европейского права может ободрить Турцию к самой безрассудной политике и с помощью тайных друзей (надеюсь, вы понимаете, о ком я говорю?) обратить это слабое государство в страшное против нас орудие".

"Слабое государство? – перебил его Горчаков. – Боюсь, что вы, Дмитрий Алексеевич, как и некоторые другие, пребываете в опасном заблуждении".

Милютин не стал возражать ему, а быстро согласился.

"Тем более, – сказал он в раздумье. – В то время как Европа будет наслаждаться миром, нам одним придется жить в постоянной тревоге, непрерывно задеваемыми как в нашем достоинстве, так и в материальных наших интересах, до тех пор, быть может, пока не стадятся и последние следы нашего влияния на Балканском полуострове".

"Все это мне известно, – сказал Горчаков, – я только никак не пойму, к чему вы клоните".

"Сейчас поймете, – кивнул Милютин. – Представьте себе теперь, если не добившаяся результатов на конференции Европа может, даже с выгодою для себя, отдаваться полному бездействию, то нам любое бездействие могло бы быть только гибелью. Мы не можем допустить, чтобы настоящее положение обратилось в хронический для нас недуг".

Теперь стало ясно, почему военный министр заговорил о мире, и именно с Горчаковым. Слова о мире "любой ценой" явно расходились с только что изложенными им соображениями. Наводящими вопросами Горчаков сам завел себя в тупик.

"Нам нужно быстрое установление действительного мира, мира почетного, прочного, который сохранил бы во всей неприкосновенности наше достоинство, поставил бы Порту на надлежащее ей место и фактически, а не на словах, оградил бы существование балканских христиан от всяких зверств и насилий…"

"А для этого, если я вас правильно понял, существует одно только средство?" – спросил Горчаков.

"Да, – твердо сказал Милютин. – Нам нужен мир, но не мир во что бы то ни стало, а мир почетный, хотя бы его и пришлось добывать оружием".

"Но вы сами только что говорили о ненадежности нашего внутреннего и внешнего положения. Я просто отказываюсь вас понимать", – развел Горчаков руками.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю