355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кшиарвенн » Призраки Шафрановых холмов (СИ) » Текст книги (страница 4)
Призраки Шафрановых холмов (СИ)
  • Текст добавлен: 28 октября 2018, 23:30

Текст книги "Призраки Шафрановых холмов (СИ)"


Автор книги: Кшиарвенн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)

“На торных дорогах жизни мы едва замечаем, сколь благотворны для души оказываются красоты природы, которыми можно насладиться вдали от городской суеты…” – начала было Черити. Но далее из-под ее пера начал выходить какой-то запутанный рассказ о голосе, доносящемся с холмов в темные безлунные ночи, она опомнилась, попыталась привязать туда мораль, рассуждая о воздаянии и муках нечистой совести, но к этим вымученным наставническим строчкам почувствовала, перечитав их, глубокое отвращение, скомкала лист и швырнула его на пол.

К тому времени, как каминные часы внизу едва слышно пробили одиннадцать, скомканных листов на полу стало много. Давно пора была спать, о чем и сообщила вошедшая в комнату мама в ночном чепце, но Черити зло всхлипнула о необходимости написать “проклятущее сочинение”, и мама, даже не выбранив ее за недостойные молодой девушки выражения, удалилась.

“Бездарность”. Черити, едва не плача, зло кусая губы, присела на низкий подоконник и стала глядеть в сумеречные заросли, на реку, едва видную вдали в умирающем свете июньского вечера, которому, правда, помогала набирающая силу луна. Очарование ночи, как назвали бы поэты подобную картину, навевало на Черити меланхолию, а меланхолию она терпеть не могла. Черити принялась разглядывать выхваченные луным светом из тьмы заросли, черные и белесые, будто резаные из бумаги двух цветов, пытаясь придумать, как же они могут поспособствовать смягчению нравов, но что-то никак не придумывалось. Вместо этого тихая мелодия, какая всегда позванивает едва слышными колокольцами в такие ночи и которую особенно ясно можно расслышать в романтические пятнадцать лет, становилась все слышнее, поглощая и шепот ветерка, и плеск воды, и все далекие и близкие ночные звуки.

Черити ощущала, как на лице ее распускается тихая умиленная улыбка, и вдруг едва удержала изумленный возглас: она заметила светлую, призрачную фигуру, которая словно плыла над посеребренной лунным светом травой.

Забыв даже дышать, стараясь не сморгнуть ненароком, Черити во все глаза следила за призраком. Прочитанная не столь давно “Женщина в белом” сочинения мистера Коллинза была еще свежа в ее воображении, и белая фигура казалась сейчас средоточием всех тех тайн, которые так и вертелись вокруг Черити в последнее время.

Белая фигура плыла, и Черити следовала за нею взглядом, понимая, что любое резкое движение сейчас спугнет и призрака, и необыкновенный лунный сумрак. Белая фигура плыла, и луна толкала ее в спину, торопила, и ветер подгонял ивовыми ветвями. Черити, которая не могла двинуть ни рукой, ни ногой, видела, что фигура, уже не повинуясь ни луне, ни ветерку, замерла над торчащей вертикально вверх ивовой веткой и указала куда-то в заросли. И в лунном свете Черити увидела – ясно как днем, – что-то вроде беседки из ивовых ветвей, сплетшихся вместе. Но тут внизу, у дома, что-то треснуло, залаял пес и послышалась сонная перебранка слуг. Черити лишь на мгновение отвела глаза от белой фигуры, а когда вернулась, ничего уж не было в темных зарослях.

***

Cпи… Черные ресницы вздрагивают, прядь волос перечеркнула лоб. Спи и дай посмотреть на тебя – такого спокойного, и губы легко улыбаются во сне. Мои губы – легкий угиб верхней и чуть ленивая полнота нижней. Красивые губы, должно быть, их хорошо целовать.

Спи. Я поцелую тебя в лоб – тихо-тихо, так что и гран воздуха не шелохнется. Невесомо. Такие, как мы, утратили вес, мы ничто. Нас просто нет. Спи, я не разбужу тебя, от моего поцелуя останется недвижной черная прядь, упавшая тебе на лоб.

Черная прядь – цвета воронова крыла, цвета земли, темной от дождя жирной осенней земли, по которой я когда-то ушла из города. Унося с собой ядовитые зерна горя и ярости. Унося с собой, в себе – тебя.

Были другие города, другие люди – которых я едва видела, занятая тем, чтобы не дать отравить себя черной злобе и черной боли. Тем, чтобы не дать им отравить и тебя. Дни шли, и осень сменилась зимою, и – скрип-скрип, – скрипели колеса кибитки бродячего цирка, заглушая хлещущую из меня боль, разрывающую напополам… освобождающую тебя.

Черные волосы, черные как вороново крыло – в отца. В твоего отца, что спит у излучины реки под ивовым сводом, у серого камня. И в него же этот непроницаемый полувопрос в глазах – не хочешь, не отвечай, но отвечая, будь начеку. “Готова ли ты просто любить меня?” – спросили твои глаза, когда я впервые тебя увидела. Готова ли оставить прошлое прошлому, спрашивал он, приходя ко мне теперь, и идти дальше со мной?

Нет.

Ростки, проклятые горькие травы проросли слишком глубоко, корни связали, оплели… отравили. Все, что я могла сделать – не дать им отравить тебя, не отравить своею судьбой. Своим проклятием.

Корзинка перешла из рук в руки, как на рынке – тростниковая корзинка, та, что унесла когда-то от судьбы Моисея, древняя как земля. В добрые маленькие руки перешла корзинка. А надо мной разошлось и сомкнулось небо, и черная вода заколыхалась, расходясь кругами. И потянулись долгие серые дни – дни не жизни, не смерти в холмах, ворующих души.

Отец, отец, ты можешь считать себя отомщенным! Теперь я знаю, каково это – беспомощно смотреть на свою кровь, на свое дитя, что несется в пропасть, завершая новый виток бесконечной петли, захлестнувшей и тебя, и меня, и его… Изо всех адских мук это худшая, и хуже ее лишь вечная разлука с тем, к кому стремится душа твоя. Разлука, на которую идешь, чтобы уберечь свое дитя – и понимаешь, что все просыпалось сквозь пальцы, как песок, что из двух дорог тебе закрыты обе.

Радуйся, отец!

Ночь бледнеет, неся в себе ростки утра. Спи, сынок. Мне пора.

***

Полубессонная ночь, во время которой ему несколько раз снилось, что его душит багровый, с каменной челюстью Винсента Жаме и в круглых очках ужас, измучила Мо. Ужас имел бычьи острые рога, и отсветы его красных горящих глаз метались по черному, с блестящими антрацитом стенами, будто в шахте, лабиринту, где этот ужас обитал. Из лабиринта не было и не могло быть выхода, он был бесконечен, и все, что могло ожидать в нем – смерть.

Страшных снов он не видел никогда, и такого, чтобы видеть страшные сны сразу несколько за ночь, чтобы просыпаться в холодном поту, вскакивая на узкой жесткой лежанке во флигельке, где жили слуги – такого тоже не случалось за все его двадцать пять лет жизни. Даже после той сделки Папаши Гросса, которая разом выдернула Мо из бродячего циркового мирка и о которой он не любил вспоминать, Мо не снилось ничего ужасного.

И только ближе к рассвету он уснул спокойно, словно сдавшись нежному шепоту, которым полнилась ночь.

А когда готовился выметнуться из-за холмов розоватый рассветный шелк, тонкий китайский шелк, как тот, что продают во Фриско, Мо проснулся – свежий и бодрый, будто так и спал всю ночь. И было хорошо и спокойно юным утром, он вышел в сад Уотсонов и пошел к реке, и уже совсем не страшным казался ему приснившийся человек-бык, вспомнился пикник и доктор Теннисон, рассказывавший о каком-то страшном лабиринте, куда кидали предназначенных в жертву этому человекобыку несчастных. И победитель этого быка вспомнился ему, и та, что помогла ему выбраться из страшного лабиринта – Ариадна…

Мо не заметил, как оказался у излучины, в том уютном гроте из переплетенных ивовых ветвей, где они видели так приглянувшуюся Голландцу Рамакеру полянку и серый камень – не то могильный, не то просто памятный.

Сейчас тут было как-то по особому тихо, от реки поднимался туман, под вдохами теплой земли вспухавший клубами, шляпками диковинных грибов и плодами неведомых растений. Река в этом месте делала поворот и была мелка и быстра, а ниже по течению в русле вымыло глубокую яму, настоящий омут, так что вознамерившегося искупаться там Голландца домашние Уотсонов настолько горячо и убедительно предупреждали об опасности этой затеи, что даже легкомысленный Рамакер проникся, поверил и купаться не пошел.

Присев у самой воды, Мо принялся кидать камешки плоско по подернутой утренним туманом воде, примериваясь так, чтобы плоский голыш долетел до другого берега. Мыслей не было, было просто необыкновенно хорошо, будто ему принесли хорошую новость или же напротив, убралась прочь нависавшая угроза. Прошедшие несколько дней он ровным счетом ничего не делал, даже не ездил с Голландцем на рудник, куда тот сопровождал порой Уотсона. Рамакер же прилежно исполнял свою роль, кроме того, он, когда надо, умел изображать внимательного и вдумчивого слушателя, что подкупало хозяина дома.

Ариадна случай с понесшим конем и шарабаном не поминала, и Мо не был уверен, что она достаточно точно рассказала о случившемся родителям. Сам он и Голландец сказали лишь то, что конь рванул пустой шарабанчик, испугавшись падения флагштока. Однако он смог заметить, что после этого происшествия между девушкой и ее матерью установилась какая-то новая, странная и болезненно сильная связь, сильнее простых родственных отношений матери и дочери.

На очередном слабом “глок-глок” камешка Мо отчетливо услыхал со стороны омута тихое поплескивание, похожее на то, как играет крупная рыба. Выпрямившись, он увидел белую женскую фигуру, медленно заходящую в воду. По темно-каштановым вьющимся волосам и тому, как она чуть сутулилась, Мо признал Ариадну Уотсон. Одета она была в длинную белую сорочку, и тонкое полотно снизу уже намокло, влага поднималась к коленям, делая ткань прозрачной.

Нехорошо было подсматривать за купающейся девушкой, понимал Мо, однако в движениях Ариадны было что-то от сомнамбулы или человека под гипнозом – Мо живо припомнился такой аттракцион, виденный им в Огайо: девушка в белом с сонно закрытыми глазами идет по натянутому над пропастью арены канату, ровно, без обычной балансировки канатоходцев, идет будто по ровной земле.

Такими же сонными казались и движения Ариадны. Лица ее Мо не видел, но то, как она все глубже заходила в воду, вселяло в него все большее беспокойство – слишком уж мало это походило на купание. И вдруг она исчезла, словно кукла, которую дернули вниз за ноги, просто провалилась в сомкнувшуюся над ее головой речную воду.

…В промоине оказался настоящий омут, и Мо, как ни хорошо он плавал, не сразу смог достать девушки – пришлось нырять дважды, и только на второй раз под рукой ощутилось тонкое полотно сорочки и гладкая кожа. Тело Ариадны показалось каменно тяжелым, когда он вытаскивал ее – словно омут не желал отдавать добычу, цеплялся за нее, стараясь утащить, не пустить.

Ариадна очнулась только после нескольких сильных ударов ладонью по спине – Мо положил ее грудью себе на колени, чтобы голова свесилась и вылилась бы попавшая вода. Кашель и судороги, сотрясшие худенькое тело, заставили Мо облегченно выругаться сквозь зубы.

– Что это вам в голову взбрело, мисс Ада? – сердито бросил он, продолжая похлопывать девушку между лопаток. Она не отвечала, только кашляла, судорожными глотками хватая воздух. Медленно сползла с его ног и села на колени, согнувшись, не замечая впивающихся в колени камешков. Девушку трясло, но едва Мо потянулся погладить, растереть ее плечи, как она с неожиданной силой оттолкнула его, отпрянула в сторону. Во взгляде мелькнул ужас и обреченность, и она снова подвинулась ближе.

– Не обижайте его, – пробормотала Ариадна, едва шевеля губами, так что Мо с трудом разобрал слова. – Я прошу вас, не делайте ему зла. Он ни в чем не виноват, он хороший….

– Вам надо домой, обсушиться и согреться, – сухо бросил Мо, вставая. Нервная девица что-то вбила себе в голову, подумал он, старательно вколачивая в сознание эти слова – Ариадна не казалась ему нервной девицей. Но она, выпрямившись теперь и все так же стоя перед ним на коленях, продолжала умолять – тем же полуразборчивым глухим полушепотом умоляла не делать кому-то зла, потому что он хороший. И только тогда Мо понял, что речь идет о ее отце.

Письмо? Узнала? Но от кого, не от Голландца же. Или Уотсон далеко не так прост, или… маленький город, почтмейстер-то может быть знакомцем… Злость, потусторонний ужас и то странное чувство, которое едва не заставило его отобрать у почтового служащего свое письмо, нахлынули все вместе, липкой осенней лесной паутиной, и Мо потряс головой, стараясь избавиться от них, разорвать эту паутину.

– Придешь ко мне, сегодня. Попозже вечером. Во флигель, – наклонившись, он больно стиснул плечи девушки. – Поняла?

Она часто-часто закивала, губы, смерзшиеся, приняли ежевично-синеватый оттенок и дрожали. И очень вдруг захотелось сейчас согреть, обнять и не пустить никуда.

Но Ариадна вдруг сама вскочила на ноги и, спотыкаясь, падая, побежала к поместью. Выждав некоторое время, Мо также пошел прочь от реки. Проходя мимо по утреннему тихого еще дома – он обошел его спереди, чтобы не попасться на глаза уже возившейся на заднем дворе прислуге, – Мо в какой-то миг поднял голову и заметил в одном из окон во втором этаже женскую фигуру в темном, казалось, внимательно наблюдающую за ним.

***

Когда он смотрит снизу, во взгляде его Виргинии Уотсон чудится что-то умоляющее, почти нежное, почти виноватое – так не вяжущееся с острыми кинжальными косицами смоляно-черных волос, с ленивыми движениями хищника кошачьей породы.

Она не видела, как вернулась дочь, только слышала барабанный стук взбегающих по деревянной лестнице шагов, отдающийся, кажется, во всем доме – что за дура девчонка, разве нельзя ступать бесшумно? Барабан, барабаны, таблы* грохотали в ушах Виргинии, и звуки отражались от стен и потолка, метались в утренней полутьме спущенных штор.

Все она верно сделала, все правильно.

“Ариадна, твой двоюродный дядя уже наломал тут дров. И поплатился за это. Ты же не хочешь, чтобы за все теперь поплатился твой отец?”

“Не хочешь… отец… поплатился…” – она слышала как мечутся страшные слова в голове дочери, она видела, как страдальчески разомкнулись губы. Видела и торжествовала. Смотри, смотри, она пойдет! Твоя, Генри, дочь! Пойдет, коровой, овцой на бойню.

Ты умница, Виргиния.

Невидимые пальцы прохаживаются по волосам, по затылку. Ты умница, умница, ты все сделала верно.

***

– Да это моя Бонни шла ворожить на жениха! – рассмеялась Ребекка, когда на следующий день Черити под страшным секретом рассказала ей о своем ночном видении. – Ну так и есть, к малиновым зарослям чуть ниже вашего дома ходила, потом сама мне рассказывала. У нее женихи теперь главная забота, – хмыкнула Ребекка с явным осознанием своего превосходства.

Ребекка говорила и говорила, Черити смотрела как двигаются ее губы, быстро-быстро, сто слов в одно мгновение, и вдруг отчетливо поняла, что никаких ивовых зарослей и никакой реки из окошка ее комнаты не видно и вовсе. А вот заросли малины на окраине сада Олдманов и впрямь были видны отлично. Это настолько шло вразрез уверенному впечатлению, оставленному Черити лунной ночью, что она даже не слышала, что именно так быстро говорила подруга. Ведьма, думала она, вспоминая белую призначную фигуру. Ведьма Тереза.

– …и рассказала Сенди, – услышала она конец фразы и будто проснулась. Ребекка, подумалось ей, переступает сейчас ту черту, которая отделяет девочку, легкую крылатую стрекозку, от женщины, тяжелой, как комья глины под ногами.

– О чем рассказала?

– О ведьме Терезе, о чем же еще? – изумленно вытаращилась Ребекка. – Он знаешь как рассердился! Шериф-то до сих пор почти не видит, так и не проходит у него слепота, и доктор Теннисон тоже ничего сделать не может.

Вошедший в класс учитель Доусон положил конец их беседе, разом умакнувши учеников, будто кисть, в ведро с математическими вычислениями, так что пришлось трудиться в поте лица над задачами и забыть на время обо всех загадках и тайнах, кроме загадки корня квадратного.

Вернувшись домой, Черити немедленно кинулась к окну, и конечно, ничего кроме зарослей малины не увидела. Она сердито села за стол с намерением заняться несносным “оригинальным сочинением”, но и пяти минут не просидев, сорвалась и, едва прихватив кофточку, бросилась к реке. Она долго бродила у ив и камышей, но никаких согнутых ивовых ветвей не увидела. Впрочем, идти к Шафрановым холмам Черити не решилась – и без того в ивовых зарослях было очень неуютно. Ей казалось, ивы слишком сильно машут ветвями, что они стонут и зовут ее, а когда в кустах что-то зашебуршало, Черити стоило больших усилий не броситься бежать сломя голову.

Она, верно, так и сделала, да услышала стук колес и копыт и вышла из зарослей к дороге.

По дороге ехала открытая коляска мистера Уотсона, которой правил старый Уитакер. В шарабанчике сидела Ада, и Черити вспомнила, что у выпускного класса занятия длились несколько дольше, так что Ада только-только ехала из школы.

Черити мгновенно придумала, чем объяснить свое шастание по зарослям, столь неприличное для молодой девушки – уж такая снулая рыба как Ада Уотсон непременно тоже должна так считать. Хотя при взгляде на Аду Черити сразу вспомнила, как та танцевала с азиатом – помощником приехавшего сотрудника компании. И вот тогда она не казалась снулой рыбой. А уж тогда, когда ее чуть не разбило в шарабане – Черити взглянула на мышастую небольшую лошадку, запряженную сейчас в коляску, – когда Аду чуть не разбило в шарабане, она уж и подавно на снулую рыбу не походила.

И, поздоровавшись с Адой, которая еще за несколько шагов сказала остановиться, Черити заговорила про “оригинальное сочинение”, хорошо зная, что в выпускном классе мистер Ивэнс должен дать его почти всем. Ада тихо сказала, что сочинение она уже написала и отдала учителю на проверку еще позавчера, но сама же с неуверенной улыбкой предложила помочь Черити, если та, конечно, будет не против.

Договорившись, что придет в Шафрановые холмы завтра после уроков, когда у Ады не будет музыкальных занятий, Черити едва успела отойти на пару шагов, как до нее долетело “Пожалуйста, поехали, мистер Уитакер” Ады и “Поехали, мисс Джиллиан”, брошенное в ответ кучером.

Черити обернулась с расширенными от изумения глазами, но увидела только поднявшуюся столбом красноватую пыль, почти скрывшую тронувшуюся коляску.

– Ну а что тут удивительного? – спокойно сказала мать, не выпуская из рук шитья, когда Черити, не утерпев, рассказала ей о своей встрече с Адой Уотсон и оговорке кучера. – Уитакер, поди, много лет у старого мистера Уотсона служил, привык.

– У того, которого убили? – едва веря ушам, выдохнула Черити.

– Ну а у какого же еще? – отец потянулся к свече, поджег лучинку и раскурил трубочку, затянувшись и пыхнув душистым дымком. – У старого Акулы.

Эта неожиданное и такое простое известие, словно тот же дымок из отцовской трубки, заполнило сознание Черити, и новость о том, что собравшиеся было линчевать ведьму, на совести которой все теперь числили слепоту шерифа Риксона, застали в ее домишке мертвую пустоту, не живее которой была и сама Тереза, висевшая, покачиваясь, в зацепленной за притолоку веревочной петле, прошла почти по краю сознания.

========== Золото дураков ==========

Нельзя сказать, чтобы Генри Уотсон отличался какой-то особенно сентиментальностью. В Лондоне он был бы вполне обыкновенным средней руки обывателем – не жесток, не мягок, не слезлив, не черств. Однако по меркам Среднего Запада Генри Уотсон безусловно отличался мягкостью. Иной раз просыпался в нем некий червячок и начинал глодать изнути, и глодал до тех пор, пока он не покупал кривобокие вязаные салфеточки на благотворительном базарчике, который организовывали местные слезливые дамы в пользу бедных сирот. Или не отправлялся проведать какого-нибудь занедужившего знакомца. Или не посылал семье рабочего с шахты, у которого было пятеро детей, корзинку с угощением в Рождество. Червячок успокаивался и далее, до следующего его просыпания, Уотсона уже никто не смог бы заподозрить в излишней чувствительности.

В это весеннее утро, закончив дела на шахте и отвезя дочь в школу, Уотсон ощутил уже знакомое, докучное, едва заметное свербение – под сюртуком, жилетом и рубашкой, в глубине ребер. И он, вздохнув, направился к шерифу Риксону, который после тяжелой болезни – или отравления, как шептались некоторые, – почти утратил способность видеть.

Отправив старого Уитакера домой с приказанием самому съездить и забрать после занятий Ариадну, Генри Уотсон пешком пересек ветхий мостик ручейка, поднялся на холм и свернул мимо скобяной лавки к дому шерифа Риксона. И улица не обратила на него никакого внимания, разве что двое уличных мальчишек приветствовали Уотсона гнусавым “Доброе утро, сэр”, – и то Уотсон не поручился бы, что сорванцы не затеяли какую-то насмешливую пакость.

Странное чувство овладело Уотсоном, когда входил он на ступеньку крыльца. Холодно было в доме Риксона, несмотря на теплый весенний день, холодом веяло, могильным холодом несмотря на не по-летнему трещащие в камине дрова. Холодно смотрели со стены, из фальшиво-серебряной рамки шерифские предки, в старомодных высоких воротничках, рукава буфами, пучат белые глаза из черноты, и саранчой, казнью египетской кажется темный фон, из которого они выступают, будто из склепа.

И такие же невидящие глаза Риксона, сидящего в кресле, – шея вдавлена в плечи, кожа на круглой голове натянута, вот-вот лопнет, – уставились на входящего, словно слепота шерифа чудесным образом вдруг отступила.

Поговорили о погоде, поговорили о шарлатанах, в соседнем городе обмишуливших честных горожан, взимая плату за переход по мосту, который никто и не думал делать платным, поговорили вскользь о самоубийстве черной Терезы. Впрочем об этом Уотсон старался не распространяться, да и шериф не горел желанием поддерживать такую жутковатую и щекотливую тему.

Сенди, выполнявший при Риксоне обязанности не то денщика, не то прислуги за все, принес кофе. И после кофе, и после такого обыкновенного вступления, обмена новостями – впрочем, что особо нового мог рассказать Уотсону слепой шериф, какие-такие новости, кроме неутешительных слов врача? – после всего этого вступления, вымученного, как всякая свербящая и не рожденная истинным душевным порывом жалость, Риксон вдруг выпрямился в кресле, и его словно вросшая в плечи голова вдруг как-то гордо встала на короткой шее. Как будто шерифской шее вдруг добавили один-два лишних позвонка – или как будто это была уже не шерифская голова и не шерифская шея.

– А старый квакер был прав, – сказал он – не своим тонковатым тенором, а другим, с оттягом в баритон. Скрежещущим на концах слов холодным металлом, и словно выстуживающим каждым звуком воздух в комнате.

–… Дочерям рода вашего не обрести дома, – проговорил Риксон. И улыбку его никак нельзя было назвать веселой. Уотсон сделал над собой усилие, чтобы не отшатнуться.

– Простите,.. что вы сказали, мистер Риксон? – пересохшими губами пробормотал он – спасаясь сейчас в имени шерифа, цепляясь этим именем за реальность. Делая перед самим собой вид, что он не расслышал и не разобрал слов Риксона.

– Не обрести дома, – повторил Риксон – тихим сипящим голосом, и у Уотсона зашевелились волосы на затылке, потому что голос был так схож с голосом старшего его кузена Эйбрахама, которого Генри видел всего пару раз – давно, еще до того, как поехал в Индию и встретил там будущую супругу.

Весенний день стал сер, словно растерял все краски. И комната шерифа, комната слепого, бесшеей жертвы повесившейся ведьмы, сдавила Уотсона, изгоняя, извергая из себя – не то карая, не то наоборот щадя.

Идя домой, Уотсон почти не замечал славного весеннего дня, яркого и сочного как спелая малина. На сердце мертвой тушей лежала тяжесть – вспоминалась болезнь жены, вспоминалась сбежавшая старшая дочь и то, каким страшным был припадок Виргинии после того, как их покинула Эллен. Тяжесть, каменная, темная – как пустая порода в шахтах. Протений, здесь должен быть и протений, который безумец Хоу предсказал, назвал первоэлементом, но так и не описал. Гениальный безумец Раффлз Хоу прокрутил рулетку превращений элементов вперед, по шкале уменьшения их атомного веса, до легчайшего из металлов лития и после в серый порошок, названный им протилом, то есть “первичным”. Но о том, что стоит на другом конце последовательности, о веществе, благодаря которому при электролизе можно получить висмут, а далее и золото, он умолчал. Думал, что умолчал. Но что доступно одному пытливому уму, в конце концов станет доступно и другому – и он, Генри Уотсон, он один знает, как прокрутить цепь превращений назад. Стоит лишь найти протений, необходимый компонент всей электролизной цепочки.

Дьявол и все присные побрали бы Хоу, бормотал Уотсон себе под нос. Протения нет, одна пустая порода, черная или блестящая, как тот самый пирит, “золото дураков”, обманка. Все исследования его были за то, что протений должен, обязан быть в шахтах, подобных здешним, но его все нет, нет. А пирит, “золото дураков”, дразнит своим гладким лимонным блеском, щекочет запахом испаряющихся соединений серы – словно камни извлечены из самой преисподней. “Золото дураков”, “золото дураков”…

Уотсон тряхнул головой – оно непременно должно быть здесь. Там, где есть железный колчедан, “золото дураков”, должен быть и протений. Кварцевые жилы, серебристые мягкие чешуйки и листочки молибденита. Колчеданы, железный и медный. Где есть они – должно быть и первовещество Хоу. И он найдет это первовещество, что бы там ни вынюхивали ищейки из “Мид-Вест Коал”. Найдет и завершит эксперимент, и даст Виргинии и Ариадне то, чего они достойны. Его женщины еще будут купаться в роскоши. Уотсон шел мимо ивовых зарослей, и ивы шептались насмешливо, глуша все остальные звуки своим тонким визгливым хихиканем.

***

Утро боялось оказывать себя. Утру надо было продраться сквозь низкие густые ветки старых яблонь, чтобы заглянуть в маленькое окошко флигелька. Утру не с руки было швыряться солнечными лучами – может быть, оно знало, что не стоит ничем швырять в человека, умеющего метать ножи быстрее, чем иные выпускают пули.

Мо проследил за вороватым солнечным лучом, упавшим на рукав его белой рубашки. Белая рубашка, любовь к белым рубашкам – ему не раз приходилось кулаками и сталью доказывать свое право на белые рубашки. “Грязный китаеза, а туда же – ишь, вырядился, рубашка у него белая, фу-ты, ну-ты!”

А, говорят, в Нью-Йорке стали делать такие рубашки, что грязь к ним и вовсе не липнет, сама отваливается. Мо скосил глаза на светло-каштано-пепельную головку, лежащую на его плече. Во Фриско ему случилось как-то говорить с одним китайцем, тот что-то талдычил о цветке лотоса, которай цветет в болоте, но грязь и вода сами скатываются с его чуднЫм способом устроенных белых лепестков, не оставляя никаких разводов и грязных следов. Никаких разводов и никаких грязных следов, думал Мо, совершенно бездумно поглаживая кончиками пальцев мягкие пушистые волосы.

Так же. Точно так же много новолуний назад я вошла к Янгу. Точно так же он не спал, ожидая меня. Между нами до той ночи не было сказано и десятка слов, и все же он ждал меня, и все же я вошла к нему, и все же руки его легли на мои плечи, раздвигая, сдвигая прочь ткань ночной сорочки. Ткань скользнула по плечам вниз – я еще помню этот шорох…

Я узнала это движение – точно таким же ты, не видевший ни разу своего отца, кладешь руки на плечи пришедшей к тебе. Сила крови, сила крови… Зачем ты был так нежен с ней? Не нужно, не надо, сомни ее, сломай, пусть плачет… пусть пожалеет.

Не слышишь. Губы коснулись губ, и она вошла в твои объятия так, словно возвращалась домой. Обняла тебя под руками и затихла, прижавшись к тебе. Мягкая, слабая как водяная лилия. Прижалась губами к твоему телу, вдыхая твой запах. Лишая тебя – я видела, проклятье, проклятье! – лишая тебя разом и воли, и разума.

Ты гибок и силен, ты красив, ты словно молодое деревце, которое не согнуть ветрам, тебе подвластен весь подлунный мир – для чего тебе девчонка Уотсонов?

От юности и до морщин,

Ты мерь шагами грудь равнин

Ты добирайся до вершин,

Или спускайся вниз,

Но только Уотсонам, мой сын,

Но только Уотсонам, мой сын,

Ты верить берегись.

Жестокие духи запределья, почему вы смеетесь, почему не даете, не пускаете меня к ней? Я бы бросилась на нее и разорвала на месте, я швырнула бы ее в яму где кишат змеи и гады земные! Я не позволила бы ей и на миг приблизиться к тебе, мой мальчик, мой сын, плоть и кровь моя!

Не слышишь. Ладонь твоя легла на ее затылок – сожми пальцы, схвати ее за волосы, швырни на кровать… Посмотри, она ведь даже не красива! Не будь с нею так убийственно нежен, ты же собирался быть совсем другим, ты же собирался быть…

Не слышишь. Слышишь только ее и все, о чем думал ты, что желал, что ожидал, летит в адские тартарары. Ты нежен с нею так, будто она твоя первая и последняя женщина. Очнись, очнись, она не первая и не последняя! Она стопервая и после нее их будет у тебя еще столько же, ибо ты красив, молод и горяч, каким и должен быть сын Янга Сайдвиндера и Рыжей Джиллиан, Проклятой Джиллиан, Певуньи Холмов.

…Вчера Мо сделал верхом сорок миль туда и обратно. Отвез золотистый и очень тяжелый камешек, изъятый из комнаты Генри Уотсона, скупщику, живущему на окраине соседнего городка, и весьма правдоподобно изобразил горе и растерянность глуповатого китайца, рассчитывавшего на солидную прибыль, когда старикашка рассмеялся скрипуче и посоветовал использовать кусочек разве что для покупки шлюшки в захудалом борделе. “И то шлюшки нынче пошли умные”, – сказал он.

“Золото дураков” – так называют эти камешки. При ударе они высекают искры, как кремень, потому, сказал скупщик, древние назвали его “камнем, порождающим огонь”. В отличие от настоящего, прячущегося в корявости и грязи самородка, эти хвастаются ровными, будто полированными, гранями разбавленно-соломенного цвета. Нет в ней солнечной густой силы истинного золота, нет золота в этих холмах. Золото дураков, одно слово.

Приехав домой уже по темноте, Мо что-то соврал Рамакеру, только чтобы отделаться от Голландца, и поскорее ушел к себе. Золото дураков, только оно и есть в холмах… и несется письмо к Винсенту, уже не остановить его, нет таких человеческих сил.

А когда над яблонями взошла луна, дверь в его комнатушку открылась, и на пороге стояла Ариадна.

– Я пришла, – тихо сказала она, в глазах ее не было страха, не было тревоги, только чистая, словно хрусталь, пустота ожидания. Об этот хрусталь, прозрачный и твердый, разбилась вся злость на ее папашу, мелочная и скупая как жалобы сутяги.

Он собирался просто взять ее, равнодушно и грубо, как шлюху в борделе, взять и отбросить потом как пустую шелуху от съеденного ореха – а вместо этого прижал к себе, пряча от ворвавшегося вслед за нею в комнатку холодного и злого ночного ветра, который словно искал Ариадну


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю