Текст книги "Криптонит (СИ)"
Автор книги: Лебрин С.
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
Мы смотрели друг на друга как волки из разных стай – почти испуганно, но в целом враждебно.
– Нет, – кратко ответила я. – Я по таким местам не хожу.
Яна издала смешок, спрыгивая с плиты и подходя пружинистым шагом ко мне. Она была ниже меня почти на голову и выглядела лет на четырнадцать в серой поношенной толстовке, но всё равно с вызовом поднимала на меня подбородок и зло глядела в глаза. Совсем не скрывая своей неприязни. Я же растерянно моргала.
– Ну конечно, по таким местам она не бывает. Пальто слишком белое. Модель Гуччи-Луи.
– Пальто от Валентино. Вряд ли тебе это знакомо, – я даже растерялась от такой предъявы, но лицо у меня раскраснелось от гнева и смущения.
– Тихо-тихо, девочки, не ругайтесь, – поднял руки вверх Гриша, но на его лице была всё та же расслабленная довольная усмешка. Яна резко сверкнула на него взглядом и отвернулась, убегая к мальчишкам, лихо перепрыгивая кирпичи и обломки. Ни разу не напоровшись на куски торчащей арматуры. А я уже колготки о них порвала.
– Она немного похожа на тебя, – хмыкнула Вера, делая глоток из своего «Гаража».
– Что? На меня? – негодующе повернулась я к ней. – Ты с ума сошла?
– Ну, версия тебя, если бы ты выросла на помойке.
Вдруг послышался какой-то слишком громкий звук – будто упало что-то массивное. И следом – вскрик Насвай.
– Блять, Тоха, ёпта, ты хочешь, чтобы менты приехали? Или… – зловещая тишина. – Серый? Он в тот раз тут со своими пидарасами неподалёку ошивался. Хочешь, чтобы опять бошку твою тупую скинул со второго этажа? Эй, Юлька, Верка, идите сюда водку пить!
Последнее, что я запомнила очень отчётливо, как Яна-кошка наливала в пластиковый стаканчик водку, смешивала его с соком на плите, а потом презрительно протянула мне со словами: «На, она палёная. Не отравись, смотри». Мы чокнулись.
А в следующий момент я уже пила эту водку, уже не отплëвываясь и почти не чувствуя, как она обжигает внутренности. Вспышка – и Яна смеëтся над тем, как я заплетающимся голосом прошу ещё водки.
Вспышка – и Вера качает головой, держа меня, чтобы я не упала от смеха в кирпичи от какой-то дурацкой шутки Гриши.
Вспышка – и я пью еще один стакан.
И мне всë нравится. Я чувствую дикую любовь к этим ребятам, к Насвай, с которой мы раскуриваем сигарету и которая говорит что-то вроде: «А ты пьяная почти нормальная, ой… бля, щас блевану», к Яне, которая кричит Грише: «Дурашка», а он не отпускает еë и говорит, что будет любить еë вечно, к Яне, которая кричит, чтобы мы лезли на крышу. И я с радостью поддерживаю эту идею.
Вспышка – и мы лезем с ней на крышу, по-дурацки смеясь. Потерянная Вера осталась внизу, всë ещë чужая здесь, и смотрит на меня снизу.
Я помню, что на той крыше была дырка, в которую падал снег. На той крыше ветер свистел особенно сильно, и я громко засмеялась, глядя на простирающийся тëмный лес, на поле и захлëбываясь от восторга.
И крикнула, простирая руки небу.
Мне показалось, в тот момент я была криком и всю свою жизнь шла, чтобы быть этим криком. Чтобы чувствовать так много и полно, как тогда.
Мне до сих пор так кажется – что я рождена, чтобы быть наполненной небом, криком, чтобы захлëбываться воздухом, летя над морем, как чайка.
Яна заткнула мне рот рукой, не переставая смеяться. В еë глазах я видела то же бешенство, которое чувствовала сама.
– Тиха, не ебнись, дурашка. У нас Серега реально тут голову разбил, зашивали. – А через секунду. – Тоже тут нравится? А ты ваще ниче такая.
Я что-то ответила – кажется, что люблю еë до гроба. Что-то вещала на языке пьяных – мы с тобой до этого не виделись, но ты мне нравишься, ты такая классная, я тебя уже люблю, давай потом ещë бухнëм. Она сказала, что любит Гришу, «только по секрету». Сказала обиженно, что он дурашка, и заплакала. А я начала искренне еë утешать, говоря, что любовь вообще зло.
«Любовь – зло, любовь – сука», – говорила я, впервые матерясь. В тот момент я впервые произнесла слово «любовь» и распробовала его.
– Любовь, – задумчиво произнесла я. – Словно… словно что-то раздвигает тебе рëбра, – и мне снова захотелось кричать. Как тогда, когда я раскрыла руки, как крылья.
И тогда я поняла, что хочу это чувствовать. Оно во мне кричало и бесновалось.
И я хотела кричать и бесноваться. Всегда.
Это было ощущение свободы. Больше это не было мне клеткой.
Я любила его, и мне хотелось закричать об этом на весь мир, на всë небо. Мне хотелось так сильно закричать, чтобы это кого-нибудь убило.
– Любовь это не мясо, но точно что-то кровавое.
– Откуда это?
– Из фильма какого-то.
– Юль, слезай, а? – жалкий голос Веры заставил меня рассмеяться. Я подбежала к краю.
– Нет, я сейчас скинусь! Умру!
– Ненормальная, слезай, а?
– Ненормальная, да! И что?
Мы выпили ещë водки. Мне нравилось, что я тупела, но только больше наполнялась жизнью, и мне хотелось ещë больше.
Я смотрела на нас и чувствовала это. Эти крылья. Такие ещë несуразные и непробитые до конца – только лишь едва вылезшие. Почти мешающие, но внушающие надежду, что мы полетим. Мы знали это.
Я смотрела на то, как Яна била убегающего Гришу по плечу, визжа, что он дурашка, и видела эту любовь – как непробившиеся до конца крылья. Как что-то мешающее, впивающееся в хребет, в рëбра фейерверками. Детскую, странную, яркую.
Через несколько лет они поженятся, у них появятся дети, и Яна будет звать их дурашками, но они никогда не узнают, что значила дурашка. Гриша растолстеет, и они никогда не узнают, каким он был худым, вертвлявым и какими лукавыми у него были глаза. Никто никогда не узнает, какими мы были живыми.
Я смотрела на них и хотела, чтобы эти секунды, этот момент принадлежал мне навсегда. Я хотела поглотить это и оставить всë это себе навсегда. Но это никогда мне не принадлежало, а люди, которых я любила и которых жадно хотела сделать своей частью, всегда уходили. Всегда менялись.
Всë всегда менялось.
Но тогда я не знала этого и смотрела на них.
Насвай взглянула на меня в ответ, единственная, и этот взгляд будто длится вечность, влившись в неё навечно.
Мы единственные с ней остались будто вне времени.
Вспышка – и я лежу с Верой на снегу, прижимаясь к ее голову своей и к еë плечу своим. Всë вокруг меня кружилось.
– Я уеду, когда-нибудь я точно уеду, – шептала я. И я сдержала обещание, но тогда это казалось чем-то невозможным. Далëким, как звëзды.
– Ты для меня уже как будто уехала, – прошептала Вера, и я почувствовала это отчаяние в ее голосе.
Это правда – я никогда ей не принадлежала.
– Я… не знаю, я чего-то хочу, – и вдруг подпрыгнула, издавая смешок, гонимая каким-то бешеным гулом в венах.
– Что ты собралась делать? – с опаской спросила Вера, тоже поднимаясь.
Я достала телефон и набрала запретный номер «Мудак». Во время гудков я еле сдерживала смех. Мне было смешно, и я чувствовала, как сердце начинает трепетать.
– Але? Юдина? – и да. Этот знакомый, настороженный голос. На секунду я замерла, чувствуя мясорубку внутри, напоминающую, что да. Это он.
– Я… Александр Ильич, я не знала, кому позвонить, никто не отвечает, – голос и так был испуганным, руки и так потели, сердце и так билось как бешеное: мне не нужно было делать вид. – Кажется, тут кто-то ходит. Маньяк. Александр Ильич, мне страшно.
– Так, Юдина, спокойно. – Его голос звучал размеренно, но я чувствовала, что за этим что-то есть. Вера огромными глазами смотрела на меня, я же почти хрюкала от смеха. – Где ты?
Как всегда – сосредоточенный и наверняка в голове прокрутивший все варианты. Пока он будет сюда ехать, наверняка вызовет полицию.
Я же была такой хаотичной и бешеной. Мне вечно всего было мало, и в тот момент я это осознала: жажду в себе. Мне хотелось крушить мир, свергать режимы и творить революции. Это был мой маленький бунт.
– Я на военной базе, если вы знаете, где это, – прошептала я, делая вид, что за мной правда гонятся.
– Спрячься где-нибудь, я еду. Наверняка это просто подростки из соседней школы, – сказал он перед тем, как сбросить.
Это казалось таким невозможным. Что он едет. Он будет здесь. Я проломила вселенную, сделала в ней разрыв, и теперь все было инородным и цветным.
Это и правда было невозможным – что он приехал просто по моему идиотскому зову. Эта ситуация была слишком абсурдной. Однако он ехал. Снова он проявлял неадекватность. Снова делал шаг вперëд.
Но чувствовала: он скоро приедет. И это был трепет, это была дрожь, это был полëт.
И каково же было его удивление, когда вместо испуганной Юдиной он увидел Юдину, которая смеëтся, танцует на снегу и пьëт водку вместе с наркоманами.
На его лице, обычно холодном и безучастном, пролетела гамма эмоций – от удивления, непонимания до, наконец, гнева, и я была готова упиваться этими эмоциями, пока гнев снова не трансформировался в каменную маску. Она трескалась на ходу, когда он жëстко схватил меня за руку и потащил к своей машине. Я в это время хихикала.
Он обернулся ко мне, опираясь бедром о капот своей развалюхи и сложил руки на груди. В чëрной куртке, распахнутой на груди. С растрëпанными тëмными волосами. С ледяными голубыми глазами, в которых возгорался огонь гнева – я чувствовала его.
Совсем не похожий на учителя – слишком молодой, слишком красивый, скорее актëр, играющий плохих парней в фильмах. И это мгновенно разбивало все субординации, все правила, и это рождало бабочки, трепет, предвкушение, чувство как с любым другим парнем – словно сейчас что-то будет. Словно вы сейчас заискрите.
Я трепетала и шаталась, чувствуя эту замечательную пьяную лëгкость.
Он смотрел на меня так, будто еле держался, чтобы не накричать. Он трескался. Становился живым. Искрил.
– Что это за приколы, Юдина? Пьяные звонки? – его голос, обычно механический и размеренный, сейчас тоже звучал будто треснутый лëд, и я поняла снова: это моя победа.
– Я хотела вас увидеть, – пролепетала я. Может быть, дело было в том, что я пьяная, но сердце при виде него у меня до того ни разу так не билось. Так сладко не ныло.
И он понимал это. Он видел это. Я видела, что он не знал, что с этим делать – с этой дурацкой Юдиной. Перебирал в голове варианты, не мог остановиться ни на каком и был в шаге от того, чтобы дать сбой.
Мне нравилось смотреть на него такого.
Неживой и слишком живая. Великолепно.
– Тебя папочка в детстве недолюбил? – наконец спросил он, прямо за секунду до того, как я зачерпнула в руки кучу снега и кинула в него, захохотав. Он стоял с этими снежинками на лице. И это лицо покрывалось розовыми пятнами. Секунда – и сбой произошёл. Маска наконец полностью треснула, и в его глазах появился дикий гнев, и он заорал, по-настоящему заорал: – Юдина, блять!
Я лишь смеялась.
Я была в восторге, потому что таким сердитым я его никогда не видела. Он смотрел на меня так, будто хотел разорвать. Он тоже стал живым. Я снова видела эти завитые от влаги прядки, падающие на лоб, и от них я тоже была в восторге.
Он наклонился ко мне, приближая к себе за локоть, и я чувствовала на лице его тяжёлое и частое дыхание.
– Я недостаточно ясно выразился? – прошипел он, свирепо глядя мне в глаза. – Между нами ничего не может быть. Не может, блять! Не потому что я учитель. А потому что ты мне сама по себе не нравишься. Ты глупая малолетка с ватой между мозгов, способная лишь жопой вертеть, и не приближайся ко мне больше?
Вот оно как.
Вот так и чувствовался его сбой. Его неадекватность.
Если я ему так не нравлюсь, зачем тогда приближаться?
Я не успела даже ответить, как он сел хлопнул дверью машины и уехал. Мне оставалось только смотреть ему вслед.
Сердце – глупая штука. Оно всегда чувствует надежду, даже когда его пытаются раздавить. Оно бьëтся.
Вера всë видела и, когда я пришла, молча меня обняла, как тогда, когда мы были только вдвоём против всего мира. Никакие слова были не нужны. Мы были в вакууме. Я ещë не до конца всë осознала, но она обнимала меня так, будто готова была стоять за меня до последнего вздоха. И тогда я тоже была готова.
А потом ей позвонил телефон, и я по выражению еë лица поняла, что это мать. Испуганное.
– Я гуляю. Нет, не скажу, где. Скоро вернусь. Не скажу. – Я видела, как еë колбасит, а на глазах появляются слëзы. Потом она вскричала: – На военной базе, приезжай, давай, что ещë!
И бросила трубку, тут же закрывая лицо руками. Теперь настала моя очередь молча обнимать еë. Во мне зрело такое негодование, такая волна непонимания и злости – в тот момент я ненавидела еë мать. И я тоже была готова биться за неë до последнего вздоха.
Поэтому когда к базе подъехал лексус еë матери, я вышла с Верой вместе, держа еë за руку и полная решимости. Когда из машины вышла холодная женщина в норковой шубе – еë мать, я с вызовом посмотрела ей в глаза.
– Вера. Домой, – она едва посмотрела на меня, и меня это разозлило ещë больше.
– Знаете что? Вера пойдёт домой, когда захочет! – выступила я вперëд, не отпуская руки Веры и чувствуя еë смятение.
– Юля, не мешай мне. Вера, что я тебе говорила!..
А говорила она, что я плохо на неë влияю. Плохо? Ну что ж, смотри на девчонку, которая только и может, что вертеть жопой.
Вообще не понимая, что делаю, но явно то, о чëм обычные люди позже жалеют, я поворачиваюсь к Вере и целую еë в губы.
Все цепенеют, я цепенею, Вера цепенеет, округляя глаза, а я прижимаюсь губами к еë губам. И чувствую вкус еë вишневого пива на холодных губах. Ровно несколько секунд. Прежде чем еë мать не начинает кричать и не забирает Веру.
Она смотрит на меня в шоке, поэтому даже не сопротивляется матери, но мы обе понимаем в этот момент, что мы всë равно одни против всего мира. И будем биться друг за друга до последнего вздоха.
От этого мгновения и от той Веры тоже ничего не осталось.
Но тогда я думала, что так будет всегда – эта война и мы на одной стороне, спина к спине.
Тогда я ещё ничего не понимала.
Но почему-то, когда за мной приезжает Гена, и я всë ещë пьяная еду в его машине, я спрашиваю жалобно, будто протягивая мостик между временами, к себе сейчас, в будущее:
– Ген, ты же никогда не умрёшь? Пообещай, что не умрëшь!
Он смотрит на меня своим лукавым голубым глазом и улыбается:
– Обещаю, солнышко.
Он умрëт от рака через пять лет.
========== О гниении, жëлтых дневниках, уязвимости и тьме ==========
Если я и до этого не особо любила школу, то теперь она стала самым ненавистным для меня местом, куда я ходила на последнем издыхании, выдёргивая себя с постели.
Я убеждала себя, что не помнила, совсем не помнила снов, которые мне снились, но просыпалась я с чувством растерзанного сердца, которому дали надежду, а после отобрали.
Я прогуливала физику, плевалась ядом Вере и Насвай, но вот парадокс: от мысли, что в коридоре меня ударит холодный взгляд, меня била наркоманская дрожь. Я не хочу его видеть, не хочу, не хочу… Сегодня его нет в школе?
Ладно.
Сердце мертвеет, глаза потухают, но это неважно, неважно.
До тех пор, пока мне не говорили, что это бесполезно – все эти прогулки по коридорам, в надежде увидеть его раздражённые глаза, его мечи, лезвия, лезвия, я не подозревала, насколько всё во мне расцветало. А потом – подыхало. Гнило. И так по кругу.
Я действительно гнила. Я забыла, что существуют какие-то уроки помимо, что есть какая-то жизнь помимо пива после уроков на лавочке (когда можно смеяться, забыв обо всём), я ждала ночи (не для того, чтобы мне снились эти сны, не для этого, не для этого), я подвисала в пространстве, смотря в одну точку, и даже не могла потом вспомнить, о чем думала. Вот как сейчас.
Мы сидели в громкой столовой, и звуки, слова, люди пролетали мимо меня, будто я была в вакууме.
– Эй, Юль, – Насвай осторожно потрясла меня за плечо, и я вынырнула из своих мыслей, тут же собравшись и ответив ей холодным сосредоточенным взглядом. Но вилка в руке так и не дёрнулась по направлению к тарелке. Я специально смотрела только на неё. Только. – Не знаю, насколько правда, но стали болтать, что у Ильича какая-то новая баба. Из школы. Он её подвозит.
Вилка со звоном упала на тарелку. Из моего горла донёсся нервный смех – громкий, лающий, короткий.
– У него? Да не может быть такого. У него же эмоций только на то, чтоб двойки ставить, какие бабы? Не может быть.
Мой голос звучал хоть и нервно и дёргано, но уверенно.
Я была разбита и отвергнута, но была убеждена, что причина не во мне – причина в нём. Это ведь он бесчувственный. Если он не любит меня – значит, не может любить никого.
– Видимо, может, – вдруг прозвучал саркастический голос Веры, и я, не веря своим ушам, обернулась. Медленно. Со страхом.
Девочки подавленно замолчали, даже Насвай, а я смотрела на то, как Александр Ильич, усмехаясь, протягивает русичке, Ирине Алексеевне, кексик, а затем она целует его в щёку.
Его рука задерживается на её талии.
Я смотрю на эту руку и не верю своим глазам.
– Давай, Саш, пока, – говорит она. Говорит, чёрт возьми, Ирина Алексеевна.
И он смотрит ей вслед, смотрит на её прощальную улыбку, смотрит.
И ни разу на меня.
Я не подозревала, что оно расцвело во мне настолько сильно, пока оно не сгнило к чертям. Целиком. Сначала завыло, когда его со всей дури выдернули с корнями – потом сдохло.
Что сгнило? Надежда?
Юль, не смеши саму себя.
– Не такая уж она и красивая, – неуверенно проблеяла Насвай.
Нет, такая.
Как бы тяжело это ни было признавать – Ирина Алексеевна, молодая русичка, которая вела уроки у параллельного класса, была красивой. Тоже светлые волосы. Тоже правильные черты лица – но со всегда скучающим, однообразно вежливым выражением, без этой вечно нервной мимики. Сформированная фигура, на которой всегда строгая одежда – юбки-карандаши, рубашки; лёгкий макияж, без агрессивной красной помады.
Красивая и взрослая.
Такие ему нравились?
Если до этого я буквально кричала, умоляла: «Посмотри на меня, посмотри на меня», то сейчас я бы не вынесла, если бы он это сделал. И резко отвернулась, чувствуя тошноту. Из меня наружу лез завтрак. Лезли эти противные сгнившие цветы.
Я схватила Веру и побежала с ней в туалет – со всех ног, будто за мной мчалась буря.
Мы не говорили с ней о том поцелуе, просто знали, что он есть, и он ничего особо не поменял. Я не хотела повторять, и сейчас не поняла, как это получилось; просто я видела несмелые Верины глаза, просто она знала, что мне это нужно.
Я не помню, что я говорила и говорила хоть что-то вообще. Но во мне не было страха – во мне было что-то злое. Вера была лишь инструментом. Но она это знала. Знала и всё равно отвечала, робко касаясь моего подбородка.
Будто говорила: «Я всё равно с тобой, я тебе помогу, я тебя вылечу».
Это было что-то жёсткое и злое, как будто я наказывала её, но по щекам у меня всё равно катились слёзы. Наверное, ей были неприятны мои солёные губы – но она дышала так прерывисто, будто её маленькое сердце билось так часто, как у колибри. А я плакала и кусала её губы.
И постоянно думала.
А как целуется Ирина Алексеевна?
*
Все мои утра проходили одинаково. Я просыпаюсь, Ира кричит, чтобы хоть что-то съела, одни кожа да кости, я со смехом отвечаю, что ещё месяц назад она запрещала мне есть булки, и что, теперь довольна? Я еду в машине с Геной и постоянно, постоянно болтаю. Весело и с периодическим хохотом. Он лишь внимательно смотрит, настороженно отвечает там, где надо, но до тех пор, пока не задаёт вопросов – всё в порядке.
Я иду в школу. И в трёх из четырёх случаев сворачиваю на тропинку, где меня уже ждёт Вера и Насвай. Иногда Гриша, Яна и другие.
И до тех пор, пока я не теряю способность пьянеть, смеяться и веселиться, всё в порядке. Поцелуи Веры – не то что бы лучшее, что со мной случалось, но когда на морозе немеют губы, это даже хорошо. Меня больше веселят крики Насвай: «Да вы заебали сосаться!».
А в самих поцелуях я не вижу смысла. Они кажутся мне… обычными?
Мне больше нравится держать Веру за руку, чувствовать за неё ответственность – ведь она такая хрупкая, такая маленькая на самом деле, как бы ни пыталась закатывать глаза; я чувствую, какое её маленькое сердце фарфоровое. Чувствую это маленькое счастье в зелёных глазах, несмелое и дрожащее, когда она сжимает мои пальцы в ответ. И мы, смеясь, падаем в снег.
Я учу её грубо отвечать матери. Я говорю ей: не бойся отстаивать себя и быть плохой, как будто тогда сама ещё что-то понимала в том, чтобы быть плохой. Но мне казалось, раз мы прогуливаем уроки, пьём водку за гаражами и я огрызаюсь Ире, то всё, я пропащий подросток и качусь в пропасть.
Мне нравилось в неë катиться. Точнее, я этого не замечала.
– Пойдешь на физику? – громкий голос Насвай, даже не пытающейся быть тактичной (в такие моменты ждать от неë этого было бы так же глупо, как от слона грации). Мы стояли в коридоре школы перед лестницей на третий этаж, где находился злополучный кабинет.
Я легко засмеялась, запрокинув голову.
– Че мне там делать? Я две недели там не была, поздно как-то навëрстывать.
И – звенит звонок, словно вторит моему ничего не значащему смеху.
Ни лишнего слова.
Ни лишней мысли.
Кто у нас преподаëт физику? Наверное, какая-то тëтка, имени которой я не помнила.
Во мне не было надрыва. Во мне была пустота. И это было ещë хуже.
Потому что до этого во мне еë никогда не было.
Вера, стоя рядом с Насвай, внимательно сканировала меня взглядом, не верила, ждала подвоха. «Я знаю, что с тобой что-то не так». «Когда ты сломаешься?»
Я дурашливо растрепала еë тëмную чëлку. У неë были очень жесткие волосы, в отличие от моих.
– Кто там собирается прогулять физику? Принцесс, я с тобой, – на плечо легла знакомая тяжесть, в ноздри забился знакомый дешëвый дезодорант из Фикспрайса.
Дементьев всë никак не отстает и смотрит своими этими любопытными сальными глазами. Тоже голубыми. Месяц назад я бы скинула его руку, наорала на него. Сейчас я захихикала. Вера смотрела на меня так, будто у меня поехала крыша – куда подальше, в Дубая.
У меня не было в планах класть ему руку на шею, трогать его, я совсем не думала об этом, но с лестницы на меня посмотрели другие голубые глаза.
И я, улыбнувшись, приобняла Дементьева.
Вера замерла, перестав теребить лямку рюкзака, Насвай выпучила глаза, а я просто треснула, сломалась напополам, разом перестала существовать, но мой смех звучал так, будто мне не принадлежал – весело и непринуждённо.
В этом совсем не было: «Что мне ещë надо сделать?»
Мне было плевать. Но, наверное, когда я смотрела на него, мои глаза были дикие, злые. Отчаянные. Последний вызов. Последняя попытка.
Александр Ильич спускался по лестнице. Со своим обычным каменным лицом, не глядя на нас совершенно, но стоило ему пройти мимо меня, я буквально почувствовала что-то другое. Что-то такое же злое и дикое. Ненормальное. Запах металла.
Он почти прошёл мимо нас, но я закинула последнюю удочку – наверняка со стороны всë было очень прозрачно: порывистость, спешка. Я протараторила:
– Да, пошли тогда в парк. Сейчас.
Он не должен был остановиться. По всем его правилам, законам существования этого человека, он должен был хмыкнуть, раскусив мою провальную детскую попытку, и пойти дальше, не оборачиваясь – и так было бы правильно.
И он, я уверена, раскусил. Только тупой бы не понял. Именно поэтому в его глазах была такая злость, когда он остановился. И повернулся. Именно поэтому его глаза были такие острые, а желваки ходили по скулам.
Вот теперь там защëлкали настоящие челюсти. Он злился на себя в тот момент, я уверена, потому что он повëлся.
На меня впервые подул ураган его ярости. И как в тот раз, возле базы, я была в восторге.
Его глаза спустились к моей руке, лежащей на талии Дементьева. Наткнулись. Споткнулись об эту руку.
– А как же урок физики? Наверное, забыли, что он у вас? Прямо. Сейчас, – он едва ли не выплëвывал весь свой концентрированный яд.
– Да ладно, че вы… – махнул рукой Дементьев.
– Да. Да ладно вам, – завторила я, как попугайчик, едва ли понимая, что говорю.
Едва услышав мой голос, он перевел на меня черный взгляд от потемневших злых зрачков. Как будто эта злость зрела уже давно, но если бы не эта ситуация, он бы удавился от своей гордости, но не показал бы.
– А тебя, Юдина, я не видел у себя уже три недели. Три.
– Я болела, – пожала я плечами, улыбнувшись, и это было страшно, насколько я не была собой в этот момент. Но я вышла из своей шкуры.
– В туалете? – он издал смешок, приподнимая бровь. – К директору. Быстро. Остальных жду на уроке, иначе присоединитесь к Юдиной.
Когда-то сам спасал меня от выговора, теперь вот что.
С моего лица не слетело улыбки, когда я помахала девочкам, отправляясь к коридору, и я видела в их глазах настоящий ужас. Да, должно быть, добрая, легкомысленная Юля – пугающее зрелище.
Это была улыбка во все тридцать два. А в моей голове по-прежнему не было ни единой мысли.
И только когда я оказалась одна, я сползла по стенке и захрипела, согнувшись от тяжести. Я ощутила еë. То, что было во мне. Тьму. Гниение. Разложение и смерть, но настолько медленную, что она была почти агонией.
Я должна была чувствовать себя победительницей, но только расходилась по швам.
Каждый из этих дней он был с ней – с Ириной Алексеевной. Они приезжали вместе на его колымаге, сидели вместе в столовой, она ходила к нему в кабинет… И ничто из этого не было чем-то похожим на мою попытку вывести его на ревность. Он не смотрел на меня. Это было правдой. Это было по-настоящему – то, как они общались, непринужденно, совершенно не обращая ни на кого внимания.
Так что это было абсолютно бесполезно. Я была бессильна, совершенно бессильна. И мне хотелось удавиться – так этот процесс прошел бы быстрее.
Но мне нужно было к директору, и я пошла к директору.
*
Я сидела перед Сан Санычем будто проглотила кочергу – прямо, с кислым безэмоциональным лицом. Плевать мне, будут ли меня линчевать или накормят кексами.
Директор внимательно, испытующим взглядом смотрел на меня, положив подбородок на сложенные в замок руки.
– Опять вы, Юдина, тут, – шутливо цокнул он языком, как тогда. Но сил раздражаться у меня не было, я вообще не реагировала. – Что-то вы скатились. Медаль больше не нужна?
– Мне плевать, – равнодушно сказала, опустив взгляд на стол, находящийся в полном беспорядке. Какие-то фантики, альбомы, фотографии… Даже сам фотоаппарат.
Он вздохнул. И – всë еще глядя на меня тем взглядом, видимо, решил не линчевать.
– Хочешь кексиков с чаем? Поговорим.
Я растерянно моргнула, но не успела даже ответить, как в руки мне вручили горячую чашку с дешëвым пакетиком чая. Я сделала глоток и подавилась. Сан Саныч, сложив руки за головой, смотрел задумчиво в потолок, и в тот момент я впервые увидела в нëм директора. Усталого, взрослого мужчину. Небритого, с морщинами вокруг глаз.
– Саня тоже когда учился, бедокурил сильно, – сказал он. Я сразу поняла, о ком идëт речь. И оно ударило меня так, что впервые я поняла, насколько мне, оказывается, до этого было больно. Я не хотела о нем слышать вообще ничего, но обречëнно выдохнула:
– Расскажите.
И он начал рассказывать.
– У него было в семье плохо. Настолько плохо, что ему приходилось работать на нескольких работах. Мать болела сильно. Да только кем тут у нас поработаешь? Только грузчиком. Но он справлялся как-то. Всегда находил выход, всегда отказывался от помощи… Дрался, бывало. Ребята подтрунивали над ним. Учителя не думали, что из него что-то выйдет, – хмыкнул вдруг Сан Саныч, – но я видел, что парнишка талантливый. И вот, вышло. – И вдруг вынырнул из воспоминаний, обратив на меня взгляд: – Так что ты не думай, что он весь из себя такой злобный дядька, как я. Не вставляй ему палки в колеса. Он сам ещë только из пелëнок вылез, такой же маленький, как ты. Лады?
Я слушала этот рассказ, и с каждым его словом с меня будто спадала заморозка. И мне становилось всë больнее и больнее. Наверное, это к лучшему? Я медленно, но верно прихожу к новой стадии принятия. Смирения.
До этого я не признавала, насколько мне было больно, и потом, когда мне пришлось осознать весь масштаб катастрофы, всë стало ещë хуже. Это был эффект той пьянки – когда я увидела, какое оно во мне на самом деле сильное и кровавое. Как оно бьëтся и пульсирует. Как ноет.
Я не хотела слушать Сан Саныча. Не хотела верить в то, что он говорил, это совершенно не вязалось у меня с образом физика. И каким-то образом… все же после его слов я почувствовала ещë более сильную тягу, словно через тот магнит пропустили более сильное электричество. И меня дëрнуло. И я заныла, чувствуя, как растянулась сердечная мышца.
Я почувствовала, что влюбляюсь только сильнее, несмотря на то, что магнит становится всë дальше и дальше.
Я не хотела его слушать, не хотела с ним соглашаться и смиряться, но всë же сказала:
– Лады.
*
Как бы я ни страдала, а это не освобождало меня от моделинга, потому что Ира была настроена серьезно и перла как танк, а сил сопротивляться у меня не было. Приближались контрольные, Новый год, но для меня все дни слились воедино. Кроме одного.
Миша позвал нас с другими девочками на вечеринку. Сказал, что это будет полезно – обзавестись новым знакомствами среди лиц новых брендов, фотографов, дизайнеров. Я поняла, что это очередная проверка, кто среди нас годен, а кто нет.
Ира заставила меня пойти. Сказала, что это шанс на миллион, который нельзя упускать. Одела меня в золотистое обтягивающее платье, открывающее бедро, в маленькую шубку, наняла визажиста. Я смотрела в зеркало и не узнавала себя. Лицо мне не принадлежало. Фигура, такая точëная, тоже была не моей.
(А что у меня внутри? Мясорубка?)
Я всегда красилась красной помадой не чтобы быть сексуальной – это был мой бунт против школьных правил. А сейчас я была сексуальной. Мне хотелось стереть еë. Стереть с себя эту новую шкуру. Она по-прежнему не прирастала и больше пугала меня. Меня пугали взгляды на моë тело, и от этого я ненавидела его. Оно делало меня несчастной.
– Ты так повзрослела, – сказала Ира, гладя мои волосы и глядя на мое отражение. Меня затошнило.
Но я с вызовом посмотрела самой себе в глаза. Быть взрослой – это хорошо.
Я подавила тошноту и стала чувствовать себя несчастнее, потому что я не справлялась с ним. Не могла носить его.
Гена отвез меня в московский клуб-ресторан, в котором и была эта вечеринка. Неоновая вывеска, дорогие машины, припаркованные у входа…
Наткнувшись на охрану, я растерялась, но Миша, увидев меня, сказал им пару слов, и меня впустили. И он сразу повëл меня к нашему столику.
Там было темно. Тëмные дубовые столы с чëрными скатертями, тëмные спинки кожаных диванчиков, приглушенное освещение, легкая музыка. За столиком сидели уже некоторые наши девчонки, несколько мужчин и взрослых женщин, чьих имен я не запомнила. Запомнила только одного.
Его пристальный взгляд сразу нашел не меня, нет. Мое тело. Открытое бедро. Я задрожала, будто на меня подул холодный ветер, и прижалась к Мише.








