Текст книги "Эровый роман. Книга первая"
Автор книги: Георгий Мо
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)
Георгий Мо
Эровый роман. Книга первая
“А душу можно ль рассказать?"
М.Ю.Лермонтов, поэма “Исповедь”
Глава I
– Расскажите мне о своем детстве, – произнес он.
Доктор сидел в удобном кресле. Говорил спокойно и расслабленно. Он внимательно меня осматривал с ног до головы. Пилил взглядом.
– Я не знаю, что рассказывать… – как-то уныло и, скорее, равнодушно произнес я, почти лежа.
– Расскажите то, что считаете нужным и важным для Вас, самые яркие воспоминания, – продолжал он, поправляя очки.
– А как это решает вопрос с сексом? – бессовестно волновало меня все больше.
Доктор усмехнулся довольно странно, словно ему предстояло козырять своими знаниями.
– Мы никогда не говорили про ваше детство, Рустем. Может быть, стоит поговорить об этом? Вы всегда стараетесь абстрагироваться от этого вопроса, но без детства мы далеко не уедем, – настаивал врач.
– Детство – это всегда очень сложно и тяжело, – как-то глупо вздохнул я, поджав нижнюю губу. – Да и рассказывать непросто, когда нет доверия. Сложно уйти от этого.
– Я не прошу Вас доверять мне. Доверие здесь неуместно. Я прошу всего лишь рассказать факты. Пусть и сухие. Хотя, конечно… Я бы хотел, чтобы вы научились доверять. Это хорошее качество, – продолжал врач.
– Возможно. Но ненужное. Мне так точно.
– Любопытно, – врач дотронулся массивной ладонью до дужки очков стального цвета, выполненных явно на заказ.
После этой фразы я резко посмотрел на доктора. Мне показалась странной фраза про доверие из уст врача, который ежедневно выворачивает подноготные человека в поиске изъянов, которые он сможет трактовать так, как ему выгодно, притом за большие деньги. Но я не подал вида, что мне это не нравится, лишь слегка нахмурил лоб.
За окном качал свои права октябрь. По обыкновению, он расплескивал свою истерику ливневым дождем. И это не было странным для этого месяца. Подобная погода полностью соответствовала региону, в котором я живу. Да и мрачному городу вполне шли такого рода припадки неба. Холодные блики фонарей под нескончаемый поток с небес размывались за толстым стеклом. Будто палитру подбирал художник, смешивая серые, тоскливые краски. Жидкая печаль неба небрежно обрушивалась на дерьмо города. Земле приходилось впитывать и то и другое. Полусонный город дышал морозным октябрьским дождем, превращаясь в простуженный.
– Детство – прекрасная пора в жизни любого человека. Это как росток, который начинает свой путь с зернышка и поднимается ввысь, вбирая в себя все самое лучшее.
– Это в идеале! – перебил я. – Но, а как же болезни и вредители?
– Да, Вы правы,– и он улыбнулся. – Любой живой организм подвержен многим обстоятельствам и факторам, не всегда зависящим от него самого. Но на то он и живой организм, чтобы сражаться за жизнь под солнцем. Это первоочередная задача. И уж только потом весь накопленный опыт передать дальше, новым побегам.
– Я не уверен, что мне стоит рассказывать о детстве, – я продолжал хмурить лоб. – Я не был веселым ребенком и не искушен красивой жизнью, знаете ли…
– Я и не ждал, что Вы мне поведаете душетрепещущую историю о том, как Вы спали в норковых пеленках и пили молоко из бутылочки с золотым обрамлением. Я хотел просто Вас послушать.
– Мне кажется, Вы довольно меня слушали.
– Вы интересный пациент…
– В чем же интерес? Позвольте узнать.
– Вас слушать одно удовольствие. Как читать огромный роман, – продолжал он.
– Как роман? – задумался я. – Длинною в жизнь? Еще до конца не прожитой…
Я провел рукой по подбородку, но не для того, чтобы почесать его. Скорее этот жест выражал мои сомнения. Попытку сконцентрироваться, где тоскливый взгляд станет сосредоточенным на воспоминаниях, которых не счесть в моей памяти. Я закрыл глаза, пытаясь расслабить тяжелое тело. Превозмогая утренний наркотический передоз, старался ощутить легкость и невесомость. Медленно проходил по клеткам памяти, собирая остатки светлых штрихов детства. Еле слышные вздохи откуда-то из самой глубины легких, чтобы поймать волну для понятного монолога. Ледяное дыхание, опаляющее кожу, и хриплые ноты в голосе с легким покашливанием, как пролог.
Но кажется, что некоторые пальцы все-таки сдают мою плохую попытку концентрации на детстве – они то и дело трут натруженную кожу друг друга, особенно на том пальце, на котором давно поселилась непроходящая мозоль. Загрубевшая кожа, окруженная плотным наростом, ставшая чисто профессиональной издержкой моей работы и постоянных тренировок.
– Возможно.
– Роман… Если только очень херовый.
– Как грубо, Рустем.
– Ну хорошо, – я искренне заулыбался. – Можно убрать первую букву, если Вас смущает грубое слово. Еровый. Эровый. Так подойдет?
– Эровый? Я не знаю такое слово. Но звучит красиво.
– И даже кажется, что оно связано с сексом. Не правда ли?
– Как тонко.
– Так и рождаются красивые вещи. Надо запомнить. Мне нравится это слово. Определенно!
Доктор всегда улыбался с присущей врачебной тактичностью и, кажется, симпатизированно мне. Его взгляд был чаще всего добрый и умиротворенный. Однако, иногда я замечал его недовольство, но прямо выразить его он не смел. Это делали за него очки, сильно бликуя стеклами. У меня складывалось ощущение, что врачу очень удобно прятаться за ними. Они были своего рода щитом, через который никакой негатив не проникал в него. Именно поэтому я приходил сюда каждый раз, когда мне хотелось поговорить. Я хотел заразиться оптимизмом и перенять гармонию, в которой находился доктор, чем бы и кем бы не грузил его рабочий день.
Доктор был совершенно не восприимчив к критике, и любой спор не мог его вывести из себя. Он с необычайным спокойствием выслушивал аргументы, а потом с врачебной корректностью бил наповал диагнозом. Пусть даже временным. Таким, как кризис среднего возраста, потеря вкуса к жизни, пресыщение благами, подавленное настроение и полное бестолковое уныние от незнания как существовать дальше. Он не перегибал палку и всегда четко видел границы дозволенного в долгих разговорах, порой совершенно ни о чем. Он не перенимал чужие проблемы, не заражался даже частично чужой никчемностью. Все беседы в его кабинете были как пьяные откровения, которые принято забывать после попойки. И даже колкости в свой адрес он переносил без ропота, полностью владея собой. Он словно заключал дружественный союз каждый раз перед началом беседы, искренне веря, что это взаимно.
– Если бы мне только хватало времени… – продолжал я. – То… Быть может, изложил бы на бумаге хоть немного своих мыслей. Возможно, написал бы роман.
– Роман? О чем?
– Например, о детстве.
– Вы упорно не соглашаетесь рассказывать о детстве одному человеку, но готовы бы были изложить его для многомиллионной аудитории?
– Нелогично, не правда ли?
– Есть такое.
– Это все фантазии. Какая книга? Что я там напишу? О бабуле? Или о нашем с ней одиночестве под цветение сирени? Хы… Не уверен, что кому-то будет интересно данное чтиво. Хотя, я знаю, что не так важно содержание, как то, как это преподнести.
Доктор вновь уставился на меня пристально, взглядом требовал еще моих умозаключений или каких-то мыслей. А я все сидел в раздумьях: стоит ли мне начинать рассказ о себе, углубляя разум в воспоминания детства. Но в конце концов, я ничего не терял. Любая память о бабуле была нектаром для всего моего существа.
– Пожалуй. Пожалуй, я начну рассказ.
Я сказал это достаточно грозно, словно кинул молнию с неба, предвкушая множество вопросов. Но мне это даже нравилось. Я словно ждал этого.
– Все закладывается в детстве… – снова выдавал психиатр.
– А какой возраст считается детством?
– Ну если говорить правовым языком, то вплоть до четырнадцати лет. После этого возраста человек уже перед законом отвечает за свои поступки. Наверное, теперь он уже взрослый. Если по семейному кодексу, то после шестнадцати лет. А по Конституции – после восемнадцати. Лично мое мнение, детство – это до наступления половых отношений, – немного скучно и слишком заумно отвечал он порой.
– Интересно Вы подвели. Наверное, я с Вами не соглашусь, потому что я повзрослел только лет в шестнадцать, когда четко понимал мотивы своих поступков. Позже, чем впервые познал женщину.
– Ну вот и расскажите, – все более настойчиво подводил меня к откровению доктор.
– Это что-то даст? Мои мотивы?
– Конечно. Любые проблемы растут из детства. А когда знаешь корень проблем, они решаемы, – разжевывал он мне все больше, хотя я все это знал и без него.
– Пробле-емы. Забавно.
Я оттягивал начало рассказа лишь для того, чтобы погрузиться в уже давно забытые стены детства, где ветки деревьев в нашем саду царапали по окнам, как пилой по телу. Но в удобном кресле в кабинете врача этот треск казался наполненным романтизмом. Словно дерево из воспоминаний просилось на приватный разговор.
– Я не прошу Вас все вывалить комом, – снова и снова давил на меня доктор в своих строгих очках в дорогой оправе. – Вы начните, а потом мы подкорректируем: где-то углубимся, где-то остановимся…
В этих очках глаза врача были немного выпучены. Его мягкое выражение лица отличалось от всех людей в той тусовке, к которой я привык и варился вот уже лет десять. Такому открытому и достаточно добродушному человеку можно было поведать, наверное, все свои секреты, сидя в таком прекрасном расслабляющем кресле под кружечку свежесваренного кофе, которого как раз не хватало.
– А с чего же начать?
Я задавал много вводных вопросов. И эти вопросы снова были направлены в глубь собственного сознания.
– Первое, что приходит из образа детства: дом, где жили, быт.
– Мммм… – промычал я в недоумении, почесывая вновь щетину на подбородке и скулах.
А потом настала минута молчания, которую я решительно прервал, как только почувствовал, что на меня накатывает очередная гнетущая тоска.
– Хорошо. Я вам расскажу свое детство! Только хотелось бы кофе.
Врач набрал секретаря и попросил принести два кофе. Я же, утопившись еще глубже в плюшевое кресло, мельком глазами пробежался по кабинету. Комната достаточно большая, почти пустая. Очень умиротворяющая, без резких деталей. В ней нет кричащих цветов: а-ля красные подушки и золотые вазы. Все кремосдержанное, мягкое, спокойное, нирванное. Даже тюль был не адски белого, а спокойного, молочного цвета, и он развивался от открытого окна очень плавно, как волны, лениво надвигающиеся на берег. В таком кабинете не будешь испытывать трудности с коммуникацией и, наверняка, расслабишься перед очередным откровением доктору, который, как и всегда, сделает неутешительные выводы о твоей персоне и выдуманных тобою же диагнозах самому себе. Вновь пропишет кучу сеансов наперед, обеспечив себе этим зарплату.
Вокруг стояли шкафы с огромным количеством книг. Пару названий из них я сумел прочитать издали, но с большим трудом. Все никак не могу привыкнуть, что близорукость – новое слово в моей больничной карте. Видимо, это зрительная память, когда что-то похожее в своей жизни уже видел. Старое издание Дейла Карнеги в черном переплете с крупными золотыми буквами на корешке, где он написал, как найти друзей и быть чем-то большим, чем унылым дерьмом в обществе; подозреваю, что и множество других книг по психиатрии и психологии; книги русских классиков, таких как Лев Толстой, Александр Пушкин, любимые Максим Горький и Михаил Лермонтов; и, привлекшая мое внимание, яркая обложка книги с юности, о том, как привлечь успех и деньги.
Я слегка заулыбался. Доктор заулыбался мне в ответ. Посмотрел на шкаф с книгами и задал мне вопрос.
– Какая книга у Вас вызвала улыбку?
– Вон та, – и я показал на нее пальцем. – Красный переплет. Ведь это же о самом богатом человеке из Вавилона Джорджа Клейсона?
– Да. Вы правы. Вы читали ее? – удивленные брови показались выше круглой оправы очков.
– До дыр, – я загадочно улыбался.
– Чем она Вам нравится?
– Сложно сказать чем. Я прочитал ее в юности и загорелся идеями. Мне захотелось попробовать следовать советам автора.
– Получилось?
– Вы знаете, я во всем люблю порядок. И, скорее всего, советы автора были неким учебником для меня относительно денег. Я жил по этим правилам.
– Как интересно… Откладывали десятую часть заработка?
– Да! – улыбался я. – Это же интересно! Точнее… Было интересно.
– Пожалуй, да. Но многие как загораются, так и отгорают. Значит это произошло и с Вами?
– Не так.
– А как?
– Я люблю правила. Да! Люблю… Я люблю жить в рамках. Скорее сама идея отгорела, но не желание порядка.
– Почему?
– Потому что, следуя правилу, не нужно делать выбор. Не нужно вкладывать в него свое личное решение и сомневаться в его правильности. Правилу следуют слепо, Вы же понимаете. Просто выполняют. Эта книга была одна из тех, которые дали мне норму поведения. В данном случае, конкретно в деньгах.
– Были и другие?
– Были.
– Вы стали рабом чужих правил и норм. Стали только исполнителем.
– Почему рабом? На добровольной основе. Я стал исполнителем без принуждения, полностью по согласию со своей душой и со своим телом. По собственному побуждению жить именно так, а не иначе… Мне понравилось, как Вы сказали: “Стали только исполнителем”.
– Именно. Никогда не думали об этом?
– Никогда не думал об этом. А зачем? Если все устраивает. Да и что в этом плохого? Что плохого в том, чтобы быть только исполнителем?
– А что хорошего? – его брови вновь поднялись выше оправы очков.
Я усмехнулся. Заулыбался. Вновь осмотрел шкаф, как будто в поиске ответа.
– Чтобы нащупать свой собственный ритм жизни и свои правила, нужно прожить немало лет. Я привык с детства к ответственности, постоянству и организованности. Мне важно следовать неукоснительно каким-либо правилам. И, может быть, тогда, я нащупаю и собственные. Моя жизнь тогда станет гибче и пространственнее.
– Вы во всем такой? Кажется, что это так.
– Думаю, да. Я считаю, что невозможно быть каким-то определенным только в чем-то одном. Я не думаю, что можно верить такому человеку.
– Какому?
– У которого вся жизнь не пронизана одними правилами. У которого для каждого дела разные правила. И не потому, что он может запутаться. Просто такие люди не внушают доверия.
– Доверие…
– Да. Снова оно.
– Но лучше же все-таки создать собственные правила на свою же собственную жизнь? А, Рустем?
– Создавая правила, волей или неволей станешь их рабом.
– Но следовать чужим правилам – лишать себя удовольствий!
– Не-ет. Все совершенно не так. Следовать чужим правилам – это как учиться. Изучать науки, читать чужие мысли, формулы. И лишь имея опыт чужих правил, мы можем создать свои. Точнее понять, какие они для меня. Опыт даст исключения из правил. Которыми, наверняка, я уверен, воспользуюсь.
– Вы хотите сказать, что опыта пока мало. Что Вам проще быть только исполнителем. А если правило неправильное? Ложное?
– Ложное правило, я уверен, лучше, чем никакое. Разве не так?
– А если подобное правило станет для Вас слишком личным? Некая железная установка, которую Вы уже не преодолеете, хотя будете считать его неправильным. Как тогда быть?
– Ох и закрутили Вы, доктор. Ох и проказник! – я попытался пошутить, чтобы разгрузить тяжесть диалога. – Но я отвечу. Отвечу, потому что знаю ответ на этот вопрос.
– Я в предвкушении…
– Даже у железного правила: ложного или неправильного, как и у любого правила, есть исключения. У железного правила, оно будет железным.
Мы оба поджали губы. Я был прав.
– А вот и кофе, – прервал мой сложный ответ доктор. – Но мой изначальный вопрос “почему” предназначался не желанию следовать правилам, а причине почему идеи конкретного автора больше Вам не интересны. Но я смею предположить, что стало сложнее откладывать.
– Мм?
– Много денег. Вы человек богатый. Отпала необходимость?
– А-а. Вы о книге.
– Впрочем, оставим эту интересную тему на потом, – он с нетерпением схватил кофейную чашку и сделал несколько больших глотков, судя по всему, обжег язык, отчего произнес странный возглас и, как будто, с презрением к напитку сморщился. – Вы можете начинать.
– Все-таки интересно искать корень проблем с женщинами в глубинах детства. Не думаете? – интересовался я.
– Не думаю.
Врач сознательно перестал дискутировать со мной и просто желал слушать, слегка натягивая губы в улыбку. Он понимал, что поддерживая мои бесконечные вопросы, я могу так и не начать. И, даже несмотря на то, что почасовая оплата была хорошим поводом растянуть удовольствие от беседы со мной на многие часы, он каждый раз был в сильном нетерпении закончить диалог быстрее. Во всяком случае, у меня складывалось именно такое ощущение от встреч с ним.
– Ну хорошо. Я попробую… – вымолвил я вновь и стал погружаться в воспоминания.
Кофе был рядом. Я начинал свой рассказ. За пару часов моего монолога не было охвачено всех тем, но мы хотя бы сдвинулись с мертвой точки. Выводов доктор никаких не делал. Особо не комментировал. Он просто слушал. Иногда задавал вопросы по ходу рассказа для уточнения деталей.
Чтобы представить все живым, я закрывал глаза и будто проникал в тот двор, где началась моя жизнь: с теплым молоком и сырыми яйцами, съеденными украдкой; запахом печки и горечи полен, которые с треском взрывались в ней иногда; с навозных куч и мерзкого запаха разложения; с жужжания пчел, сбившихся с курса своих ульев, и с горлицы, за которой было необычно наблюдать, слушая какие странные звуки она издает, сидя на высокой сосне.
Запах сирени, рассаженной вокруг дома, особенно сильно врезается в память о детских годах. Двор будто утопал в ее любви. Ее пышные метелки восхищали своей красотой, а пьянящий запах буйного цветения заставлял шмелей становиться в очередь. Вокруг куста сирени всегда был слышен веселый гомон птиц. А солнце струилось золотыми лучами сквозь лиловые кисти. Ветер тоже хотел быть участным в жизни сирени: иногда склонял ее хрустальные, розовые ветки до земли или гнал их куда-то в стороны. Тогда и начинался лепестковый сиреневый дождь. Деревенская тоска задыхалась зацветающим озарением, фиолетовым запахом. И даже тишина преклонялась перед разросшимся кустом сиреневого великолепия. Как и я… Но длилось это слишком недолго.
_____
Моя более-менее сознательная жизнь началась в классической татарской деревне, в частном доме с большим двором. Такая стандартная сельская жизнь с наличием собственного скота, птицы и их периодических убийств для пропитания и продажи. Наличие огорода, на котором, собственно, и проходили мои первые спортивные тренировки.
Дом, где мы жили с бабулей, был не очень большим, но аккуратным и правильно построенным: весь из добротных бревен, правда, потускневших с годами, особенно в некоторых местах. От вида этой окисленной древесины можно было подумать, что был пожар. Уж больно сильно непогода потрепала плоть бревен. Обветшалый порог в дом из семи ступенек, некоторые из которых постоянно скрипели. При входе в дом была небольшая прихожая с вешалками, где висело много всяких теплых деревенских фуфаек. Продвигаясь по дому дальше можно было выйти в огромную комнату. Теплый покой с печкой. Запомнилась эта комната очень светлой, потому что с каждой стороны было окно с большой рамой, и свет просто насквозь пронизывал ее. На полу был огромный палас, сделанный бабушкой своими руками из лоскутов тканей. Когда накапливались старые пододеяльники, полотенца и одежда, на которых уже не было места для заплаток, она пускала их в дело, сплетая между собой кусочки тканей, как в косичку.
В той большой комнате по двум сторонам стояли пять заправленных кроватей довоенного прошлого с большими металлическими прутьями в ряд, будто нас в этом доме жило больше. Но ни разу никто у нас так и не ночевал, хотя бабушка все равно периодически меняла там постельное белье и наутюживала покрывала. Еще я помню гору цветных подушек, которые бабуля тоже сшила сама. Но они не были из каких-то оборванных вещей. Она покупала толстый алый атлас и делала наволочки для подушек разного размера, а потом брала пяльца и вышивала на лицевой стороне яркой ткани какие-то татарские мотивы. Часто это были цветы или девушки в национальных костюмах, которые пели песни, призывая весну прийти раньше.
Вокруг наших владений был деревянный забор. Так же, как и сам дом, он был погружен в свою печаль. Продрогшая непогода и его изрядно потрепала. Глубокие нити из морщин на древесине стали его обыденным состоянием на оставшиеся года, пока забор не начал окончательно разрушаться, сгибая спины каждой отдельной доске до хруста. Постоянная грязь из небольшой канавы всегда особенно яростно журчала весной и осенью, принося с собой потоки темной воды и какой-то густой жижи с верхних домов горной деревни. Наш дом иногда растворялся в этом зловонии водотока. Прокисшая земля была липкая большую часть года, летом подсыхала до очередного наводнения, зимой же грязь в ней становилась твердой и засыпалась снегом.
Каждое утро в деревне начиналось с подъема в пять утра и чтения Корана. Пока я был маленьким ребенком меня этим не утруждали, но как только в моих глазах бабуля увидела осознанный взгляд, она стала привлекать меня к этому. Сначала я просто сидел рядом с ней и повторял все то, что она делает. Видя, что я справляюсь, она постепенно стала заставлять меня учить текст из книги, которая всегда лежала перед ее ногами. И сколько бы я не делал недовольным лицо, я все равно продолжал читать ее любимую книгу, засаливая страницы от избытка пролистываний. Пестрый ковер и неудобная поза сопровождали мои молитвы. Для меня это стало рутиной каждого дня. Опыт, который мне передавала бабушка, как платформу для формирования собственного взгляда на религию, веру и саму жизнь. Именно тогда впервые в моем существовании появилось слово доверие. Я доверял ей. Верил, что она не может научить меня чему-то плохому. Я вверял ей в руки свою жизнь, пусть и неосознанно. Я не был мусульманином от рождения, но бабушка готовила меня к этому. Тогда я не понимал, что делаю и для чего. Но другого я не знал. Я был обиженным на нее ребенком, для которого постижение мира началось с чтения Корана и прослушивания песен на арабском языке. Это были мои первые правила, соблюдение которых было обязательным.
А еще у нас был телевизор, который стоял на тумбе, закрытый салфеткой. Я точно не знал работает он или нет, потому что ни разу не видел его включенным. Скорее он был чем-то вроде элемента интерьера, не более того. Но мне всегда хотелось, чтобы однажды он включился, и я посмотрел мультфильмы, о которых рассказывали во дворе мальчишки и девчонки.
Около печки томилась радиола. Она звучала редко. Но иногда мне позволяли уже в сотый раз прослушать одну и ту же пластинку, где весело с песнями бродят по белу свету друзья, избавляясь от невзгод и неприятелей, которые им попадаются. И я с большим восторгом садился на пол напротив радиолы и включал ее. Она сначала плевалась, будто уставшая, ворчливая дама, а потом, все-таки настроившившись, поглощала меня в мир волшебства. Я знал эту пластинку наизусть и всегда с горящими глазами пел и повторял все реплики героев сказки с выражением. Я и сейчас уверен, что услышав этот мультик с экрана телевизора или по радио, с ностальгией пущусь в пение. Правда, про себя.
Воспоминания о детстве овеяны образом бабушки сильнее, нежели кем-то и чем-то другим. Жизненный путь для меня она выстраивала сама, завещая мне все свои этажи печали под бременем прожитых лет. Мне кажется, что это можно сравнить с тем, что она скидывала с себя ношу на меня, как грузный горб с роем надежд, несбывшихся мечтаний, скрючивших ее хрупкое тело. И преподносила она мне все события своего существования как особый смысл. Вглядываясь в мои глаза, будто с мольбой, она пропитала свой век, а впоследствии и начало моего века, теориями о правильности, буквально битком. Она доказывала свою правоту примерами из жизни, которые сама, я уверен, придумывала, активно жестикулируя морщинистыми руками. И пусть тиски земных оков все больше ее угнетали с возрастом, но лишь они дарили ей содержание и наполненность, которые она быстрее пыталась передать мне, как переходящее знамя посеребренного времени. И я с грустью впитывал это доверие, оказанное мне ею.
Она часто бубнила себе под нос неясные слова об ее опаленной судьбе и сиротливой душе. Мне же приходилось внимательно их слушать, ничего толком не понимая. Только теперь я уверен, что она пыталась увидеть во мне некую благодарность за уроки. Не осознавая до конца, что обрекает и меня волочить такое же существование в правильности и не современности, в которых я могу захлебнуться раньше, чем встану на ноги и наконец оценю все ее уроки сполна. В ней монотонно присутствовал ждущий взгляд, скрывающий свое тотальное одиночество. Усталой походкой она ломкими шагами делала вид, что совсем не старая и не удручена годами с потухшими впереди горизонтами. Лишь бы я только продолжал вставать в пять утра и жил по ее завету. Она все хотела донести до меня что-то особенное, что понятно только ей, как тайну о мироздании. Она пыталась открыть мне глаза, как будто в ее учении я смогу найти особый смысл, который откроет мне дорогу в лучшую жизнь. Она хотела донести мне то, что я не мог понять, и не только в силу своего возраста. Бабуля дарила всю себя без остатка и без сожаления. Непонятая людьми, она сгорала в одиночестве будней с внуком, пичкая в него свой созданный мир, кромсая его сомнения об этом.
Она наблюдала, как ее дни и годы тихо уплывают. И мысли в ней крутились все коварнее о том, что жизнь прожита зря. И почему-то вместе с ней об этом должен был думать и я: понимать все эти горести и боль. Это как понюхать старость. Особый аромат, доступный на склоне лет, когда жизнь идет к развязке. И его не объяснить и не описать. Можно только ощутить. Однажды… И бабушка делала все, чтобы ко мне это ощущение пришло раньше. Не на склоне лет. С каждым днем существование бабули было все более угрюмо. И в этом спектакле жизни не было антракта и отсутствовал повтор. И все непройденные дороги были разбиты скукой и дождями из слез о несбывшемся, а также от простой усталости. Ей оставалось лишь по-стариковски корчиться, докучая внуку в беспробудной жалкой серости.
Судьба над бабушкой и так с усмешкой покривилась, не подарив ей и года в любви. И, даже будучи пацаном, я, кажется, понимал это. И потому бабушка придумывала нам с ней ежедневные ритуалы из чая с малиной по вечерам и жизненных уроков из священной книги, над которой мне надо было карпеть зачем-то. Она подгоняла мое существование к своей придуманной истине, превращая наш дом в равнодушный плен, в котором каждый кис по своей причине. Я – от потаенной надежды спастись когда-то из заточения, а она – от малого запаса оставшихся лет.
Она была придавлена болью, будто тяжелой стеной. И умирала она уже давно. Но не от старости, а от поражения. Ее душа, как свеча, струила еще последнее тепло, не отданное этому миру, но она давно жила в другом. Там, где у нее еще могло что-то получиться. Во всяком случае, была надежда на это. Скорее всего, об этом она и просила в миллионах молитв к Богу, вглядываясь в призывные солнечные дали через большое окно. Но рутина каждого дня заставляла ее жить здесь. В этом мире. Потому что еще не все тайны переданы внуку. Еще не рассказаны все уроки о жизни. Да и просто потому, что беспощадная судьба вновь смеялась над ней с особым шармом седой сентиментальности, когда в очередной раз расстраивалась ее память или подворачивалась нога. Но это было ничто, в сравнении с обглоданной костью в горле из обид на жизнь. Бабуля не хотела показывать судьбе, что сдалась. Она боролась до последнего вздоха. А рядом с ней старался выжить и я.
Рутина каждого дня вновь поглощала меня в деревне. И состояла она из скотины и огорода. Но, на самом деле, я делал это в радость, потому что физический труд мне всегда нравился. Бабушка была все также довольна и мила, когда я не ленился и помогал ей в этом. За что, конечно же, я получал тарелку с пресной гречневой кашей. Но под вечер я все-таки уставал, хоть и скрывал от бабули свое состояние. В такт моей усталости стонала лишь старая металлическая кровать, на которую я падал без сил.
Ее черные глаза на живописном лице выдавали в ней смесь национальностей. Так же, как и ее большой мясистый нос, совершенно не вписывающийся в узкое вытянутое лицо. Он как будто намекал, что в ее крови есть выходец с африканского континента. Но данное предположение было лишь нашей общей шуткой. А так… Она никогда мне не рассказывала о том, что она не только татарка. И об этом я мог лишь догадываться. Бабуля ни разу не посвятила меня в рассказы о своем детстве. Мне кажется, она просто забыла его. Вся ее жизнь началась с юности, когда она поверила в настоящую любовь. И пусть в старости все краски однозначно темнеют и меркнут, стирается четкая граница, память событий, но только чувства сердца полыхают, будто с первозданной силой. И я в ней это отчетливо видел. Только о любви ее рассказы были особенными и яркими. В ее сердце были огромные залежи алмазных гор нерастраченной любви и желание ее дарить. Но не мне… Под занавес своих лет, она, наконец-то, прозрела, что все это только мечты. Море любви внутри, расплескивающееся через край, и пустота. И скорбь по любимому человеку становилась с каждым днем все сильнее и сильнее, потому что не сбылось, потому что любовь была только платонической. Просто потому, что такого человека нет рядом. И, взрослея, я это отчетливо стал понимать и жалеть. Уже не только себя.
Такая жизнь имела место быть – не современная и очень печальная. Где законы жизни тяжело бьют по рукам и ногам, и где времени вопреки проплывают мимо лица людей в счастье, в семье, с детьми, а у тебя лишь отдыхающие страдания в круговороте возрастов, где ничего не меняется. Все та же холодная постель и мысли о любви во мгле существования на пятнадцати сотках земли и дома, состоящего из одной большой комнаты, в которую с глумлением ветер бросает с разных сторон ветви заросшей сирени.
Я помню, как она однажды сняла платок с головы, сидя со мной рядом на давно продавленном диване. Ее кудрявые огненные волосы озарили тогда тусклую кухню. И пусть большой начес жидких волос лишь имитировал густую гриву, выглядела она как солнышко – огромный раскаленный шар с румяными щеками. Только солнечные зайчики от такого огня не плясали по стенам. Еще всегда были накрашенными тонкие узкие губы ярко-красной помадой и подведенные черным карандашом померкнувшие от слез глаза. Кажется, ей просто нравилось быть всегда готовой к какому-то событию. И ее совсем не портили жгуты морщин, в которых собиралась скатанная пудра. Наоборот, это выглядело довольно мило, даже когда год от года ее старость становилась все более мятая, а просвечивающая седина сквозь медь краски в волосах уже не закрашивалась.