Текст книги "Шестой этаж пятиэтажного дома"
Автор книги: Анар
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
– Уже не я буду с тобой говорить, – сказала Зивяр-ханум, – с тобой отец будет говорить. И не стыдно тебе приходить к утру? Для этого она развелась, да? Ну, ничего, теперь уж и отец твой все знает. Он поговорит с тобой как следует.
Вечером отец позвал его в свой кабинет и говорил долго, монотонно, но твердо и мучительно стыдно для Заура. И Заур снова убедился, что самую большую боль способны причинить самые близкие люди. Конечно, у отца и тон и лексика были иными, нежели у матери, но смысл был тот же. И еще Заур впервые заметил, что отец его говорит без знаков препинания нескончаемо длинной, без пауз и акцентов фразой.
Все в этом сплошном и ровном потоке слов сводилось к простой и ясной мысли, что Заур сам по себе ничего не стоит. И никто бы не мог увлечься им, если б за ним не стояли богатые родители. После того как этот мотив был исчерпан, последовала вторая часть монолога, ибо это был чистый монолог, без малейшего допущения, даже намека на диалог. Говорил только Меджид, а Заур слушал, но порой не слышал, до него доходили лишь какие-то обрывки мыслей, слов.
– Ты взрослый… ты можешь и встречаться… жениться… развелась… учти… как бы ты дорог нам… единственный сын… будем считать… сын… умер… больно… лучше, чем бесчестье… как вы будете жить… на какие деньги… мне говорила твоя мать… если ты не сможешь ей всего этого обеспечить… бросит тебя сама… станет роскошествовать за счет других мужчин… ни одному мужчине в Баку не сможешь посмотреть в глаза… – Это были речи Зивяр-ханум, произнесенные мужским голосом и без знаков препинания. – …и не только потому… в прошлом у него была связь с твоей женой («женой» он произнес с явной издевкой, единственной живой интонацией за всю речь, и Заур воспринял всю мысль – целиком)… но и потому что может быть и сейчас когда ты на ней «женат» ее содержит тот же другой мужчина… – Тут отец впервые остановился, выдержал многозначительную паузу и продолжал: – Но ты не женишься на ней… у вас временная связь… подумай о ней (Заур удивился словам отца, такого поворота он не предполагал)… возможно она тебя в самом деле любит… временная связь кончится… все оборвется, женщины стареют раньше… ей трудно перенести разрыв в таком возрасте («…Неужели отец способен на такое понимание, сочувствие?» – с удивлением подумал Заур.)… Послушай меня, сынок, – отец говорил уже почти ласково и даже со знаками препинания, – я не знаю, что из того, что о ней говорят, сплетни, а что правда. Но для меня ясно одно – она из другого, не из нашего мира. Она – богема! – Он тщательно, со значением произнес это явно заимствованное у кого-то слово, ибо Заур знал лексический фонд отца. – Да, именно богема. – И дальше потекла знакомая речь, и Заур внимал ей вполуха. – Не такая женщина тебе нужна, не о такой невесте мы мечтали… живем только ради тебя, хотим, чтобы ты был счастлив… для счастья у человека должен быть четкий план действий… – Голос отца как бы удалялся, слова отторгались друг от друга.-…упорная работа, прочная семья… безупречной репутации жена… воспитанные дети… дела… деятельность… понимаю молодость, нагулялся, серьезно… о будущем… кандидатской диссертации… отодвигается докторская… научная карьера… все… вовремя… кооперативная квартира… молодой женой…
Все, что было сказано отцом, можно было бы как-то выдержать, проглотить и потом постараться забыть и не страдать от мучительных воспоминаний, об этом разговоре, но отец добавил еще одну фразу, и она решила все. Не должен был он ее произносить.
– …Мне обещали «Волгу», – сказал отец. – Я хочу подарить ее тебе ко дню твоей свадьбы. Свадьбы с чистой девушкой из порядочной солидной семьи. Надеюсь, это случится скоро.
Не должен был отец этого говорить. Ведь он знал, как мечтал Заур о «Волге». Не должен был отец предлагать Зауру взятку за отказ от Тахмины.
– Все, отец? – спросил Заур.
– Что все?
– Ты все сказал?
– Да, – настороженно ответил Меджид.
– Я тебя внимательно выслушал. Я очень люблю и тебя и маму. Спасибо вам за все – за то, что вы воспитали меня, вырастили. Но ничего не поделаешь. Я должен уйти от вас. Мне совершенно безразлично, кто что скажет об этом. – И уже в дверях он добавил: – Спасибо за «Волгу», но я возвращаю вам «Москвич». Вот ключи. Я возьму только то, что на мне, зубную щетку и бритвенный прибор.
– Ну и убирайся к своей шлюхе! – в ярости крикнул отец.
Заур ушел, не попрощавшись с матерью.
Подобно траве, долго и трудно пробивающейся к свету, Заур пробивался сквозь плотную и теплую материю сна к утру с косыми лучами солнца, проникающими сквозь тюлевые занавески, к утру с аппетитными запахами из кухни, с невнятными голосами, и, еще не бсознавая ни календарного наименования наступившего дня, ни своего точного местонахождения, ни характера запахов, он тем не менее с каким-то сладостным узнаванием угадал: в кухне с кем-то беседовала Тахмина. Они говорили о нем, и в голосе Тахмины звучала нескрываемая радость.
– Заур такой лентяй, – говорила она. – По утрам будить его – мучение, никак не проснется. Вставай, Зауричек, – громко сказала она, входя в комнату.
Он, все еще пребывая в сладостной истоме, прислушался. Ее голос опять звучал в кухне, и обращалась она к Медине:
– Обязательно надо будить его, иначе он встает прямо впритык, чтобы успеть на работу. Даже зубы не успевает почистить. Ну прямо большой ребенок. За ним вообще надо следить, как за ребенком. А то он может днями ничего не есть. Голос снова стал приближаться, и она, войдя в комнату, сказала:– Вставайте, принц, яичница готова, а кофе куда прикажете – в постель?
Заур открыл глаза, потянулся.
– Ну, что мне с ним делать? – это она обращалась к Медине, которая зашла за заваркой и улыбаясь выслушивала счастливые Тахминины жалобы. – Ну можно ли быть таким лентяем?
В начале их союза, после сладостно-опустошительных свиданий у Заура возникала потребность встретиться с друзьями, посидеть в чисто мужской компании. Ему была противна манера некоторых мужчин похваляться и бравировать своими амурными победами. Он терпеть не мог этого вообще, а в отношении Тахмины и вовсе никогда не позволил бы себе никакого трепа с кем бы то ни было. Но само ощущение мужской компании, в которой он был в своей тарелке, в которой он непринужденно шутил, острил, пил и в то же время нес в себе недоступную другим счастливую тайну только что пережитого, было волнующим и ни с чем не сравнимым удовольствием. Он поддерживал с друзьями разговор на им одним доступном жаргоне, на им одним понятные темы, смеялся, дурачился, шутил, отшучивался, и все время в нем бурлило его собственное, недавно пережитое, и ему было приятно от мысли, что сейчас, когда он с приятелями, Тах-мина в его отсутствие думает о нем так же, как и он, переживая воспоминание о счастливых минутах. И только теперь он понимал, что подобное чувствовала и Тахмина, общаясь с Мединой после их с Зауром свиданий. И ей, оказывается, было необходимо это общение с близким человеком, ей, как и ему, было важно поделиться с кем-то не подробностями, а самим ощущением счастья, даже, может быть, и не упоминая о его причинах. В извечном эгоизме влюбленных им казалось, что их счастье способно осчастливить и других, заразить их своей полнотой, и они не понимали, что чужая радость чаще оставляет нас равнодушными, если и не доставляет смутного огорчения. Любовь – дело двоих – часто нуждается в третьем, не в том третьем, который лишний, а в наперснике. Наперснике счастья. Наперснике, в которого им необходимо всматриваться, как в зеркало, чтобы увидеть в нем отражение своего счастья. И таким наперсником теперь стала Медина. Медина не только заходила к ним то и дело – по утрам, поздно вечером, а в субботу и в воскресенье днем; они часто бывали вместе в кино, в парках, на бульваре, иногда до поздней ночи втроем шатались по улицам уснувшего города.
Случайный прохожий, встреченный ими в поздний час, становился героем общих воспоминаний: «А помнишь, как мы встретили у кинотеатра «Азербайджан» того хромого адвоката – шел и разговаривал сам с собой», «А помнишь старуху с собачкой, как они были похожи друг на друга»…
Однажды, возвращаясь около полуночи, они на пустынной улице встретили человека, который подходил к стенам домов, отпирал железные коробки и выключал световые рекламы – сберкасс, страхования, кино, минеральных вод, предупреждений от уличных происшествий и предостережений от пожаров («Не давайте детям играть со спичками!»). И они с удивлением обнаружили, что есть такая странная профессия – тушить и зажигать рекламные огни, и каждый вечер этот человек проходит по улицам города и выключает никем уже не читаемые в столь поздний час призывы к благоразумию, посулы, советы и предостережения, точно так же, как глава семьи гасит в своей квартире лампочки, убедившись, что они уже не нужны его спящим чадам и домочадцам. И они долго обсуждали эту странную и удивительную профессию. И Тахмина сказала, что знает одного человека, у которого тоже очень своеобразное занятие: он включает и выключает фонтаны на Приморском бульваре. А в те дни, когда он заболевает и не выходит на работу, фонтаны бездействуют.
– А самая романтическая профессия, – сказала Тахмина, – это, по-моему, профессия метеоролога. Я когда-то хотела стать метеорологом. Представляете, каждый день иметь дело с грозами, дождями, ветрами и молниями!
Иногда, гуляя втроем, они встречали знакомых Заура, Тахмины или Медины. Те разглядывали их пристально и пытливо. И те же самые любители новостей, которые снабжали Зивяр-ханум сведениями об образе жизни Тахмины, теперь со злорадным упоением сообщали ей о каждой прогулке этого трио, с мнимым сочувствием подчеркивая, как нагло афишируют свою связь Тахмина и Заур и какую гнусную роль – роль сводницы – играет при них Медина. Эти разговоры еще более распаляли Зивяр-ханум, и она звонила Тахмине, чтобы обругать ее последними словами. О звонках Заур узнал не сразу. Он заметил, как однажды Тахмина подошла к телефону, ответила:
– Да, это я. – Потом вспыхнула и, молча подержав трубку, положила ее.
– Кто это? – спросил Заур.
– Не туда попали, – сказала она и, сколько Заур ни добивался, ничего больше не сказала.
Заур и подумать не мог, что звонила мать, и мысли его начали работать в ином направлении: снова его охватили сомнения, снова почудилось, что она что-то скрывает, чего-то недоговаривает… Мелкие уколы ревности были чувствительны еще и потому, что Тахмине звонили часто и разные люди, преимущественно мужского пола. Она говорила с ними дружески и тепло, а ему потом непринужденно объясняла: «Да чудной ты, Зауричек, это же ассистент режиссера, мы с ним договаривались о времени передач, он составляет график и позвонил, чтоб я ему назвала удобное для меня время. Потому-то я так подробно и рассказала ему, когда я свободна», «Ну что ты, Заур, честное слово! Это же портной, я отдала переделать пальто. Вечером должна пойти на примерку», «О чем ты говоришь, Зауричек, это же зубной врач! Позвонил, предупредил, чтобы я зашла на той неделе».
И был второй случай, когда она ничего не говорила, молча слушала, потом положила трубку и стала сама не своя.
– Опять не туда попали?
– Да, – только и был ответ, и она сразу ушла в ванную. Зауру показалось, что он слышит всхлипывания, но через полчаса она вышла из ванной, лицо у нее было свежее, чистое, и она весело улыбалась.
Но когда через несколько дней Тахмина взяла трубку, и по тому, как сказала «Да?» и сразу вся поникла, Заур догадался, что звонит тот же человек. Он крадучись подошел к ней сзади и, неожиданно выхватив трубку, услышал кипящий ненавистью и злобой женский голос: «Шлюха ты трехрублевая, ты что думаешь, мы допустим, чтобы ты так мальчика и охмурила?»
Он сразу положил трубку. Он не мог спутать этот голос ни с каким другим в мире – голос его матери.
– Ну что? – печально улыбнулась Тахмина. – Успокоился?
Ему было нестерпимо стыдно, он не знал, что сказать, и с трудом выдавил из себя:
– И в те разы была она?
Тахмина задумчиво кивнула, потом тихо сказала:
– Она звонит каждый день. Как ты переехал ко мне. Вот уже около месяца он жил у Тахмины. Заур помнил тот хмурый ноябрьский вечер – ветер гонял обрывки афиш, газет, бумаг по пустым улицам, когда он после разговора с отцом пришел к Тахмине и рассказал ей все и она сказала сразу и просто:
– Зауричек, по идее я должна была бы, наверное, сказать тебе: нет, дорогой, не надо такой жертвы, пожалей отца и мать. Это было бы так благородно с моей стороны. Но я не стану врать. Мне хочется, чтобы ты остался со мной… Наверное, я жуткая эгоистка и дрянь…
Только поселившись у Тахмины, он понял, что значила для нее ночь, какой страшной пыткой было для нее ночное одиночество и как она боялась этого, как ей, страдающей бессонницей, мучительно трудно дотягивать до утра. Она говорила честно и прямо о том, какое для нее счастье, просыпаясь, чувствовать рядом с собой живого и теплого человека и что у нее никогда не было такого ощущения, когда она жила с мужем…
– Вставайте, вставайте, принц, кофе подан.
Она принесла ему в постель поднос с кофе и колотым сахаром. Еще вчера вечером у них не было колотого сахара, и стоило Зауру лишь вскользь сказать о том, что он не любит пиленого сахара, и Тахмина рано утром спустилась в магазин и купила к завтраку тот, который он любит. Она взглянула на его довольное лицо и рассмеялась:
– Ах, боже мой, ты еще совершенный ребенок! Достаточно запомнить пустяковое желание и исполнить его, как ты уже счастлив. Чисто мужское качество. Потому-то вы, мужчины, и попадаетесь, принимая мелкие уловки за великую преданность и любовь.
– А что, разве ты меня не любишь? – спросил Заур, но она, не отвечая ему, сновала между кухней и комнатой и напевала прозрачную и легкую, как летнее облачко, песенку. Эта песенка привязалась к ней вчера, после кино – в ней была погожесть летнего дня, и солнечные зайчики на стенах, и мыльные пузыри, и бумажные змеи, и все ощущения солнечного детства. Сейчас, в это декабрьское утро, в окна падали косые лучи солнца, играя бликами на цветных обоях, и действительно казалось, что они расцветают. Она приносила ему из кухни яичницу, красную редиску, зеленый лук, свежий хлеб, салфетку и все напевала и напевала…
И все это было ответом на его вопрос.
Часто по утрам, завтракая в чистой, аккуратной кухне Тахмины, он вспоминал родительский дом. В кухне Тахмины, где все было четко квадратным – и сама кухня, и окна, и плита, и холодильник, и стол, и табуреты, и кафель на стенах, и линолеум на полу, и плетеные вьетнамские салфетки на столе, и даже солнечный свет из окон падал квадратами – и где каждый квадрат блистал опрятностью, Заур вспоминал кухню своей матери с жирными тарелками, накладывающимися друг на друга в течение многих дней (они мылись только когда пирамида грозила вот-вот развалиться), и понимал, почему у него дома часто не было желания завтракать или обедать. И уж совсем пропадал аппетит, когда он рядом со своей тарелкой или хлебницей обнаруживал большой гребень матери с комком волос (неизвестно было, каким образом гребень оказывался на кухонном столе, да еще во время завтрака). Конечно, когда у них бывали гости, все вычищалось, отмывалось и убиралось, но ведь гости-то бывали не каждый день.
Он с удивлением наблюдал, сколько времени тратит Тахмина на то, чтобы содержать в чистоте и опрятности свою квартиру. Она следила за ней точно так же, как за собой, и за своей одеждой. «Дома должна быть чистота, и хороший тон, и хорошее настроение. Все взаимосвязано, – говорила она. – И об этом должны заботиться и родители и дети».
Это вообще была ее любимая тема – дети. Она могла часами говорить о том, как воспитывала бы своих детей, как развивала бы сына – с раннего детства отдала бы его учиться плаванию и потом всю жизнь заставляла бы заниматься спортом; а если бы у нее была дочка, Тахмина ее нежила бы и холила, одевала как куколку, тоже с самого раннего детства отдала в балетную школу, чтобы привить ей хорошую осанку. И ее дети были бы самыми красивыми, чистыми и учтивыми детьми на свете.
Но порой она говорила иное. Она говорила о том, как бы ей хотелось иметь много детей, причем самых обыкновенных, замурзанных, и чтобы они, пока научатся проситься на горшок, марали свои штанишки и вообще испачкали всю квартиру, а она ходила бы за ними, подмывала бы их, убирала за ними, и чтобы они были детьми Заура, чтобы их любовь прошла и через такое испытание испытание бытом, со всей его изнанкой, грязью, усталостью, отупляющими тяготами – и с детьми, которые были бы не открыточными ангелочками, а марали бы платья Тахмины и брюки Заура, чтобы надо было много раз в день стирать их пеленки, и вообще мучаться с ними, падать с ног от усталости, пока наконец уложишь их спать, и все же любить после этого друг друга, и пока не подрастет один ребенок, уже создавать нового, и так до старости. Только о любви, прошедшей через подобные испытания, можно сказать, подлинная она или мнимая.
– А ты знаешь, – как-то сказала она Зауру, – что дети во чреве матери видят сны? Многое бы я дала, чтобы узнать, что же они видят. А засыпают они там, оказывается, под стук материнского сердца. Он для них звучит, наверное, как тиканье часов. А знаешь, где-то проделали такой эксперимент – записали на магнитофон стук сердца матери, и уже рожденный ребенок сразу засыпал под этот звук. Эх, Заури-чек, обидно все-таки, что я неспособна родить. Родила бы от тебя… – И, заметив его настороженный взгляд, добавила:– Да ты не беспокойся. У меня никаких претензий к тебе не было бы. Даже не знали бы, что это твой ребенок. Но мы-то вдвоем знали бы. А вообще не беспокойся, все это пустые разговоры. Ты же знаешь – я не могу.
– А почему бы тебе не взять ребенка? «Тебе, а не нам», – почти одновременно подумали об этом и сам Заур, и Тахмина. Она ответила не сразу:
– Я думала об этом, знаешь ли. Много думала. И решила этого не делать. Понимаешь, Заур, я бы привязалась к нему, полюбила бы по-настоящему – и все время знала бы, что это не мой ребенок. Умирала бы от страха, что вдруг объявятся настоящие его родители и узнают его, ну, прямо как в сказках, по какой-нибудь родинке у пупка. Я боялась бы, что он и сам когда-нибудь узнает правду, даже если и родители не объявятся: узнает, что я ему «Не настоящая мать. Кто-нибудь же непременно удружит и скажет из одной злобы ко мне, как, например, твоя мама. – Заур покраснел, но ничего не сказал. Тахмина закурила и продолжала: – Но даже без этих страхов я все время помнила бы, что он не мой. А я хочу иметь что-то свое-свое. Совсем свое. Я же ужасная собственница. Собственница, у которой никакой собственности никогда не будет… Нет, сказала она решительно. – Чужой ребенок – это чужой ребенок. Чужая кровь, чужие гены. Он не мой. – И вдруг неожиданно добавила: – Как и ты, Зауричек. Ведь и тебя я потеряю рано или поздно. Я же знаю.
Этот разговор состоялся у них в самые первые дни их совместной жизни в доме Тахмины, и Заур поразился, как ясно и твердо она сказала о том, о чем смутно догадывался и он сам: о недолговечности и обреченности их любви. И хотя он всегда скептически посмеивался, когда она несколько вычурно подчеркивала это – ставила третью рюмку: «Это твоя, это моя, а это нашей разлуки – ведь и она тоже всегда с нами», – он и сам ощущал ее постоянное присутствие, присутствие их разлуки. Хотя ни о сроках, ни о причинах ее он ничего не знал.
По звукам, доносившимся из окон жилого дома, он определил, что она объявила об окончании программы и пожелала всем спокойной ночи. Он подождал еще минут пятнадцать и увидел ее, торопливо идущую к автобусной остановке. Она заметила его и улыбнулась.
И ему было удивительно тепло оттого, что она только что распрощалась со всем городом и теперь спешит к нему одному. И почти безлюдный ночной автобус довез их до дома – до их дома.
Как-то она завела разговор об аристократизме. «Подлинный аристократизм, – сказала она, – не в происхождении, не в семье и роде, не в генеалогическом древе. Подлинный аристократизм – это чувство собственного достоинства. Подлинного аристократа и интеллигента я могу определить по звуку его шагов. Вообще в зависимости от того, как человек ходит, можно многое определить в его облике и сущности. Вот Мухтар, например, аристократ и интеллигент до мозга костей. Но надо его очень хорошо знать, чтобы разглядеть в нем это под всеми внешними наслоениями…»
Разговоры о Мухтаре были самой большой неприятностью их медового месяца. Разговоры о Мухтаре и телефонные звонки. Впрочем, и звонил чаще других Мухтар.
– Разве вы мало общаетесь на работе? – с удивлением спрашивал Заур. Приходишь с работы домой и опять полчаса висишь на телефоне с Мухтаром.
– Как ты не понимаешь, Зауричек? – беспечно отвечала она. – Там мы именно на работе, а так, по телефону, сплетничаем обо всем. И об этой самой работе, и о делах, и о событиях дня, и о своих коллегах. Ведь и Мухтар любит посудачить. Что ни говори, а мужчины куда более ярые сплетники, чем женщины. Почти все мои друзья…
– Друзья, друзья, – резко прервал он. – Слишком много у тебя друзей. Учти, когда хочешь иметь слишком много друзей, в конце концов не имеешь ни одного.
– Это что? – сказала Тахмина. – Намек? Угроза? Предупреждение?
– Как тебе будет угодно, – сухо ответил он, и это было их первой размолвкой.
Она молча оделась и ушла, вопреки обыкновению не сказав ему о своем расписании. Но ему нетрудно было узнать о нем по телепрограмме, и он поехал за ней к концу вечерних передач – часам к одиннадцати. Он часто приезжал за ней к концу передач.
– Ты не должен меня ни к кому ревновать, Зауричек, – говорила она шепотом в темноте. – Ревновать – значит признавать свою слабость. А ни к кому не ревновать, никому не завидовать – значит быть первым. Будь первым, Зауричек, будь уверен в себе. – И добавила: – И во мне. Я тебе верна. И не изменю, пока мы вместе.
По вечерам они часто слушали музыку. У нее была большая коллекция записей, и в подборе их не было ни системы, ни каких-то особых пристрастий. Он, этот подбор, отражал только вкус Тахмины и причуды ее настроений. В одном душевном состоянии она любила слушать только классику или оперу «Лейли и Меджнун». Почти каждый вечер ей хотелось танцевать. Она ставила джазовую музыку, и они с Зауром скользили под ритм грустных блюзов по маленькой комнате. Она закрывала глаза, обнимала Заура и перебрасывала свои длинные волосы через его плечо ему на спину, и от нее исходил чудесный аромат ее смешанных французских духов. Часто ей хотелось слушать азербайджанскую музыку – мугамы, народные песни. С каждой из песен у нее были связаны какие-то ассоциации, мысли, ощущения. Она придавала музыке культовое значение, говорила, что музыка – ее последнее прибежище и спасет ее, когда они с Зауром расстанутся. «Иначе я умру или сопьюсь», – говорила она и могла часами слушать народные песни: «Полила я улицы водой», «Нет, не быть тебе моим возлюбленным», «Пощади, охотник», «Из окон камни летят», «В сад любимой я вошел», «Папироса твоя тлеет и горит», «Черные виноградины», «Лачин»… В слова этих песен она вкладывала личный смысл, отражение своих собственных настроений и чувств, то глубокое и полное воплощение ее душевного настроя, которое она сама не могла и не умела иначе выразить. Повторяя вечные слова о любви, грусти, разлуке, сожалении, подпевая незатейливым и бессмертным мелодиям, она выплескивала свое самое сокровенное.
– Ты только послушай, Зауричек, как просто и хорошо: «Полила я улицы водой, чтобы милому ноги не запылить!» Чем была любовь, Зауричек, и что мы с ней сделали? Ты вот, к примеру, стал бы поливать улицы, по которым я должна пройти, чтобы не было пыли?
– В Баку это невозможно, – сказал он. – Пока я полью конец улицы, норд засыплет песком ее начало.
– Эх ты, – говорила она, – нет в тебе романтики, ее вытравляли из тебя по каплям.
Но уже звучала другая песня: «Пусть меня убьют ради одной голубоглазой девушки», и Тахмина задавала другой вопрос:
– Заур, а ты согласишься – нет, не на то, чтобы убили, а, скажем, на некоторые неудобства ради одной голубоглазой девушки?
– Я уже согласился на некоторые неудобства, как ты выражаешься, ради одной черноглазой девушки, – отвечал он.
– Нет, это не то. А вот так: «Пусть меня убьют…» – какая широта, а? Еще послушай: «Дому, в котором нет такой красавицы, зачем такому дому стоять, пусть обрушится». Слышишь, Зауричек? В этих словах больше сказано о душе народа, чем в сотнях ученых трактатов.
«Нет, не быть тебе моим возлюбленным», – пелось в песне, и Тахмина повторяла это, глядя прямо в глаза Зауру, и Заур сам удивлялся тому, как слова старинных песен, которые и ему нравились, хотя никогда особенно его не увлекали и о которых он никогда не задумывался, могут так точно и конкретно относиться к их с Тахминой любви. «Если бы тебя дали мне, это даже богу было бы приятно», – пелось в песне, и Тахмина озорно повторяла эти слова и добавляла:
– И богу было бы приятно, Зауричек, да вот не дадут мне тебя, ни за что не отдадут.
«Папироса твоя тлеет и горит, и душа моя тлеет и горит. Вот брошу тебя и уйду, тогда и ты будешь тлеть и гореть», – пелось с печальной и шутливой угрозой, и в самой шутке была горечь.
Ну неужели люди, сочинившие все эти песни и жившие в далекие времена – до магнитофонов, блюзов, зарубежных фильмов, женщин в модных платьях, до альпинистов, фарцовщиков, телевизионных режиссеров, до холодильников и автомобилей, – могли чувствовать то же самое, что чувствуют теперь, сейчас они с Тахминой, и выражать их чувства такими простыми и западающими прямо в душу словами? Он поражался универсальности человеческого душевного опыта, поражался тому, что кто-то задолго до них пережил то же самое и пришел к тем же самым радостям и горестям, обещаниям и сомнениям, надеждам и разочарованиям. «Нет, не быть тебе моим возлюбленным» – в этом было и лукавство – неверие в то, что и в самом деле «не быть», и мужество отказа, и упоение печалью, и дерзкий намек: кому же, как не тебе, быть моим возлюбленным и как же ты мог бы быть без меня…
Тахмина не могла спокойно слушать «Лачин». Эта песня затрагивала какие-то самые потаенные струны ее сердца, и, слушая, она всегда расстраивалась, по щекам ее текли слезы. Заур так и не понял, отчего она могла плакать при словах «мой возлюбленный, у которого сгнили все сваты и он сам себе сват». Получив впервые после переезда к Тахмине зарплату, он пошел на базар. Почти половину своей получки он оставил там: купил фрукты, очищенные орехи, кишмиш, цветы и даже мясо. Он испытывал неведомое до сих пор чувство домовитости, поднимаясь по ступенькам лестницы, и был жестоко оскорблен, когда Тахмина, рассмотрев и так и эдак два килограмма мяса, прямо-таки накинулась на него с упреками:
– Ну кто такое мясо покупает, одно тряпье! Ну, что из этого мяса можно приготовить? И зачем тебе вздумалось вдруг делать покупки? Сказал бы мне, я бы тебе объяснила, что мясо можно покупать только у Фазиля. Это мой знакомый, и он всегда оставляет мне хорошие куски. Сразу чувствуется, что дома тебя баловали, ничего-то ты не умеешь!
– Да уж, у меня нет знакомых мясников на базаре.
– То-то и видно, что нет, и вообще ты, по-моему, до сих пор на поводке ходил.
Он ничего не ответил, надулся и молчал до самого вечера. А к вечеру – была пятница – подъезд дома неожиданно заполнился звуками зурны, и Тахмина радостно вскочила:
– Так это же за нашей соседкой Солмаз пришли. Я совсем забыла, сегодня же ее свадьба!
Она подошла к окну и долго смотрела, как из подъезда выходят гости, а затем и невеста в длинном белом платье, под руку с женихом в темном костюме, и перед ней держат зеркало и зажженные свечи, а музыканты дуют в зурну, раздувая щеки. Тахмина говорила, каких усилий стоило семье Солмаз – людям весьма скромного достатка – сколотить приданое для дочери, чтобы было не хуже, чем у других: спальный гарнитур, и пианино, и сервизы – обеден ный и чайный, и что теперь они до смерти будут расплачиваться с долгами, и какие все же у нас нелепые обычаи – свадьбы, поминки – сплошное разорение, люди выпендриваются друг перед другом. И вообще, сколько пошлости в этих обрядах, чинное сватовство, когда родители и родичи решают вопросы, которые сами молодые уже давно решили, и обручение – нишан, и кольцо, и свадьба, и приданое, и все такое прочее – ее корчит от этой пошлятины.
Потом они смотрели по телевизору московскую передачу «Голубой огонек», поужинали бутылкой «Кямширина», сыром и колбасой, поговорили об общих знакомых, и неожиданно Тахмина сказала:
– Зауричек, а знаешь, как бы мне хотелось так же выйти замуж. Чтобы было сватовство, и нишан, и свадьба, и свечи, и зеркало, и музыка, и такое же длинное белое платье… – Она внимательно посмотрела в глаза Зауру и, когда заговорила вновь, Заур поразился тому, как она умеет читать в его душе и угадывать его мысли, даже такие, которые он сам до конца не додумал. – У тебя-то все это будет, Зауричек, тебе все это предстоит. Но вот убей меня бог, никак не могу представить тебя родственником Спартака. Мужем его сестры представляю, и даже очень хорошо, но вот зятем Спартака – непостижимо!
Заур, жуя хлеб с колбасой, сделал протестующий жест.
– Ну, знаешь, хватит. Не отбрыкивайся. И вообще, скажу я тебе, довольно вам, мужчинам, козырять: женюсь – не женюсь, и думать, что предложением вы осчастливили нас, а отказом от женитьбы обрекли на смерть. Подумаешь! Чем плохая девушка? Я сама, например, крепко подумала бы, если б ты предложил мне выйти за тебя.
Они уже сидели в комнате и, попивая кофе, смотрели телевизор. Заур вынул из кармана сигареты, чиркнул спичкой.
– Ой, что ты наделал! – горестно вскрикнула Тахмина, и он понял, что за звук раздался: огнем сигареты он ненароком коснулся воздушного шара в углу, и шар лопнул. Потом он никак не мог определить: когда же это началось? После очередного звонка «знакомого», с которым Тахмина говорила необычайно долго и, как казалось ему, игриво, а он курил на кухне и злился? Или когда она, перебирая его покупки (в тот день она чувствовала себя плохо и на базар послала его), высмеивала бездарные продукты и несуразные цены: сразу, мол, видно, что он не приучен к хозяйству и вообще маменькин сынок? Она шутила. Но, зная, что эти шутки Зауру неприятны, она тем не менее шутила.
Иногда ему казалось, что она нарочно играет на его чувствительных струнках, что это доставляет ей какое-то болезненное удовольствие. Стоило ему оглянуться на улице на новенький «Москвич», она сразу же замечала: «Ах, мальчик вспомнил про свою любимую игрушку! Родители наказали шалунишку, отняли у бедного игрушечку». И то, что она говорила «шалунишка», «игрушечка», сюсюкала, злило его несказанно. И хотя все это говорилось ласково-вкрадчивым тоном, Заур чувствовал ее неподдельное раздражение, и это злило его, и он порой срывался.