355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » eva-satis » Глоток свободы
(Повесть о Пестеле)
» Текст книги (страница 18)
Глоток свободы (Повесть о Пестеле)
  • Текст добавлен: 27 июля 2017, 19:30

Текст книги "Глоток свободы
(Повесть о Пестеле)
"


Автор книги: eva-satis



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)

Господи, а где же слова о благоденствии?! О счастье народа? О солдатских поселениях? О мраке и хаосе, повергшем Россию на колени не в пример Европе?.. Где эти высокопарные мечтания полковника, которые он, Авросимов, сам слышал и сам записывал дрожащею рукою, с тоской и страхом?

Понятия времени и места перемешались, и уже нельзя было решить, то ли Авросимов воистину пребывает в гостях у страшного предводителя заговора, то ли Павел Иванович с отменным тщанием, согнувшись над черновиками вместе с нашим героем, помогает ему перебелять печальные документы.

– Что же вынуждает вас отказаться от роли главы государства? – вдруг спросил Авросимов. – Что же такое может препятствовать?

– Фамилия, – очень строго, не замечая лукавства, ответил полковник. – Моя фамилия. Человек с моей фамилией не может быть во главе Российского государства, – снова вздохнул. – Вы верите, что все сложится удачно?

– Да, – сказал Авросимов, не веря, то есть не то, что не веря, а уже зная о сем…

– Ежели все сложится удачно, – проговорил Павел Иванович, стараясь выговаривать твердо, – и я закончу все дела сии, что, вы думаете, намерен я сделать?.. Удалюсь в Киево-Печерскую Лавру и сделаюсь схимником…

– Вздор какой!

– Не вздор. Вы этого не поймете.

– Отчего же не пойму? Все равно вздор…

– Точный расчет и последовательность воспринимаются как безумство честолюбия, – он вдруг засмеялся не без удовольствия. – Разве я похож на диктатора?

– На Бонапарта…

– Бонапарт? – удивился Пестель. – Вы говорите о внешности? Фу, да у него живот до колен был!

Они снова углубились в протоколы.

«На одном из совещаний в Киеве в 1823-м, в квартире князя Волконского в первый раз было говорено об уничтожении императорской фамилии… Пестель… желал истребления всех особ…»

«…Пестель уговорил большую часть членов на истребление императорской фамилии… Ежели останутся великие князья, не избежать междоусобия…»

«…Никто более Пестеля не стремился к исполнению преступных замыслов общества… Он предлагал истребление всей императорской фамилии…»

И снова, как когда-то, молодой государь император, на сей раз в мундире бригадного генерала и красивый очень, вышел из дальнего угла и остановился перед Авросимовым. Но прекрасное его лицо с чертами древнеримского героя не было привлекательно.

В то время как губы слегка змеились в усмешке, глаза словно утопали под тяжелыми бровями, и были эти глаза неподвижны, и вселяли повиновение…

«Предлагал истребить императорскую фамилию…»

И из сего повиновения слепого родилось безумство подлых черновиков, похожих на донос, производимый сильным на слабого.

«…истребить императорскую фамилию…»

Он будет милостив, но не по сердцу, а по расчету, и угодливые его холопы произведут тот расчет с отменным усердием, ибо неспроста запомнилась нашему герою фраза, оброненная как-то генералом Чернышевым, вскользь, где-то на ходу: «Полагаю, что государь не унизится до помилования главных преступников…»

«…истребить…»

Господи, а где же слова о благоденствии России, о вольности духа? Почему они не вписаны в черновики?!

– Ложь! – шепотом закричал Авросимов, ломая перо. – Обман!

Обида за несчастного полковника подкатила к горлу. Поверьте, он был страшен в это мгновение, наш рыжий великан, и, кто его знает, может, очутись пред ним сам великий князь, пришлось бы его императорскому высочеству худо, да видно, господь уберег.

Лихорадочно и, не в пример другим разам, небрежно, наш герой справился с отвратительной его сердцу работой и, услыхав гром полуденной пушки, выбежал из крепости, вновь положив произвести операцию нынче же, в среду, не откладывая до четверга, словно опять ворвался в его душу пронзительный зов о помощи, от которого не было спасения.

«Так, так, – твердил он про себя, торопясь к дому, – каковы канальи! Значит, ничего и не было? Одно лишь истребление?.. Канальи!»

Так он бежал по Петербургу, бормоча про себя проклятия, словно хворосту подкидывая в огонь, который мог затухнуть на сырой погоде, однако и тут здравый организм старательно, как верный молчаливый слуга, начал прибирать к рукам отчаяние нашего героя, да еще морозец и ветер делали исподволь свое дело, не в силах глядеть, как разрывается его сердце от всяческих мук, и уже на полпути к дому, на середине Большого проспекта легкое умиротворение вдруг потекло по жилочкам, разрастаясь, позволяя вновь увидеть все вокруг.

Что же увидел он?

Он увидел дома, черные окна, провалы ворот. Вон ванька ждет своего ездока, вон крендельщик стоит на пороге крендельной, разглядывая проходящих мимо, вон чья-то легкая карета, покрытая коричневым лаком, пронеслась вихрем в сторону залива, так что ее беспрестанно заносило, несмотря на тонкие полозья саней.

Что же еще он увидел?

Он увидел гуляющего молодого человека с тихой улыбкой на лице, словно сейчас у него должна была свершиться самая главная радость. Он увидел двух молодых дам, болтающих о чем-то меж собой; они мельком оглядели нашего героя, прежде чем усесться в удобный возок. Он впервые заметил, что проспект похож на Неву, а дома – на гранитные берега, и сам он, подхваченный ровным неторопливым течением, медленно уносится куда-то вдаль, откуда не захочется воротиться. Угас пронзительный крик о помощи, растаял. Но ванька, дремлющий на углу, вдруг напомнил ему о плане, и не очень торопливо наш герой подошел поближе.

– Милости просим, ваше благородие…

– Недосуг мне сейчас, – откликнулся Авросимов. – Вот бы ночью… ну, скажем, часа в два…

– Ночью?.. Это зачем же, ваше благородие?

– Ты не разговаривай… Я хорошо заплачу… Согласен?

– Может, чего против закону?

– Да почему же против закону? – ужаснулся Авросимов.

– А коли нет, так ладно…

«А ведь в самом деле против закону!» – подумал наш герой и побежал прочь, и вскоре достиг дома.

«Дурень какой, господи, – подумал он, взбираясь по лестнице. – Да я живо другого найду… Уж не с тобой, увальнем, связываться, черт… Еще заснешь на полпути, прощелыга. Найду другого, мордастого такого, с разбойными глазами, да и чтоб лошадь, как лошадь чтоб… Ну не нынче, так завтра уже непременно найду… В четверг…»

Рассуждая так с самим собою, он прошел через кухню, не замечая Ерофеича, остолбенело вытянувшегося перед ним, вошел в комнату и остановился пораженный.

Перед ним, откинув шубу с плеча, подставляя под серый оконный свет строгое лицо, неподвижный, подобный грозному каменному изваянию, стоял ротмистр Слепцов, адъютант генерала Чернышева, недавний спутник, искуситель, обидчик и благодетель.

– Ну-с, так вот, господин Авросимов, – промолвил ротмистр, вдоволь насладившись растерянностью нашего героя. – Вы, конечно, изволили позабыть обо мне, сударь, а я – вот он. Надеюсь, однако, что не забыли оскорблений, которые вы мне нанесли. Вы слышите меня? В те поры мне было недосуг заниматься с вами, нынче я к вашим услугам. Покорнейше прошу прислать ваших секундантов нынче же к господину N., чтобы иметь время договориться об условиях на завтра. Вы слышите? На завтра, сударь.

Кровь ударила Авросимову в голову, ибо, пока он слушал высокопарный вызов ротмистра, тонкая ниточка размышлений, цепляя одно за другое, привела его к образу Дуняши. Воспоминание об этой далекой женщине, недоступной, словно эхо, едва мелькнувшей перед ним в колупановской глуши, окруженной таинственными событиями, возбудило в нем гнев, однако спешу вас уверить, что внешне это состояние выразилось едва заметно, и наш герой оставался неподвижен с вызовом в синих глазах.

– Полагаю, вам нет оснований отказывать мне, – усмехнулся проклятый гусар.

Где-то далеко, в самой глубине сознания Авросимова, вспыхнула мысль о намеченном на завтра, на четверг, плане; вспомнилось вдруг страшное великодушие Слепцова и лестные его рапорты об участии Авросимова в поездке, но вид ротмистра был так вызывающ, держался он так дерзко, да в довершение ко всему коварный поступок ротмистра там, в поездке, был так ярок перед глазами, что лишь чудо удержало руку Авросимова, чтобы разом не покончить с наглецом.

– Я к вашим услугам, сударь, – спокойно поклонился он и в свою очередь тоже с усмешкою глянул в глаза ротмистру.

Брови гусара удивленно взлетели, едва он увидел эту усмешку, но делать было нечего.

И вдруг издалека, сквозь стены и стекла, из февральского полдня пробился и долетел знакомый скорбный зов, отчего наш герой едва не вздрогнул… Мыслимое ли это дело сознавать, что ты, будучи причастен к высокой тайне, готовясь к благороднейшему поступку, в то же время стоишь пред тем, кто, лишь узнай он, станет твоим преследователем и судьею, гримасой лжесвидетельства не испортив своего лица?

«А как же с тем?.. – тоскливо подумал наш герой, хотя почувствовал, как некое странное облегчение коснулось его сердца. – Да не вымаливать же отсрочек у вздорного негодяя! Стреляться!..»

И он положил перенести свой замысел на пятницу, на послезавтра, но уже не откладывая более ни на минуту.

Ротмистр давно покинул дом, а Авросимов все еще стоял посреди комнаты в странном оцепенении.

Нет, мысль о возможной гибели не терзала его, да собственной смерти для него и не было, словно он ежедневно выходил к барьеру и от пули был заговорен. Все это я склонен объяснять опять его молодостью и отсутствием опыта, а в таком возрасте, вы сами знаете, и море по колено.

Нет, не о смерти думал он. Воображение рисовало ему картины одну достойней другой, и распростертое хладное тело ротмистра Слепцова было из них лучшей.

Не буду утруждать вашего внимания подробным рассказом о том, как метался наш герой по Санкт– Петербургу в поисках Бутурлина, которому он решил доверить секундантство, как разыскал его наконец в знакомом вам флигеле у Браницкого, чтобы уж окончательно все обговорить. Позволю себе на самое короткое время отвлечься, чтобы, может быть, в последний раз заглянуть к Павлу Ивановичу, в треугольный его равелин.

Павел Иванович был, должно быть, счастлив, что не знал о буре, поднятой им в душе нашего героя, и о его жарких приготовлениях и метаниях. Когда б он знал о том, ему бы, верно, пришлось несладко: ждать, томиться да терзаться сомнениями.

Он даже смирился с возможностью угодить в солдаты, хотя всякий раз горестно морщился, думая об этом. Пастор Рейнбот, посетивший его вчера, тщетно пытался смягчить полковника. Оба были вежливы и расстались холодно.

Пестель насмехался над самим собою с величайшей злостью, вспоминая, как за несколько дней до ареста, находясь в полном неведении относительно того, как повернется дело, больше всего переживал не о том, что все рухнуло, а о том, как бы подальше упрятать Русскую Правду – кровное свое дитя. И в суете и поспешности предарестных дней какие-то многочисленные руки передавали друг другу сие собрание идей и размышлений, чтобы предать земле, чтобы сохранить, уберечь, чтобы потом, в скором времени, как только рассеются наветы и раскроются двери гауптвахты (не тюрьмы – гауптвахты, думал он!), тотчас извлечь схороненное дитя на свет божий.

И все виделось так, как может видеться в ослеплении самоуверенности: все только на равных, только по высшему счету, только в блеске словесных поединков.

Однако тяжелый взгляд молодого императора выдавал не удивление, а непримиримость, и стадо старых разнузданных следователей уже само по себе говорило о полном пренебрежении к идеям схваченного полковника.

Все это было так внезапно и потому так ужасно, что приученный к точным расчетам и неумолимой логике мозг Павла Ивановича взбунтовался и ударился в панику. Вдруг стало ясно, что блестящих поединков идей и мнений не будет, а будет нанковый халат, крепость и прусачки, да еще будут мрак и безвестность. И свобода, словно коварная разлюбившая женщина, вдруг ушла прочь к живым и счастливым, оставив полковника в полном недоумении. Тогда-то и возникла перед ним его печальная фортуна в образе немолодого солдата, шагающего под веселую и непрерывную дробь полкового барабана.

Да, милостивый государь, именно – солдата.

Вот что навалилось на полковника и что мучало его. Ах, когда б он только мог знать, что предстоит ему на самом-то деле, он воспринял бы ату солдатчину как благо, а не как наказание, и он бы не сидел, согнувшись над столом, колдуя над листом бумаги, и не писал бы торопливо грустных слов генералу Левашову, в тайной надежде, что письмо попадет к государю, и не обещал бы искупить свою дерзость отменным служением на благо отечества… Когда бы знал… Но он сего знать не мог.

Кстати, о дерзости.

Ведь дерзость – слово, может быть, и удобное в письме на имя государя, но весьма неточное. Вы только вообразите себе тех самых судей, которые вдруг услыхали сие слово… Да они смеялись бы над ним, ибо с их точки зрения, с их, как говорится, колокольни, поступки полковника – не дерзость никакая, а преступление. А что касается народа российского, так ведь он ни об чем таком не имеет понятия, ибо занят своей землей, своей наковальней, своим хлебушком насущным, и бюллетеней всяких не читает, а ежели и читает кое-когда, ничего в том не смыслит, а ежели и смыслит, так кроме того, что эти поступки есть преступление, и ничего другого не узнает.

Возьмите-ка, милостивый государь, бюллетени тех лет, почитайте-ка их (а я читал-с, и премного), и вы ничего, кроме понятия преступление, и не вычитаете: ни о том, что Павел Иванович делал свой расчет освободить крестьян, и ни о том, что он предполагал положить конец казнокрадству, дать солдатам облегчение, и множество другого всякого – не вычитаете тоже, а лишь одно: вор, разбойник, цареубийца… Вот как… Так что Павел Иванович, брошенный в сырость и мрак, к прусачкам, оцепенел от такой несправедливости, но по собственному неведению не понял еще, что он в глазах государя – преступник, что он преступление совершил, а не дерзость. Потому-то судьи и не всплеснули руками, прочитав его Русскую Правду, а отложили ее в сторону, а сами забубнили свое про цареубийство, ибо за это легко карать, а за справедливые слова – совестно. Ах, полковник, бедная голова!..

Письмо было закончено, и лист сложен вдвое. И без того темный полдень угасал окончательно. Светильник коптил нещадно. Пахло копотью. Не дай вам бог услышать запах копоти в сыром месте! Лети, письмо! Ежели судьбе угодно и государь прочтет его, он не сможет не побороть в себе ожесточения, и тогда все изменится. Конечно, полка не будет, даже – батальона. Может быть, и вовсе выпадет отставка, и тогда осуществится желание maman видеть сына в тишине и покое. А ежели – нет? Ежели прочтет и ожесточится более? Тогда – солдатчина?.. А ежели (о господи!) выпадет сидеть в каземате год, два, много!.. И будет капать вода, греметь железо, будут плясать прусачки при свете коптилки, будут крысы делить меж собою его арестантский хлеб…

Он поднял голову. Серое лицо его было спокойно. Буря бушевала в сердце, под ребрами да на листе бумаги, сложенном вдвое.

Теперь, милостивый государь, извольте-ка заметить, что слово дерзость и со стороны полковничьей, так сказать, тоже не раскрывало сути дела, ибо не дерзостью питались умы мятежников, а расчетом и мыслями о добре. Стало быть, дерзость – вздор, милостивый государь, и те, в ком она будто бы горела ярким огнем, вполне могли оказаться людьми, может и прекрасными, да ненадежными. Павла же Ивановича в таковом грехе упрекнуть было невозможно, а словечко это, промелькнувшее в письме, промелькнуло, я полагаю, по причине того, что сильным сего мира оно нравится своей туманностью и безопасностью. Так что простите полковнику эту маленькую хитрость поверженного, но не потерявшего надежд человека. Он каялся, но механизм его мозга был устроен так, что виновным себя признавать он не мог, душа его металась с криком и билась о стены и решетки равелина…

Ах, полковник, бедная голова!..

– Ежели вы получите свободу, будете ли вы упорствовать в своих замыслах? Будете ли стремиться восстановить разрушенное? – спросил он самого себя.

И ответил себе же тюремным шепотом:

– Нет, никогда.

– Но почему? Почему? Почему же, о господи?!

– Не знаю… Сие свыше сил…

– Значит, отрекаешься?

– Да нет же, боже мой, нет! Не отрекаюсь!

Когда он сидел, согнувшись там, в Линцах, над своей Русской Правдой, когда обдумывал каждое слово, кочуя по России, когда стучал кулаком по столу, отстаивая ее от сомнений единомышленников, тогда она казалась совершенной, и от нее исходил ослепительный свет добра и счастья – вот что вдохновляло Павла Ивановича и придавало сил. Холодный расчет не мешал воображать будущее блаженство, а напротив, усмирял чрезмерную фантазию, и пусть свобода не казалась райскими кущами, безбрежным океаном неги – прибежищем для дилетантов, – а земной, грубой, с горьковатым привкусом былых страданий; но у него было такое чувство, будто он уже касался ее когда-то, где-то, однажды, совершив первый и теперь уже последний глоток.

Самый крупный и упрямый прусачок медленно и достойно танцевал на столе в свете лампадки.

«Ежели он испугается, – подумал Павел Иванович о танцоре с усмешкой, – стало быть, царь проявит великодушие», – и протянул к прусачку ладонь. Насекомое продолжало танец. Полковник пощелкал пальцами – таракан метнулся в тень.

Тем временем наш герой разрывался на части. С одной стороны – план, бушующий в сердце, требовал пищи. Это легко себе представить, ежели вспомнить об огне. С другой стороны – завтрашний бой так напрягал все тело, что оно ныло, словно по нему прошлись кнутом. Что касается плана, то тут опять не было ни возницы еще, ни решения, как справиться с двенадцатью инвалидами и офицерами караула, а время шло. Наконец он махнул рукою, положив выполнить сперва свой кавалерский долг на поединке, а уж после, проучив Слепцова, заняться приготовлениями к страшному предприятию.

Как ни уговаривал его Ерофеич откушать, пугая матушкиным горем и отчаянием, Авросимов за стол не садился, а старика гнал. Стоял в одиночестве, глядел в окно, как там вечерело, не слыша ни слов, ни прочих звуков. Одна ненадежная мысль сверлила мозг: ах, кабы кто помог! Кабы можно было на кого положиться!.. Вдруг что-то заставило его обернуться.

На пороге стоял незнакомый господин неопределенного возраста. В одной руке держал он узелок, будто освященный кулич, а другою старательно прикрывал дверь.

– Филимонов, – представился он негромко.

Авросимов поклонился.

– Ежели вам нужна моя помощь в известном вам деле, – шепотом сказал человек, – не побрезгуйте.

– В каком таком деле? – спросил наш герой.

– Вы же намерены спасти узника, – очень просто шепнул Филимонов. – Так я могу взять на себя заботы…

– Что за вздор? – крикнул Авросимов.

– Денег я не возьму, – сказал Филимонов, – так, от души. Вы только прикажите…

Сердце нашего героя было готово выскочить наружу. Филимонов стоял уже рядом. Он оказался ростом с Авросимова, только невероятно тощ и черен, и под черными свисающими усами нельзя было разглядеть – улыбка это у него там или гримаса. Однако грустные черные глаза глядели прямо, доверительно, без лукавства.

– Значит, в четверг, к полночи, – спокойно сказал он. – Вы не беспокойтесь. Возок где поставим: у ворот али за стеной, на Неве?

– Сударь, – взмолился наш герой. – Об чем вы толкуете? Какой узник? Как вы можете врываться к честному человеку с таковыми предложениями?

– Да вы не беспокойтесь, – сказал Филимонов. – Я свое дело знаю. Вы, господин Авросимов, можете даже из дому не выходить – мы все сделаем преотлично. Не впервой, сударь.

– Кто это мы?! – крикнул наш герой, отталкивая в грудь наседающего на него Филимонова.

– Граждане, – пояснил тот. – Стародубцев, к примеру, Мешков, поручик Гордон… Вы можете не беспокоиться, мы все сделаем и доставим, куда прикажете…

– Какой еще Гордон? Кого доставите?

– Узника-с.

– Да я ничего не хочу! – крикнул Авросимов. – Я никого ни об чем не просил!

– Да мы сами об этом узнали, – сказал Филимонов спокойно. – Все об ваших муках-с знают. Вам и просить не нужно… – и он зашептал в самое ухо нашего героя: – Только уж вы, сударь, Брыкину не доверяйте. Это ни к чему, сударь. У него все не как у людей. Ежели прикажете, так я скажу Семену, чтобы он Брыкина и близко не подпускал, уж он справится. – Вдруг он улыбнулся: – Вы ни об чем не беспокойтесь. Я пойду, а то ведь дело делать – не зерно клевать-с. До свиданьица…

– Погодите! – крикнул Авросимов.

Но Филимонов уже исчез, словно и не было его.

– Вздор какой, – пробормотал наш герой, измученный фантазией. – К черту Филимонова…

– Ты что это бездельников всяких пускаешь? – спросил он у Ерофеича со строгостью.

– Вы лучше покушайте, а я никого не пускаю, – смело ответствовал старик. – Узнает матушка – будет вам на орехи.

– Пошел прочь, – приказал наш герой.

Он попытался вновь сосредоточиться на своих многочисленных заботах, но мысли заработали в другом направлении, и тут же дверь в комнату приоткрылась, и молодой бравый офицер, крепко сбитый, с чарующей улыбкой, танцуя, подскочил к нему.

– Филимонов был? – спросил он. – Я лишь на одну минутку, господин Авросимов. Моя фамилия Гордон.

– Вы-то еще откуда? – теряя силы, выдавил Авросимов. – Что вам надо?..

Поручик не обиделся на столь холодный прием.

– Господин Авросимов, – шепнул он. – Получается неувязка. Данные не сходятся. Видите ли, сударь, у меня по списку числятся десять караульных, а у вас в списке – их двенадцать… Позвольте-ка ваш списочек…

Не удивляйтесь, милостивый государь, и не смейтесь. Наверное, все так и было. Во всяком случае – в голове Авросимова. Может, это февральские погоды тому виною или знамение какое, однако нашему герою приходилось туго, и он даже гнева не испытывал, а только ужас да бессилие.

– Значит так, – сказал поручик, познакомившись с планом, – вот здесь у вас ошибка, сударь.

Я так и знал. Этого вот солдата вообще нет, а этот вот не здесь располагается… Этот и вовсе офицер, сударь, а не солдат, как у вас обозначено, так? Стало быть, ему тут не место, не место… Пусть вистом займется, так?.. Теперь я побегу, а Филимонов все вам будет докладывать, что да как. Честь имею…

И он исчез, ровно привидение, лишь пламя недавно зажженной свечи заколебалось, зазмеилось, заколобродило…

«К черту, – решил Авросимов, борясь с лихорадкой. – Надо поскорее к Бутурлину. А эти, кто они такие? Откуда они? Почему им все известно? Да эдак и до самого графа дойдет… Да кто им позволил?!»

Ему вдруг захотелось бросить все, нанять кибитку и укатить в деревню, и чтобы вьюга замела следы, и чтобы лица всех стерлись в памяти, исчезли с первым тающим снегом. Весны! Весны! Весны не хватало, зеленой травы, голубой воды, покоя… Ну их всех к черту, пусть передавят друг друга, злодеи, упыри, все, все: и Филимонов этот со своей шайкой, и Слепцов, и Боровков, и граф, и государь, черт их всех раздери! А полковник-то, злодей, злодей! Из-за него, злодея, такая чертова кутерьма, грех, раздор, плач… да и сам ведь – в железах, в каземате, дурень чертов! Зачем? Зачем?.. Матушка, протяни белую свою рученьку, помоги великодушно своему дитяти…

Стемнело. Вошел Ерофеич, с жалостью поглядел на молодого барина.

– К вам человек господский, батюшка, с письмом.

– Какой еще человек! – заорал наш герои, бросаясь в кухню.

Мужик самого подлого вида топтался возле дверей.

– Ааа, филимоновское отродье! – крикнул Авросимов, поднимая кулаки. – Филимонов прислал?!

– Никак нет-с, – прохрипел мужик с ужасом. – Мы заикинские.

– Какие такие заикинские? Ты тоже, небось, про все прознал, да? Тоже помогать пришел?!..

– Никак нет-с. Барышня передать велели, – и протянул розовый конверт.

Тут все оборвалось. Схлынуло. Шум затих. Вдалеке словно песня раздалася. От розового конверта пахнуло духами, умиротворяя, пригибая к полу, к земле, к траве… Лицо Настеньки, окруженное сиянием, возникло перед нашим героем.

– Велели ответ принесть, – сказал мужик.

Настенька, ангел, вся выточенная из стекла, из хрусталя, богиня, так что сквозь нее проглянуло пламя свечи… Что-то булькнуло в горле у Авросимова, и он, прижимая к сердцу конверт, громадными прыжками устремился в комнату.

«Любезный господин Авросимов,

несчастный Николай Федорович много лестного написал про вас, как вы его опекали и спасали, и какой вы благородный человек, почему мы вас с маменькой ждем в пятницу вечером непременно, и не подумайте, сударь, обмануть наших ожиданий. Напишите ответ и успокойте два бедных сердца.

Настасья Заикина»

Он рухнул на стул, приготовил бумагу, очинил перо (да скорее же, черт!), привычно изогнулся над столом, подвинул свечу поближе и, глядя Настеньке прямо в глаза, спасительнице – в глаза, повел перо по бумаге.

«Милостивая государыня Настасья Федоровна, кабы не моя жалость к Вашему горемычному братцу да не мое перед Вами восхищение, да разве я посмел бы с Вами заговаривать там, на плацу, да возле моста, когда Вы изволили ночью одна со своей печалью возвращаться домой?

Вы такая великодушная простили мою дерзость и желаете вместе с Вашей матушкой меня видеть, на что я очень радуюсь и спешу Вам сообщить, что буду у Вас в пятницу вечером всенепременно.

За сим кланяюсь Вашей матушке

Высочайше учрежденного Комитета писарь и кавалер

Иван Авросимов».

Почему кавалер – сие осталось тайной даже для него самого, ибо кавалер – носитель ордена, а ордена наш герой не имел, но рука бодро и так вдохновенно вывела высокопарное словцо, что ему захотелось тотчас же броситься перед Настенькой на колени и губами приложиться к самому краешку ее подола.

В пятницу!

Но передав письмо мужику, он ощутил, как ликование в нем задрожало и начало гаснуть, ибо в сознании вновь всплыло страшное замышляемое им дело, которое тоже ведь имело быть в пятницу. Ах, Настенька, судьбе не угодно было свести их, и желанное свидание должно было уже разрушиться, но в последнюю минуту Авросимов, превозмогая отчаяние, решил перенести освобождение узника на субботу!

Не успел он все это решить и взвесить, как снова какой-то господин в добротной шубе, распространяя аромат спиртного, шагнул к нему с порога.

– Стародубцев, – представился он. – Филимонов в отчаянии.

– Знать не хочу никакого Филимонова, – заявил наш герой, опираясь о Настенькино плечо.

– Дело в том, – как ни в чем не бывало продолжал Стародубцев, – что, отказавшись в разговоре с вами от вознаграждения, он понял, что допустил ошибку… Дело в том, господин Авросимов, что за два дня сие приготовить невозможно, согласитесь. А уж ежели готовить, так надо дать туда-сюда ради скорости… За скорость, сударь.

– Ну и что? – спросил наш герой, чувствуя, что сейчас рассмеется, ибо лицо Стародубцева выражало такую гамму переживаний, словно это он томился в каземате и все предпринимаемые лихорадочные действия направлены на его одного спасение.

– А то, – сказал он, – что извольте деньги, сударь. Без денег Филимонов отказывается.

– Сколько же вам требуется? – засмеялся наш герой.

Но Стародубцев смехом пренебрег, пошевелил пальцами, поглядел в потолок.

– Пятьсот ассигнациями, сударь, – твердо сообщил он.

– А было бы на субботу?

– Было бы на субботу – и без денег обошлись бы, – сказал Стародубцев, – Не было бы срочности…

А сейчас извольте денег.

– Переношу на субботу, – сказал, смеясь, наш герой, видя, что и Настенька смеется. Каково-то теперь Филимонову?

Стародубцев стоял как громом пораженный. Лицо его исказилось, глаза полезли из орбит. Он задыхался. Авросимова же сие нисколько не волновало, и он терпеливо ждал, когда, наконец, очнется нахальный этот господин.

Наконец все стало на свои места. Буря миновала.

– Нехорошо-с, – промолвил Стародубцев. – Узник надеется, а вы меняете сроки. Нехорошо-с. Ладно, я Филимонову передам, но это неблагородно-с… – и он удалился, пятясь и глядя на нашего героя с укоризною.

Уход его был как нельзя более кстати, ибо образ Настеньки вторгся в душу нашего героя, требуя к себе внимания, и вторжение то было Авросимову сладко.

Дивные картины замаячили пред ним: то будто бы он медленно и бездумно идет с Настенькой по зеленому лугу, и пчелы гудят; то вот опять же они вместе спешат к усадьбе, где матушка уже их ждет; то будто Настенька глядит на него ясными своими глазами, и таинственная многообещающая улыбка шевелится на ее губах… Вдруг он увидел, как обнял ее, и тонкое, горячее тело задрожало, забилось, голова запрокинулась, и открылась белая шея, и голубая жилка шевельнулась на ней. «Ах! – воскликнула она, слабея. – Оставьте!..», а сама прижалась к нему, целуя в щеки, в губы, в лоб быстро-быстро, с отчаянием и любовью.

Эти сцены, увиденные им и прочувствованные, так разгорячили его воображение, но в то же время так смягчили сердце, что он, наконец, позволил Ерофеичу покормить себя, чем старика осчастливил.

Поев, он заторопился, упрятал поглубже, поближе к сердцу розовый конверт и пошел из дому.

Но едва ступил он на мостовую, как тотчас несколько ванек ринулись к нему, окружили, заприглашали прокатиться. Это обстоятельство показалось ему весьма странным, и он, с трудом от них отделавшись, пошел по морозцу пешком. Однако ваньки, как привязанные, тянулись следом, делая какие-то намеки, подъезжая вплотную и даже пытаясь схватить за рукав.

Тут из темени вынырнул неизвестный Авросимову человек и, поровнявшись, шепнул в ухо:

– Филимонов велел кланяться… Ни об чем не беспокойтесь.

Сказав это, он исчез, оставив нашего героя самого во всем разбираться.

«Да что же это такое! – рассердился Авросимов. – Что они, взбесились?!»

– Барин, – окликнул его ближайший из возниц. – Ты в нем не сумлевайся… Правая рука у Филимонова…

Тут Авросимов не выдержал и кинулся бежать. Свернул в проходной двор, несколько раз упал, запутавшись в длиннополой шубе, и, выбежав на Большой проспект, вздохнул наконец с облегчением. Ванек нигде не было видно, да они теперь не скоро смогли бы его разыскать. Освещенная дверь немецкой кондитерской привлекла его внимание, и он вошел. Вечер был в самом разгаре. Едва прозвенела дверь, как все тотчас же на него уставились, а хозяин в оранжевом колпаке – поклонился. Наступила тишина.

«Все про все уже знают!» – с ужасом подумал Авросимов.

– Чашечку кофе? – спросил хозяин.

– Благодарствуйте, – с трудом выдавил наш герой.

– Нынче ветер, – сказал хозяин, многозначительно подмигивая. – А господин Мешков тоже здесь.

– Я не знаю никакого господина Мешкова, – едва не плача, проговорил Авросимов. – Как это можно так бесчестно приставать!..

Весь Санкт-Петербург будто не спал, а занимался делом, хлопоча вокруг известного вам предприятия. Везде Авросимов видел обращенные на него лица, полные тайны глаза. Какие-то незнакомые люди его останавливали, хватали за рукава, уверяли, что все, мол, движется преотлично, чтобы он не волновался и чтобы во всем полагался на гений Филимонова. Наконец терпение его лопнуло, и он вскочил в первого же вывернувшего из-за угла ваньку и велел гнать что есть мочи к флигелю, решив про себя, что ежели возница заговорит о Филимонове, стрелять ему в спину, разбойнику! Он извлек пистолет из тайника, но возница, к счастью, молчал, не будучи, видимо, посвящен в тайну треугольного равелина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю