Текст книги "Шестой этаж пятиэтажного дома"
Автор книги: Анар
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
– Ничего. Я слышала, красивая девушка., – Не знаю, не приглядывался, буркнул Заур, но вспомнил, что к Фире-то он относился скорее с симпатией, чем с неприязнью, а вернее всего, никак не относился, в отличие от других членов семейки (он про себя всегда так и называл их – «семейка»), и добавил, что Фирангиз как раз единственное нормальное существо в этом зверинце. Во всяком случае хоть молчит, рта не раскрывает.
– А ты их, кажется, не любишь? Ах, да, я и забыла, соседи ведь. Принципиальные разногласия коммунальной кухни: кто насыпал соль в наш суп?
– Кстати, и у нас, и у них не коммунальные кухни, а изолированные.
– Ну, тогда, конечно, другой уровень принципиальных разногласий: Муртузовы купили шведский гарнитур, а у нас, у Зейналлы, все еще арабская мебель.
– И долго ты будешь упражняться?
– Ну, не обижайся, миленький! – Она полной грудью вдохнула предвечерний воздух. – Как хорошо! Заур закурил.
– Дай мне тоже. Впрочем, нет, не надо, подышу лучше. И ты брось, не отравляй легкие.
Он придавил огонек и вложил сигарету обратно в пачку.
– Эх, Зауричек, Зауричек, хороший ты мальчик!
– Но ты так и не сказала, почему это наша последняя встреча и почему мы должны расстаться.
– Почему? – переспросила она и пожала плечами. – Долго объяснять. Хотя бы потому, что мы можем влюбиться Друг в друга. По крайней мере я. А уж это было бы ни к чему. Ни тебе, ни мне. И вообще… Зачем осложнять себе жизнь?
«Все точно, – подумал Заур. – Зачем ее осложнять?»
– Но ведь, – сказал он, – как выяснилось, ты застрахована от любви. Мы не первый день встречаемся, и все слава богу. Ты не влюбилась. Значит, с тем же успехом можно встречаться еще… много лет…
– А ты?
– Что я?
– Ты влюбился?
– Ну конечно. Я же с самого начала признался тебе в любви.
– Признаваться в любви и любить в самом деле – вещи разные. И потом, это было в начале, ну… до того, как мы сблизились. Тогда ты объяснился в любви, чтобы покорить меня. Но теперь, когда ты… ну, достиг своего, ты способен хотя бы на словах уверять, что любишь меня?
– Ну конечно же! Ты моя любовь, жизнь…
Он говорил, чувствуя, что произносит совершенно полые слова, их не спасал даже иронический тон, и она перебила его:
– Не надо, Заур. Перестань. Тошно как-то. Хватит трепаться. Поговорили и хватит.
Он коснулся рукой ее лица. Она задержала его руку, прижала к глазам, потом отстранила и посмотрела на ладонь Заура так, будто видела ее впервые.
– Какие у тебя большие руки, Зауричек, – сказала она.
Откуда-то издалека донесся гудок электрички и долго таял в тишине и покое.
Указательным пальцем провела она по тыльной стороне его ладони – мягким, кошачьим движением, слегка царапая, и неожиданно сказала:
– Хочешь, я тебе погадаю?
– А ты умеешь?
– Конечно. Давай сюда руку.
Заур раскрыл ладони. Тахмина взяла его руки в свои.
– Правая рука – это прошлое и настоящее. Она действует. Левая бездейственна – это то, что еще будет, то, что заложено, запрограммировано, как сейчас говорят. Линии означают счастье, ожидание, талант, печаль, одиночество, способность к неожиданным поступкам. Посмотрим, что там у тебя. Ну вот, у тебя есть линия славы, она берет начало от линии луны, то есть сулит больше воображаемого, чем реального. Но она сливается с реальностью. Так. Вот постоянная линия. Ого. Двое, даже трое детей, причем два мальчика.
– Ты и это можешь отгадать?
– Конечно. Видишь вот эту линию? Так, посмотрим дальше. У тебя есть способность переключать чувства на работу. Склероз тебе не угрожает, вот четкая линия ума с маленьким, совсем-совсем крошечным уклоном в фантазию. Будешь любить жизнь до глубокой старости. Будешь покровительствовать другим в неблагоприятных для них обстоятельствах. Богатства нет, но если и будет, ничем тебе не угрожает. Переезда в другую страну нет. Линия борьбы есть, но за что это борьба – неизвестно. Вот пояс Венеры: способность любить – способность обманываться. Здесь уйма линий, ты в меру испорчен для любви во всех ее проявлениях.
– Ну уж скажешь!
– Слушай дальше. Самое сильное испытание тебя ждет в среднем возрасте. У тебя будет раздвоение – очевидно, во взглядах. Это вот – то, что остается сбоку, – двойная линия судьбы, линия жизни; а это – линия луны – фантазия. Ты станешь мягче, чем был, однако более властным. Ну, вот и все. Вот ты какой, оказывается.
– А теперь погадай себе.
– Что ты, я никогда этого не делаю. Боюсь.
– Ну хорошо, расскажи о правой руке, о том, что уже было – расскажи о себе.
– Ну вот, видишь? – она раскрыла правую ладонь. – Совершенно четкая линия судьбы. Видишь эту линию? Это значит, что я цельная натура, что на меня можно положиться, что я больше жена, чем любовница. У меня есть артистическая струнка, которая, однако, ни денег, ни славы не принесет. А это вот… нет, не скажу.
– А все-таки?
– Нет, нет, я это давно знаю. А тебе, может быть, будет неприятно.
– Ну, не интригуй меня. Скажи.
– Нет, нет.
– Как хочешь.
Как обычно, когда он перестал настаивать, она сама уступила.
– Ну хорошо, скажу, только ты никому не говори, ладно? Об этом будем знать только мы с тобой. Видишь вот эту линию, которая так резко обрывается?
– Да…
– Это смерть. Ранняя смерть. Хотя бы для того, чтобы доказать, какая я правдивая гадалка, я должна умереть.
– Перестань чушь молоть.
– А знаешь, Зауричек, иногда я думаю: вдруг я умру, причем это будет смерть не от болезни, а так – утону, разобьюсь в самолете, в машине, ну, на улице упадет кирпич на голову, мало ли от чего можно умереть. Так вот, когда я думаю об этом, я так жалею себя, что прямо плакать хочется. И не из-за смерти, а из-за того, что эта смерть никакого значения ни для кого иметь не будет. Кто станет печалиться обо мне? Ну, муж, допустим, недельку от силы. Потом утешится. Ну, соседка Медина – примерно столько же. А может, еще и ты, чуть подольше… А может, и меньше, кто знает?
– Ты перестанешь глупости говорить? Что это на тебя нашло? То мы расстанемся, то о смерти. Иди ко мне…
Рядом с грубыми летними матрасами были мешки с цементом, ящики с гвоздями, какие-то кастрюли и плетеные корзины и большие бутыли с уксусом, и Тахмина сказала, что она нарочно затащила его, Заура, сюда, на эту дачу: не затем, вернее, не только затем, – чтобы полюбоваться видом с балкона, а чтобы еще раз… в последний раз.
Но Заур уже знал, что никакой это не последний раз и что она уже не может жить без него, не может не видеть его, и единственное, что он должен сделать, это согласиться с ней – да, это наша последняя встреча – и потом ждать; ни в коем случае не проявляя инициативы, выжидать, и тогда она сама снова придет к нему.
– Но есть еще одна причина, почему я затащила тебя на эту дачу, – сказала она уже в машине, – о ней ты никогда не узнаешь.
Она оказалась права, он так и не узнал об этой, еще одной – третьей причине, если она в самом деле существовала. Но его раздражала ее манера постоянно интриговать его, и со злости он не стал допытываться об этой третьей причине.
У дома она быстро поцеловала его и бросила, выходя из машины:
– Прощай.
«До свидания. Пока. Прощай». Заур знал, что слова ничего не стоят, и все же дома, когда он стоял под душем и смывал с тела песчинки, ему показалось, что мощная струя смывает с него все поцелуи, ласки, прикосновения Тахмины, ее слова, ее запах – навсегда. И он никогда больше не увидит, как она отбрасывает волосы со лба. Никогда. «Ждать. Выжидать. И только», – твердо сказал он себе.
Заур любил своих родителей, причем с годами все больше и больше. Вернее, в зрелом возрасте он любил их так же, как в детстве, – естественной и бескорыстной любовью, и не так, как в определенный период отрочества и ранней молодости. В этот же период, длившийся примерно пять-шесть лет, – он охватывал последние классы средней школы и почти все годы студенчества, – Заур, конечно, тоже любил отца и мать, но это была какая-то иная любовь – с некоторой долей неприязни к их образу мыслей и образу жизни и с очень большой долей потребительского к родителям отношения. Это был период увлечения спортом, джазом, танцами и вечеринками, девочками и шмотками, модными фильмами и рассуждениями о сексуальной свободе. Родители с их кондовыми моральными принципами и консервативными вкусами, с их приверженностью к обычаям и традициям, казавшимися ему нелепыми, представлялись Зауру воплощением всего косного, «мусульманского», как определял он их пристрастие к совершенно разным вещам – индийским фильмам и восточной музыке (отец все свободное от работы время мог крутить транзистор, прислонив его к самому уху, и часами слушать заунывные арабские и иранские мелодии, порой закрывая глаза и причмокивая от удовольствия), к хрусталю, заполнившему коричневый массивный сервант в их гостиной, к скучнейшим приемам с длинными бестолковыми тостами и лихорадочной озабоченностью – как бы кого не забыть и не нарушить ранжир: в каком порядке за кого пить, кого где посадить, что превращало все эти так называемые торжества в мучительную повинность, усугубленную вымученным юмором штатного тамады. Были еще и бесконечные родственники и необходимость поддерживать с ними разговоры на неинтересные темы, была и старая массивная мебель (эта мебель через несколько лет снова вошла в моду, но в те годы казалась символом мещанского благополучия), были и бесконечные пересуды о чьей-то карьере и о сомнительных путях ее достижения, и долгие беседы о том, кто чей земляк и у кого где рука, и перемывание косточек знаменитостей, а то и просто соседей, знакомых, и был прямо-таки религиозный культ научных степеней и так далее и тому подобное. Все это казалось Зауру другим миром – глубоко ему чуждым и ненавистным, и были минуты, когда он еле терпел родителей, не только причастных к этому чуждому для него миру, но и олицетворяющих собой его основные принципы и понятия. Его юношеское неприятие этого мира и порождало беззаботно-потребительское отношение к родителям. «Ничего с вами не станется, если раскошелитесь на новый костюм (пальто, туфли, поездку и прочее) для единственного сына», – в таком тоне предъявлял он свои требования родителям, вернее, маме, потому что с отцом у него были более сдержанные отношения, хотя в конечном счете расплачиваться приходилось отцу. И легкость, с которой удовлетворялись все его большие или малые прихоти, не смягчала его досадливо-высокомерного отношения к родителям, а, наоборот, усугубляла это отношение. Даже ничем не ограниченная щедрость родителей к единственному чаду вызывала в нем скорее ироническую усмешку, чем благодарность. «Что ж, я не пьяница, не картежник, не бездельник и не лентяй», – думал он о себе, искренне полагая, что отсутствие этих пороков уже есть огромное достоинство и чуть ли не милость родителям. И так же искренне он не считал себя избалованным профессорским сынком, а лишь мимоходом признавал, что просто ему повезло чуть больше, чем многим его друзьям и сверстникам. Особенно когда отец, правда после нескольких настойчивых просьб, обращенных лично к нему (и, конечно, не без ходатайства мамы), купил Зауру, только что окончившему институт, «Москвич»– мечту всей его юношеской поры.
В те годы Заур встречался с похожей на русалку девушкой Таней, чемпионкой республики по парусному спорту. Мать, которая непостижимым образом всегда все знала о его увлечениях, относилась к этой связи хотя и не вполне одобрительно, но довольно-таки терпимо. Причем она всегда почему-то говорила о Тане не в единственном числе: «Опять твои Таньки-Маньки звонили».
«Таньки-Маньки»– это и была Таня, которая вдруг неожиданно уехала во Львов и навсегда ушла из жизни Заура. Он вспоминал о ней редко, но всегда с легким, весенним чувством, и как только всплывал в памяти ее образ, синие глаза и длинные распущенные волосы, тотчас в сознании возникали большие белые паруса, несущиеся наперегонки по синим волнам.
Все, чего достиг отец Заура, профессор геологии Меджид Зейналлы, он достиг сам, в трудной и долгой жизненной борьбе. Приехав в тридцатые годы из глухой деревушки, с тремя рублями в кармане единственных брюк, Меджид побывал и разнорабочим на нефтяных промыслах, и грузчиком в порту, даже помощником повара в столовой, одновременно занимаясь на вечернем рабфаке. Не обладая особыми дарованиями, с помощью одной лишь настырности и фантастического упорства, он через семь лет окончил университет и уехал в Ленинград в аспирантуру. Вернувшись в тридцать шестом году в Баку кандидатом наук, он женился на машинистке института, в котором стал работать, коренной бакинке, переселился к жене, в собственный, доставшийся еще от деда дом в нагорной части города. Дом был двухэтажный, верхний этаж сдавался жильцам, а в двух комнатах на первом этаже Меджид с женой Зивяр-ханум, тещей и свояченицами прожил почти полгода, пока через год не получил одну из освободившихся квартир в центре, в которой они и жили до сегодняшнего дня.
Потом была война, и Меджид Зейналлы, лейтенант артиллерии, провел почти год на фронте, после двух ранений был доставлен в Баку (незадолго до того родился Заур), а после выздоровления с группой специалистов-геологов командирован в Иран, где и прослужил до окончания войны. Из Ирана он привез лакированные туфли и шоколад (что запомнилось Зауру больше, чем все остальное из привезенного отцом). После войны Меджид Зейналлы защитил докторскую диссертацию, стал заведующим кафедрой в крупном вузе и получил орден.
В гадании Тахмины одно было правдой: с годами Заур становился мягче. Он стал добрее к родителям, в его отношении к ним оставалось все меньше корысти. И хотя время от времени он бросал матери фразы, вроде: «Ничего, ваших профессорских сбережений не убудет, подкиньте пару кусков», – теперь он это делал даже не без некоторой неловкости и смущения, и, получая зарплату, правда весьма и весьма мало соответствующую его потребностям, он каждый раз брал деньги у родителей как бы в долг, хотя обе стороны знали, что этот все растущий долг никогда не будет возвращен.
Он стал артачиться, когда узнал, что отец внес крупную сумму на строительство кооперативной квартиры для него. Хотя Заура радовала перспектива иметь отдельную и изолированную квартиру, ту самую «хату», которая так часто бывала позарез нужна, он, как человек, живущий сегодняшним днем, представлял ее где-то в очень уж далеком далеке, и потому подобная трата вызывала у него острое сожаление. Во всяком случае, ему казалось, что даже малая часть суммы, внесенной за трехкомнатную квартиру с видом на море, могла бы доставить ему массу приятных часов в настоящем вместо ожидаемого комфорта в столь неопределенном будущем. Он так и сказал матери, но однажды на эту тему с ним заговорил сам отец. Меджид завел разговор в отсутствие матери, и Заура поразила его откровенность.
– Нам, конечно, хотелось бы всю жизнь прожить с тобой вместе, – сказал отец. – Но какой смысл скрывать? У твоей матери тяжелый характер. Она никогда не уживется с твоей будущей женой, будь твоя жена хоть самим ангелом. А тебе уже пора думать о собственной семье. Во всяком случае – к тому времени, когда будет готов дом: скорее всего через год, полтора. Ну, и защитишься ты к тому времени.
Заура поразила не только откровенность, с которой говорил с ним отец, редко говоривший на эти, да и вообще на любые темы, но и то, с какой точностью он распланировал всю его, Заура, жизнь, точно так же, как много лет назад распланировал свою собственную жизнь и расчертил ее точный график: учеба, диссертация, женитьба, квартира, ребенок, диссертация. Правда, вот беда, иногда бывают непредвиденные обстоятельства, как, например, вторая мировая война. Но даже и она, два ранения не могли сбить отца с намеченного раз и навсегда пути движения от одной цели к другой, того самого движения, которое теперь должно быть продолжено его сыном, а потом, даст бог дожить, и внуками.
После ужина, когда отец ушел в свой кабинет, а Заур собрался почитать, Зивяр-ханум вдруг сказала:
– Послушай, до меня дошли кое-какие слухи.
– Какие же? – равнодушно спросил Заур, просматривая «Неделю».
– Тебя часто видят с одной особой.
– Какой особой? – спросил он, отложив газету и желая оттянуть время.
– Такой – по имени Нармина, Тахмина, ну, работает в вашем издательстве.
Он почувствовал, что краснеет, и оттого, что он это чувствовал, краснел еще больше, стал пунцовым, у него загорелись уши.
– Ну и что? – все-таки выдавил он.
– Хорошо, что ты еще краснеть не разучился. А ну посмотри мне в глаза.
Он неловко улыбнулся и посмотрел матери в глаза.
– Так это правда, что ты возишь ее в своей машине по всему Апшерону?
«Какие подробности! – подумал он. – Боже мой, что за город!»
– Ты что, не знаешь, что от людских глаз ничего не скроется? А она ведь замужняя женщина, ты об этом подумал? Это не твои Таньки-Маньки.
– Кто это сплетничает тебе? Что, своих дел не хватает?
– Послушай, ты уже не маленький. Ты взрослый мужчина, и я никогда в твои дела не лезла. Но теперь предупреждаю: пока отец не узнал, прекрати немедленно и окончательно.
Сама постановка вопроса возмутила его, но он промолчал. Наверно, Зивяр-ханум тоже надо было кончить на этом. Тогда, может быть, все пошло бы иначе. Но Зивяр-ханум была слишком рьяной хранительницей раз и навсегда установленных правил, слишком бакинкой, наконец, чтобы сдержаться и не добавить те самые слова, которые оказались решающими.
– Теперь за тебя взялась? – с нескрываемым отвращением сказала Зивяр-ханум. – Со всем издательством перекрутила, теперь и до тебя очередь дошла?!
Он вспыхнул и встал.
– Хватит, – сказал он. – У меня ничего с ней нет, а тебе нечего повторять бабские сплетни.
Наверное, он сказал это очень резко, слишком взволнованно, мать насторожилась и поняла то, чего он и сам еще не сознавал и, может быть, даже еще и не чувствовал. Каким-то материнским и женским чутьем она уловила серьезность их отношений, когда они еще и не были сколько-нибудь серьезными и что-то важное для него означающими.
– Сплетни! – с издевкой произнесла она. – Хороши сплетни! Только такого зеленого дурачка она может убедить в том, что все – только сплетни. Весь город знает о ее похождениях.
– Весь город? Что, в вечерней газете, что ли, было напечатано? Так там всякое печатают. Однажды даже про дерево-людоеда написали, – натужно сострил он, злясь на собственную глупость и на то, что ничего более существенного и твердого не смог ответить.
– В газете не в газете, но все знают о ее поведении. Да она и не особенно разборчива. Этот, как его… ну, главным работает у вас, старик, как его, ну, с бородавкой на носу…
Заур знал, кого она имеет в виду, но и под страхом смерти он не произнес бы имени Дадаша.
– Дадаш-муаллим, – вспомнила мать сама. – Стыд какой! Молодая, муж молодой. И бабенка смазливая, – это было первым и единственным комплиментом, которым мать когда-либо удостоила Тахмину, – а поди же, с кем путается, со стариком уродливым…
– Значит, не то плохо, что путается, а то плохо, с кем, – попытался еще раз сострить Заур.
– Ты мне зубы не заговаривай. С кем она путается, это дело ее и ее мужа-дурака – пепел ему на голову, что такую жену держит. А вот тебя пусть не трогает, а то я ей такое устрою, что не рада будет. Глаза ей выцарапаю, серьезно и спокойно добавила Зивяр-ханум, и Заур, зная нрав матери, подумал, что это не пустые угрозы.
Он решил прекратить разговор и сказал:
– Да брось, мама, ради бога. У нас чисто дружеские отношения. Ну, пару раз подвозил на машине. Что в этом такого? Мы же вместе работаем. А если ты так волнуешься, обещаю, что больше сажать ее в машину не буду. Пускай добирается на общественном транспорте. – И хотя Заур говорил в обычной своей полуиронической манере, сводя все к шутке, он ощутил какую-то неловкость за эти слова, какую-то вину перед Тахминой и, пытаясь как-то компенсировать свое маленькое предательство и тем самым хоть немного оправдаться перед собственной совестью, добавил:– А что касается Дадаша, клянусь тебе, все это чистое вранье. Ничего между ними никогда не было. Я точно знаю.
– Откуда ты-то знаешь? Сама, что ли, сказала?
– Нет, просто я работаю там же и кое-что знаю. Это чистейшая ложь.
Но Зивяр-ханум не желала сдавать позиций:
– Да только ли Дадаш? Вот и наш сосед крутил с ней года два назад.
– Какой сосед? – спросил Заур, и все в нем похолодело.
– Да сын Алии, Спартак. Алия мне рассказывала. Говорит, прохода парню не давала. От телефонных звонков покоя не было. Ночью, рано утром! И откуда звонит-то? Из дому, что ли? При муже… Эх…
Заур чувствовал, как все в нем немеет, наливается какой-то мертвенной тяжестью, и единственным его желанием становится сейчас же увидеть Тахмину и либо опровергнуть слух, либо, подтвердив его, положить – тогда уже совершенно бесповоротно – конец их отношениям. И он уже не слышал слов матери, которая все говорила и говорила о том, как наконец вмешалась Алия, но, в отличие от нее, Зивяр-ханум, не с сыном решила этот вопрос (он у них тоже не сахар, шалопай порядочный), нет, Алия имела дело с самой стервой: позвонила ей и пообещала вырвать все волосы до единого. Тем более что у нее, говорят, и волосы-то не свои, а парик…
И Заур, будто издали слыша это и воспринимая нелепые слова и угрозы не фигурально, а в самом прямом смысле, представлял Тахмину с вырванными Алией-ханум (и Зивяр-ханум) глазами и волосами, о которых он доподлинно знал, что они у нее свои…
– Я выйду пройдусь немного, – только и сказал он. Из первого же автомата он позвонил Тахмине.
– Слушаю, – ответил бархатный баритон Манафа, мужа Тахмины.
Заур повесил трубку.
Был уже поздний вечер. Он бродил по городу и еще два раза звонил и каждый раз бросал трубку, услышав голос Манафа. Конечно, он мог поздороваться, назвать себя и попросить к телефону Тахмину: в конце концов они работали вместе и знали друг друга не первый месяц. Но ему было крайне неприятно говорить с Манафом, просить его позвать Тахмину, потом, зная, что Манаф рядом, выяснять с Тахминой отношения.
И он все бродил и бродил по городу, нервничая и успокаивая себя, и часа через полтора пришел к утешительной мысли: «Хорошо, допустим, Спартак. И даже Дадаш. Мне-то какое дело? Во-первых, все это было до меня. Во-вторых, я что? Блюститель ее чести, что ли? А в-третьих, ведь и я был с ней. Вот если бы не было нашей близости и она строила из себя недотрогу, а потом я узнал, что она была с другим или с другими, был бы повод для волнений. А так – чего я раскипятился? Нам было хорошо вместе? Факт. Она красивая, очень красивая женщина! Тоже факт. Что страшного в том, что она нравится мужчинам, а они, если не добиваются успеха, и скорее именно поэтому, начинают трепаться?»
Из всех его мыслей последняя была самой приятной. Конечно, Тахмина не была скромницей в минуты их близости, и это его настораживало, но ведь в конце концов она была замужем не первый год, а женщина больше всех учится этому у мужа или совместно с мужем. «Конечно, мне все равно, с кем она была и была ли с кем-нибудь до меня, – думал Заур. – И все же… только не Спартак!» Слишком неприятен был он Зауру еще со времени детских игр и драк, когда Спартак постоянно дрейфил, ябедничал и продавал их. «Ну, конечно, – думал Заур, Алия-ханум просто врет. Как могла Тахмина, королева, умница, звонить и навязываться этому подонку Спартаку? И конечно же сам Спартак бегал за ней и, ничего не добившись, распустил язык, что, как известно, на более солидном и высоком уровне делал и Дадаш». Она же объясняла ему, и он поверил ее словам, убежденный не только логикой рассудка, но по-своему еще более верной логикой их близости. Ему хотелось, чтобы она так же ясно и определенно рассказала ему о Спартаке, рассеяла и эти его сомнения. В последний раз он позвонил в двенадцать ночи и, вновь услышав уже полусонный голос Манафа, бросил трубку.
Возвращаясь домой более или менее успокоенный, он думал о том, как действительно все странно: вот сейчас он слышал сонный голос ее мужа. Наступила ночь. И у них, наверное, уже темно. Они под одной крышей – Манаф и Тахмина, а может быть, и под одним одеялом. Вот сейчас они, может быть, занимаются любовью и Тахмина так же закрывает глаза, как с ним, Зауром, но это его, Заура, мучает гораздо меньше (хотя и мучает все же), чем ее предполагаемая связь в прошлом со Спартаком.
Накрапывал дождь, и Заур, направляясь домой, принял неожиданное решение: узнать у Дадаша телефон Тахмины на ее новой работе. Он вспомнил смешную и странную историю, которую рассказывали ему и Дадаш и Тахмина и которая стала почти легендарной в издательстве: как однажды глубокой ночью к Дадашу позвонил Неймат и спросил у него, какого цвета глаза у Тахмины.
«Нет, я не буду звонить Дадашу ночью, чтобы не повторять Неймата, – решил Заур. – Спрошу завтра утром, на работе».
На следующий день он долго не мог подойти к Дадашу – у того все время торчал народ. Когда он зашел в первый раз, он увидел за бывшим столом Тахмины смуглую девушку с волосатыми ногами и понял, почему все мужчины в отделе, ходят с похоронными физиономиями, небритые и в несвежих рубашках.
Перекинувшись несколькими словами с Нейматом, он ушел. Заглядывал еще два раза. И только в обеденный перерыв застал Дадаша одного. Тот, расстелив на столе лист белой бумаги, ел курицу. Стояла еще довольно жаркая погода. Капли пота на его лице смешивались с каплями жира, стекающего с курицы…
– А, Заур, заходи, угощайся, – сказал он.
– Нет, спасибо, я ел, – ответил Заур, переведя глаза с Дадаша на его пухлый раскрытый портфель, и уселся за соседний стол.
– Ты ко мне? – еле выговорил Дадаш набитым ртом.
– Да, – сказал Заур, – вы случайно не знаете телефона Тахмины на новом месте?
– Знаю, – сказал Дадаш, вытащил засаленную записную книжку, полистал и сказал номер телефона. Заур не стал записывать, он запомнил его на всю жизнь так же, как номер ее домашнего телефона.
Разговор был исчерпан, он узнал то, за чем пришел, узнал без свидетелей, а значит, и кривотолков, и теперь можно было уходить. Но Заур замешкался и, чтобы как-то оправдать задержку, неожиданно для самого себя спросил:
– А почему она ушла отсюда?
Дадаш долго прожевывал кусок, пока оказался в состоянии говорить. Но и прожевав и проглотив его, прежде чем ответить, долго и укоризненно качал головой.
– Эх, беда с этой девкой! И всю жизнь она вот так будет мотаться. Искать то ли себя, то ли… нового любовника, – с неожиданной резкостью заключил Дадаш и уже спокойнее добавил: – Старая любовь, наверно…
– Какая любовь? – ошеломленно спросил Заур.
– А этот самый, как его там, Магеррамов Мухтар. Режиссер на телевидении. Я не знаю, что там у них было и когда, но это он ее туда сманил. Диктором, говорит, будешь. Ей-то, с ее университетским дипломом! Философ как-никак и вдруг – в дикторы. Чего ради, спрашивается? Чем ей здесь плохо было? И зарплата хорошая, и гонорар подбрасывали. Приходила когда хотела, уходила когда хотела…
Заур чувствовал затаенную, но крепкую обиду в словах Дадаша. Неужели он в самом деле любил Тахмину и не может простить ей вероломства? Что в нем говорит – злость, ревность или просто старческая обида, брюзжание на непутевую девчонку, отцовское недовольство шалостями избалованной капризницы? А может, все вместе? И кто такой Магеррамов? Это еще что за явление? Старая любовь! Не о нем ли говорила Тахмина, когда упомянула, что ее пригласил на телевидение старый приятель? Приятель! Везде у нее приятели. Ну и женщина!
Дадаш закончил есть и заворачивал остатки курицы в бумагу, когда Заур, вставая, чтобы уйти, вдруг услышал:
– Заур, сынок, я хорошо знаю и уважаю твоего отца. И ты мне как сын. Не обижайся на меня, но я по-отечески хочу посоветовать тебе. Ну, как дядя твой. Не связывайся с этой женщиной.
От неожиданности Заур растерялся: «Ах вот даже как! Значит, слухи уже распространились! Права мать, ничего в этом городе не скроешь».
Тогда, выходит, Дадаш говорил ему о Магеррамове, о ее старой любви, уже зная… Тогда, может быть, это сознательный удар, месть удачливому сопернику?
– Тахмина – опасная женщина, – продолжал Дадаш. – Поверь мне. Я понимаю все: она красива, обаятельна, а ты парень молодой. Но она – хищница! Учти, она съест тебя с потрохами.
– А я думал, вы к ней хорошо относитесь. – Заур влил в эту фразу все ехидство, на какое был способен.
Дадаш вспыхнул, но, как всегда, сразу взял себя в руки и ответил спокойно:
– Да я и сейчас к ней неплохо отношусь. Мне просто жаль ее. В ней много хорошего. И человек она способный. Но сама себя погубит – своей необузданностью, пренебрежением к любым нормам и принципам.
«А когда ты, старый хрыч, и к тому же женатый, лез к ней – что это было, проявлением твоих норм и принципов? Да к тому же она была твоей подчиненной!» – подумал Заур, но смолчал.
– Она абсолютно неразборчива в связях, – говорил Дадаш. – С кем только она не путалась: с заведующими базами, с директорами магазинов, со следователями, прокурорами, цеховиками, фарцовщиками и бог еще знает с кем! И все ради какой-нибудь тряпки, кольца или шубы…
Заур чувствовал полную беспомощность перед этим мутным потоком обвинений, но ничем, кроме голых эмоций, ни одним фактом, ни одним доводом не мог опровергнуть Да-даша, опирающегося на какие-то ему, Дадашу, хорошо известные основания. Всплеск негодования только выдал бы наивность и идеализм Заура, его неравнодушие к Тахмине, а ему не хотелось выглядеть в глазах этого обожравшегося курицей и служебными успехами многоопытного деляги желторотым юнцом, рыцарски защищающим честь своей дамы. Кроме всего прочего, он не был до конца уверен, что Дадаш лжет. Память подсказывала ему бесконечные упоминания Тахминой самых разных имен, ее манеру говорить о людях: «Как, ты не знаешь его? Да это же лучший дамский парикмахер в Баку!» И обшиваться она должна была только у лучшего портного в городе, и снимал ее только фотограф экстра-класса, с дипломами международных конкурсов… Она, конечно, любила пошиковать, и ее страсть к роскоши – не такая уж выдумка. А с роскошью были связаны и лица, преимущественно мужского пола, которые ей эту роскошь обеспечивали, и, надо полагать, небескорыстно.
Второй раз за сутки он слышал о Тахмине такое, и оно отдавалось в нем непонятной ему самому глухой болью. Ведь и до их близости он слышал о ней всякие пересуды, и, откровенно говоря, сплетни о ее доступности и были одной из причин его, Заура, желания с ней сблизиться. Но тогда они никак не трогали его, а теперь боль не проходила даже от мысли, что между ними, наверное, все кончено, и как хорошо, что он узнал о ней столько плохого именно сейчас, когда все уже в прошлом…