Текст книги "Шестой этаж пятиэтажного дома"
Автор книги: Анар
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Анар
Шестой этаж пятиэтажного дома
…Внезапно наступила тишина, и хотя он так и не проснулся, но и сквозь неплотную завесу сна ощутил удивление, что вместе с далеким невнятным говором – чужим, многоязычным, непонятным, вместе с приглушенными и все-таки явственными звуками саксофона, рояля, ударных, доносившихся откуда-то снизу, вместе с бесшумным, но угадываемым движением лифта, вместе со всеми слышными и предполагаемыми шумами большого отеля умолк и гул океана, словно поздний час и негласные законы времени, более или менее одинаковые во всем мире, отключили на равных правах с людьми, машинами и инструментами – также и океан.
«Или, может быть, просто», – подумал он, выбираясь из липкого и вязкого, как здешний воздух, полусонного состояния к яви. Фирангиз закрыла окно, и непроницаемая звукоизоляция, неотделимая от современного комфорта, исключила для его полубодрствующего-полуспящего слуха все звуки, шумы, голоса и шорохи заоконного мира.
Так и есть – вслед за физически ощутимой гулкой тишиной наступил и успокоительный мрак. Фирангиз выключила свет в ванной, а затем и ночник в комнате, и он сквозь закрытые веки ощутил не только наступление полной темноты, но даже постепенные этапы его – через полусвет-полумрак. Сперва исчезла полоса света из открытой двери ванной – свет очерчивал квадрат в левой половине комнаты; а потом – круглый и яркий на тумбочке и мягко растворявшийся по всей комнате, подобно еле уловимому запаху, – свет ночника.
И тогда он медленно и с усилием раскрыл глаза и в непроглядной тьме на миг перестал понимать, где он и что с ним. Но только на миг. В следующее мгновение, еще не различая ни единого предмета, он уже знал, что эта комната номер в отеле и ночь в окне завершает длинный дневной цикл, из которого он выпал в недолгий, но тяжелый сон. Впрочем, о каком дневном цикле могла идти речь, когда одиннадцатичасовой перелет из Москвы в Африку – над Европой, Средиземным морем, Сахарой – смешал все понятия о времени и прибавил к их жизни три дополнительных часа. Если учесть еще тот час, те 60 минут, которые они приобрели три дня назад, прилетев из Баку в Москву, то у них в запасе было целых четыре часа – как подарок или, если угодно, довесок к их жизни. Подарок, который, увы, придется вернуть – правда, сперва частично – в Москве, а затем и полностью – в Баку.
И все перемещения и впечатления трех последних дней показались ему и реальными, просто и элементарно объяснимыми, и нереальными – невероятными одновременно. Нереальными казались ему вот эти самые москитные сетки над кроватью – до сих пор ему о них приходилось лишь читать в книгах. Нереальным и ни на что не похожим был этот запах – запах Африки, как они с женой окрестили его – вкусо-запах. Здесь им было пропитано буквально все: они чувствовали его и в идеально чистом номере, в белоснежной ванной и в уютном лифте, в просторном холле и на террасе, в автобусе, на берегу океана; и они ощущали его привкус, что бы ни ели на завтрак, обед или ужин. Был ли это запах экзотического растительного масла, арахиса, маниоки или каких-то даров океана – рыб, моллюсков, водорослей, морской капусты, салата? Исходил ли он от казавшихся им декоративными, а на самом деле вполне обычных деревьев, кустов, трав? Но он был всеобъемлющим, растворенным в воздухе, который, впрочем, казался таким плотным, что вряд ли в нем могло хоть что-нибудь раствориться…
Невероятным было ощущение преодоленного пространства – и не только как расстояния. Разум понимал и объяснял все, но какая-то – биологическая, что ли, – логика кожи не могла примириться с ощущением таких перемен в столь короткий срок. Окна автобуса, три дня назад, ранним мартовским утром, увозящего их от площади Свердлова в Шереметьево, были облеплены снегом и инеем. И всего через одиннадцать часов, выйдя из самолета в Дакарском аэропорту, они спустя две минуты изнемогали от жары.
Невероятными были впечатления этих трех дней. И то первое ощущение на аэродроме, когда они увидели людей – служащих авиакомпаний и пассажиров, которые вели себя так же и держались так же, как все работники воздушных линий и все пассажиры на земле, но были иссиня-черными. Негры Сенегала – самые черные в Африке, объяснили им позже, но им не нужны были объяснения, они все понимали. Понимали, что попали в африканскую страну и что жители этой страны, естественно, африканцы… И все-таки ощущение нереальности и невероятности не исчезало.
Порой вводил в заблуждение пейзаж. Особенно в сумерки он казался таким знакомым, таким апшеронским – и прибрежный песок, и скалы, и стрекот кузнечиков, и волны, плещущие о берег, и дорога, петляющая среди невысоких кустарников! Все узнаваемо – и вдруг навстречу идет женщина в длинном африканском одеянии, с огромным тюрбаном на голове, из-под которого торчат заплетенные в маленькие косички жесткие, короткие курчавые волосы. За спиной у нее привязан ребенок. Необычное на фоне более или менее узнаваемого становится совсем странным…
И еще было поразительно, когда, получив ключи с огромной деревянной грушей (дабы по рассеянности не унесли их в кармане), они вошли в свою комнату, открыли окно и глянули вниз: там яркими разноцветными пятнами лепились к земле красные, желтые, темно-синие тенты, столики и шезлонги, дальше шли белые ступени, затем пески, затем… Атлантический океан. Они вышли побродить по парку, – хотелось сказать – по джунглям, хотя никакими это джунглями не было: прямо к отелю подступал лес, который превратили в аккуратный парк, сохранив, однако, в нем необходимую долю жутковатой экзотики, которая так привлекает туристов, слегка щекоча нервы и не грозя ничем опасным. Есть своеобразная пикантность в том, что ожидаешь нападения неведомого хищника в тщательно декорированных зарослях, имея твердую гарантию приятного и безопасного времяпрепровождения. А вот и бунгало-коттеджи, стилизованные под африканскую деревню, но с кондиционерами, телевизорами, барами и голосом Элвиса Пресли.
Побережье у отеля производило странное впечатление: в темноте оно издали напоминало солдатское кладбище – на равном расстоянии друг от друга торчали кресты. Кто же здесь похоронен? Неужели те, кто погиб в океане, утонул? Но это были участки пляжа, закрепленные за номерами отеля, кресты обозначали их границы, что казалось совсем уж непристойным здесь, в таком близком соседстве с ничейной бескрайностью и свободой океана.
«Мама все же молодец, – подумал Заур, растянувшись под москитной сеткой на семнадцатом этаже гостиницы «Нигор». – Настояла, чтобы мы поехали. Потом пойдут дети, и будет не до путешествий».
Он почувствовал легкий укол при воспоминании об этих словах матери, но конечно же мать была права: такое путешествие бывает раз в жизни, и оно никогда не забудется. А ведь Зауру, откровенно говоря, не то чтобы не хотелось ехать, но и особого желания не было. Он не противился путешествию, однако и не стремился к нему, испытывая ко всей этой затее лишь равнодушие, как, впрочем, и ко всему остальному в последнее время. «Но, – рассуждал он намеренно цинично, – ведь за что же, если не за такие вот удовольствия, я заплатил, круто изменив течение своей жизни в один ноябрьский вечер, и почему бы не воспользоваться всем тем приятным, что даст мне жизнь, если даже я и не могу забыть, чего мне все это стоило».
Горький опыт недавнего времени научил его остерегаться опасной границы, к которой он минуту назад в своих размышлениях подступил, и он знал, как быстро и наверняка уйти от нее туда, где ждало его ставшее уже привычным существование без боли, тревог, потрясений, без неожиданных перемен настроения, без необоснованных надежд и разочарований.
– Фирок, ты спишь? – спросил он, уверенный, что ответа не последует. Он точно знал, когда она спит – по ее спокойному, мерному дыханию. «Фирангиз никогда не храпит», – было одним из первых счастливых открытий их медового месяца. Да и трудно было представить ее храпящей. Такая прозрачность была во всем ее облике, что нельзя было и вообразить, будто из этого тонкого и хрупкого сосуда могут исходить грубые, немузыкальные звуки. И в самом деле, она никогда не храпела, не сопела, и в минуты, когда на него находил циничный юмор, он думал, что она вообще не отправляет никаких естественных надобностей. «Бережность»-вот, пожалуй, самое точное определение его отношения к этой девушке, которая уже несколько месяцев была его женой, которую он сделал женщиной, но о которой он по-прежнему думал как о ребенке. Ведь помимо всего прочего она была моложе его почти на шесть лет. И ее смущение, когда при посторонних кто-нибудь шутливо подчеркивал ее немногословность, и краска, которая при этом так естественно заливала гладкую кожу ее красивого овального лица, – все то, что не так давно раздражало Заура, да и сейчас раздражает, когда он воспринимает Фирангиз вкупе с ее семьей – родителями, братом, и что про себя, да и не только про себя, но и в неоднократных упрямых и трудных разговорах с собственной матерью он определял как ханжество, ощущалось совсем иначе, когда он воспринимал Фирангиз отдельно от всей ее и своей родни, от всего предшествующего их супружеству, когда она была далека от этого не только духовно, но и физически, вот как сейчас, например, на другом конце света, в десятках тысячах километров от их общего двора, в котором они соседями прожили много лет. Временами в его чувстве к Фирангиз, если это можно было назвать чувством, проявлялось нечто большее, чем бережность; что-то близкое к нежности с долей жалости – жалости к ее невинности в сочетании с его собственной неспособностью стать другим: стать другим не внешне, не в обращении с ней, это он уже освоил, – а внутренней своей сущностью.
Он пытался представить себе свою предстоящую жизнь только в радужных красках, но, странно, никакого удовлетворения от этого не испытал. Тогда он решил взглянуть на свою жизнь глазами других людей и удивился тому, сколько поводов для зависти может дать его судьба. Хорошая семья, молодая жена-красавица, квартира, машина, спокойная работа, деньги, путешествия, – он перечислил все по самому элементарному реестру, на уровне тех, кто действительно мог бы ему завидовать, и подумал о том, что ведь и в самом деле все это для множества людей – предел мечтаний. Если и не окончательный предел (ведь нет пределов для мечтаний), то по крайней мере почти недостижимый во всем перечисленном сразу. «А вот у Заура все это есть. Счастливчик!» Все-таки хорошо быть счастливчиком, хотя бы на чужой взгляд.
Он не знал, о чем еще подумать и надо ли думать вообще или можно как-то иначе заполнить ту пугающую пустоту ночного безвременья, когда не встанешь и не заснешь. Его спасло чувство юмора: он решил подумать о своей диссертационной теме, тут уж наверное через пять минут его одолеет сон. Он так и сделал, не отвлекаясь ни на какие сопутствующие моменты – обстановку защиты, речи, поздравления, цветы, банкет, подумал только о самой работе, ее структуре, материале, выводах и прочее. И в самом деле заснул.
Он ощутил запах и, не просыпаясь, понял, что чувствует его во сне. И во сне же узнал его – неповторимый, единственный в мире запах, необычный, как запах Африки. Но это не было запахом Африки. Все еще не просыпаясь, он подумал о том, каким образом этот запах оказался здесь, в Дакаре, в его номере на семнадцатом этаже. Жуткое оцепенение сна и невозможность проснуться сковывали его, и он знал, чего боялся. Он знал, чей это запах и чему он предшествует. Он спал, но ничего не видел и ничего не ощущал во сне, кроме этого запаха неповторимого сочетания французских духов, – запаха Тахмины.
Тахмины…
«Можно достать любые духи, даже самые изысканные французские. Но если они существуют, продаются, значит, еще кто-то может их купить и надушиться. А я не хочу, чтобы меня с кем-то спутали. Вот я и мешаю разные духи, в разных пропорциях, и секрет смеси знаю только я».
И во сне без сновидений, как перед потухшим экраном, он с тревогой ожидал, что вот сейчас экран вспыхнет и появится она сама; что ей стоило переброситься через моря и океаны, если едва уловимый и такой эфемерный запах ее настиг Заура здесь, на другом конце света. И с бестолковой, но по-своему несокрушимой логикой сна он подумал, как же ей удалось очутиться здесь, каким рейсом она прилетела, если самолет из Москвы будет только через четыре дня, потому что рейс Москва-Дакар раз в неделю? Обо всем этом он вспомнил во сне и во сне же стал лихорадочно искать возможность спасения: это сон, думал он, и надо мне проснуться, думал он, протянуть руку к ночнику и зажечь свет, думал он, и протягивал руку, и нажимал выключатель, но свет не зажигался, и он понимал, что не проснулся и не протянул руки, что все это происходит во сне, в котором вот-вот должна появиться она, и тогда он увидит ее впервые после того самого дня, который не был сном, а был прожит в действительности, но после которого он не видел ее, нет, видел однажды по телевизору и несколько раз во сне, но уже три месяца она ему не снилась ни в Баку, ни в Москве. А теперь вот, здравствуйте пожалуйста, появилась здесь, в Западной Африке, в городе Дакаре, столице республики Сенегал, обретшей независимость в 1960 году, основная статья экспорта арахис, три миллиона населения, с преобладанием… А как ей удалось так быстро оформить загранпоездку, и медсправку получить, и характеристику с тремя подписями, заверенную в райкоме после вдумчивой и строгой беседы с советом ветеранов, и визу так молниеносно приобрести, и приехать сюда за ним, нет – за ними, чтобы снова начать все то, что кончилось, кончилось бесповоротно и навсегда? Но ведь это сон, думал он, и ничего страшного, успокаивал он себя, хотя и знал, чтр это самое страшное – ее ласки, и нежность, и невысказанные упреки, и ресницы, которые она поднимает, как тяжелую страницу старинной книги, ресницы, от которых тень в пол-лица и о которых он когда-то – под градусом – сказал: «Когда ты поднимаешь ресницы это целая эпоха в истории человечества».
И теперь, во сне, лишенный воли и железных доводов единственно верного мужского поведения, он вновь окажется во власти темной игры ее желаний, которые были и его желаниями до того, как он безжалостно и навсегда отсек их от себя. Но у сна своя реальность и свои законы, вернее, своя свобода от всех законов, а он сейчас готов был к чему угодно, только не к свободе.
Ему надо проснуться, непременно проснуться. Он сделал неимоверное усилие, и как ему показалось, раскрыл глаза, но это тоже был сон, и, когда понял это, он сделал еще одно усилие и наконец-то проснулся в самом деле. Миг, всего миг после действительного пробуждения он ощущал в этом пропитанном действительно африканским вкусо-запахом номере тот самый аромат Тахмины, и его наполнили восторг и умиление, хотя во сне их не было. И он понял, что ему надо сейчас же встать и одеться и тогда лишь он избавится от наваждения.
Когда он в темноте искал туфли, шаря под кроватью, проснулась Фирангиз. Он почувствовал это по изменившемуся ритму ее дыхания.
– Что-то не спится мне, – сказал Заур. – Хочу немного пройтись.
Она молча кивнула, зная, что в темноте он не увидит ее кивка, и тем не менее не решаясь выразить свое одобрение вслух. «С тем же успехом я мог бы сказать, что хочу пойти и утопиться в океане, – подумал Заур. – Реакция была бы та же». Иногда он сомневался, есть ли у нее голос. Когда посторонние говорили, что не слышали ее голоса, Зауру надо было сосредоточиться, чтобы вспомнить, когда же он сам слышал его в последний раз.
Заур наспех сунул в карманы две маленькие коньячные бутылки марки «Гёк-Гёль»– бакинские сувениры. Он знал, что его повезет вниз услужливый лифтер и что бой бросится открывать ему дверь, и не хотелось расплачиваться столь дефицитной в этом вояже иностранной валютой, а отблагодарить за абсолютно ненужные услуги надо. Он увидел открытую дверь грузового лифта, улыбнулся лифтеру и вошел. Лифт был набит остатками дневной жизни отеля батареей пустых бутылок, грудой скомканных пакетов, грязной посудой, использованными салфетками и запасами следующего дня – ящиками пива, фруктами и почему-то рулонами бумаги. Когда опустились в холл, Заур отдал одну из бутылочек лифтеру и услышал взрыв непонятных, но ясных по смыслу слов благодарности. Боя не было, и второй флакончик остался у Заура в кармане.
Он вышел к совершенно безлюдной в этот час набережной океана и подумал, что и море и океан с берега кажутся одинаково безграничными, но знание, что это океан, а не море, создает особое ощущение беспредельного пространства.
Океан, освещенный огнями отеля и пляжа, уходил в изначальный мрак, в котором расстояния были и абстракцией и реальным измерением водной массы с ее бесчисленными живыми и мертвыми добавлениями, и там, в необозримой дали, был все же его предел – берега Америки.
«Когда-нибудь поеду и в Америку, может быть даже с Фирангиз», – подумал Заур с удовольствием и внезапно осознал, какая все это чепуха и бред собачий и его желание поехать в Америку, и то, что он сейчас здесь, в Африке, на берегу океана, в поисках забвения. Ведь ни один самолет, ни один пароход, ничто на свете не может увезти человека от него самого, от его прошлого, и выражение «искать счастья» никоим образом не означает поисков этого самого счастья где-то в пространстве. Счастье или несчастье в тебе самом, и ты можешь возить их с собой, как багаж, куда угодно, хоть на край света, но от этого их не убудет и не прибудет.
И, притронувшись ладонью к холодному прибрежному песку, к валуну, он сознательно вызвал ощущение – через кончики пальцев, через кожу рук, через плечи, грудь и все свое тело – то самое ощущение – ощущение счастья, подлинного счастья, которое он испытал много месяцев назад на таком же песчаном берегу. Не океана – моря…
Тот долгий берег тянулся и тянулся, петляя по линии прибоя, ощерившихся скал, гладкого пляжа, то вбирая море в небольшие лагуны, то выступая в море крошечными мысами, робко пытающимися отстоять свою зыбкую песчаную независимость от волн – порой ленивых, порой беснующихся от ветра, готового часами гладить и перебирать золотые песчинки на узкой кромке, чтобы в один миг рассеять и разнести их по всему свету. Этот долгий берег – от маяка в Пиршагах до трубы ГРЭС в Мардакянах, тянущийся мимо прибрежных поселков – Бузовны, Загульба, Бильгя – и уходящий все дальше – через Нардаран, Сараи, Джорат к Сумгаиту – и дальше на север; берег, с его восходом на дальнем морском горизонте и исполинским закатом на Загульбинских высотах, казался Зауру самым неповторимым и прекрасным уголком земли. Он пытался определить, что отличает эти места от всего остального Каспийского побережья. Может быть, своеобразие заката: солнце, пройдя за день над всей обозримой гладью моря, садилось к вечеру за холмами и, прежде чем окончательно уйти в ночь, еще долго окрашивало – само уже невидимое – весь этот берег, и море покрывалось ржавыми пятнами, соприкасающимися на неверно дрожащей воде с длинными тенями причудливых скал, и дома с горящими в закатный час окнами выглядели печальней и меньше. Покой и умиротворение воцарялись на берегу в эти часы, в последние минуты перед ночной жизнью моря; редкие купальщики, две-три поздние машины у скал, мужчина, выжимающий плавки, воровато озираясь – нет ли кого, кто видит его? И машина, бесшумно скользящая по пляжу в сгустившихся сумерках. И голоса последних купальщиков, уже невидимых в наступившей темноте, их невнятный веселый говор и девичий смех. И свет задних фар удалившейся машины, две красные ленты, тянущиеся за ее задними колесами по влажному песку…
Ветер, внезапно налетевший с моря, сорвал тенты, опрокинул указатель запретной для купания зоны, засыпал песком скамейки на берегу. Вой ветра заглушил скрежет жестяных раздевалок, скрип дверей павильона, где продавали воду и пиво. Волны вбежали далеко на пляж.
Ветер у моря звучал иначе, чем в городе, иначе, чем в лесу, чем в поле. В городе он играл на трубах, железных кровлях, ставнях, дверях, гудел в проводах, шуршал обрывками газет и афиш, пустыми папиросными и спичечными коробками. В лесу он шумел листвой деревьев, скрипел ветвями, готовыми вот-вот обломиться, но упорно держащимися. В поле чистом он был без инструментов и выл себе, пел, пел без аккомпанемента. Разные моря звучат по-разному. Каспий на этом берегу скулил в ветреные ночи тоскливо и протяжно.
И однажды, так же внезапно, ветер утих. Море вернулось к себе, успокоились пески, в зыбком колебании притихли тенты, замолчали двери, окна, жестяные стены раздевалок.
И была уже осень. Лишь мусор на пляже – арбузные корки, пустые бутылки, ящики из-под пива, клочки лопнувшего волейбольного мяча, брошенная в стороне волейбольная сетка – по-своему напоминал о прошедшем летнем сезоне, шумном и веселом.
Опустели дачи, и дома стояли с заколоченными окнами и дверьми. Где-то далеко-далеко, гулко и ритмично отбивая дробь, стучали колеса быстро мчащейся электрички, и ее протяжный гудок долго, медленно, как белый дым высокой трубы, растекался над побережьем, над приглаженными легким ветерком песками.
На самом краю пустынного берега рыбаки спускали в море лодку, крестьянки жительницы прибрежных поселков – стирали у линии прибоя красивые пестрые ковры, натирая их гилабы (мелкая глина) и мылом, а затем смывая пену голыми ногами. Голые ноги топтали в каменных чашах виноград, заготавливая его для дошаба и ирчала – сладкого виноградного варенья.
Маленький постушонок купал у моря своего барашка. И где-то совсем далеко проскакала белая лошадь. Как она сюда попала?
– Холодновато, – сказала Тахмина, обтираясь большим махровым полотенцем, которое протянул ей из машины Заур. Она только что вышла из моря, и вслед за ней прямо до машины тянулась цепочка морских капель, и, войдя в машину, она внесла в нее мокрый песок, осыпающийся с ног. – Больше купаться нельзя. Это в последний раз.
– Да, – сказал Заур, затягиваясь сигаретой и недовольно морщась: ведь можно же стряхнуть песок, не входя, в машину, как делал всегда он сам. «Но ведь и правда последний раз в этом году мы приезжаем купаться», – подумал он и сдержал упрек. Вслух он сказал только:– Да, скоро осень.
Одетая и причесанная, она уже сидела на влажном заднем сиденье, и вдруг Заур услышал:
– Скоро осень, за окнами август,
от дождя потемнели кусты.
И я знаю, что я тебе нравлюсь,
как когда-то мне нравился ты, —
тихо напевала она.
У нее был низкий и довольно приятный голос, и пела она всерьез – не мурлыча, не комкая слова, а с каким-то особенным потаенным смыслом.
– Хорошая песня, правда? – сказала она.
– Хороший голос, – ответил Заур, и она улыбнулась, отбросив волосы со лба.
– Сделай это еще раз, – попросил он.
– Что?
– Вот так же отбрось волосы.
Она улыбнулась, повторила жест, который нравился Зауру, и опять запела:
– Отчего же тоска тебя гложет,
отчего ты так грустен со мной?
Или в августе сбыться не может,
что сбывается ранней весной?
– Отчего, а? Отчего? – сказала она вдруг, резко оборвав песню, взъерошила ему волосы и рассмеялась. – Отчего ты такой грустный со мной, а, Зауричек?
– Разве? – спросил Заур для того, чтобы как-то откликнуться. – Наверное, потому что скоро осень и мы сюда больше не придем.
– А помнишь, как мы приехали в первый раз?
– Конечно, помню, это же была наша первая ночь, – с иронической важностью сказал он. – Но это было не здесь, а вон там, за тем холмом, за скалами.
– Я знаю. И было это совсем недавно, а будто прошла целая вечность.
– Да, это было в начале лета. А теперь вот и лето кончается.
– Наше лето. Наше медовое лето. Можно так сказать? Медовое лето – как медовый месяц? Можно?
– Можно, наверное. Поехали?
– Поехали.
Он стал заводить мотор, а мотор что-то не заводился, и ^тогда она сказала:
– А знаешь, я ухожу с работы.
– Что?
– Ухожу с работы. Вернее, перехожу на другую.
Он даже заводить перестал.
– Уходишь? Куда, на какую другую?
– На телевидение. Можешь себе представить – диктором! Один мой друг устроил. Вернее, он как-то, много лет назад, посоветовал мне пойти туда, но тогда я почему-то пропустила это мимо ушей, а теперь вот вспомнила и позвонила ему… Он там работает, но я честно, благородно, без всяких хлопот с его стороны, – торопливо добавила она. – Меня даже экзаменовали, дали текст, я прочла и по-азербайджански и по-русски. Ну и внешне, – она улыбнулась, – вполне подошла. И даже один из главных там комплимент мне сделал: «И красива, и скромна, и, главное, телегенична, а это редкость».
Мотор наконец завелся, и они медленно поехали по песчаной дороге к шоссе. Заур думал о новости с недоумением и не мог понять, радует его это сообщение или огорчает. Он не знал причин ее решения, но предполагал, что оно так или иначе связано с их отношениями, сложившимися этим летом, и, следовательно, с ним самим. Это слегка тревожило, ибо решения, тем более столь кардинальные, накладывают долю ответственности на того, с кем они в той или иной степени связаны.
– Что же это ты вдруг решила?
Он знал, что ответ будет точным и определенным, без всяких попыток уйти от сути, и не ошибся.
– Из-за тебя, – сказала она.
– Из-за меня?
– Конечно. Мне было бы трудно видеть тебя каждый день, зная, что ты уже не мой.
«А разве я когда-нибудь был твой?» – чуть не брякнул он, но проглотил готовую было вырваться фразу и сказал то же самое по-другому:
– А что изменилось в наших отношениях?
Она беззвучно засмеялась, и Заур затылком почувствовал ее смех, а затем и увидел в зеркале, прежде чем Тахмина успела стереть его с лица.
– Неужели ты ничего не понимаешь, Зауричек? – сказала она. – Неужели не понимаешь, что это наша последняя встреча? Ну, скажем иначе, не последняя встреча, потому что мы, наверное, будем иногда сталкиваться – мир тесен, наш город тем более, а последнее, ну… – она опять усмехнулась и произнесла с ироническим пафосом:-…последнее свидание.
«Почему?» – хотелось спросить ему, но он смолчал, пытаясь найти ответ сам, ведь так часто она упрекала его в том, что он не тонок и не понимает настроений, связывающих мужчину и женщину или, наоборот, разлучающих. К тому экие очень он и огорчен был угрозой разрыва. Тогда он не понимал, что его равнодушие вызвано слишком частыми встречами и особенно опустошенностью после недавних ласк. И что не будь последней бурной недели, прошедшей под знаком необратимого конца пляжного сезона, или если бы она сказала ему все это на три-четыре часа раньше, когда они ехали сюда, до их объятий, реакция его была бы другой. Но теперь несколько часов, а может, дней, до исступленного желания снова быть с Тахминой, он мог спокойно думать о том, что никогда уже не будет с ней. «Как хорошо, – подумал Заур, – что я не послал ей того несуразного мальчишеского письма, которое написал спьяну после нашей первой близости. Как наивно и смешно оно выглядело бы теперь, когда я точно знаю, что никакой такой любви между нами нет, да и вообще… связывает – желание, разлучает пресыщенность, а все прочее – чепуха…»
– А знаешь, чья эта дача? – спросила Тахмина.
Впереди за высоким забором, выложенным из неровных серых камней, высился двухэтажный дом с широким косым балконом, выкрашенным в мутно-зеленый цвет.
– Нет.
– Ваших соседей, Муртузовых.
– Муртуза Балаевича? – удивился Заур. – А ты откуда его знаешь?
– Я знаю сына.
– Спартака… – сказал Заур, и внутри у него екнуло. Он хорошо знал Спартака. Его знакомство с Тахминой было неприятно. Он вспомнил повадки Спартака, его нрав, развязный и циничный язык, его отношение к женщинам. Заур знал, что означает для Спартака красивая женщина, и знал, что Спартак своего не упустит. Даже если у него ничего не получилось, оставалась возможность почесать языком.
– Откуда ты знаешь Спартака? – с напускным равнодушием спросил Заур.
– А он дружит с одной моей приятельницей, – сказала Тахмина, и Заура передернуло от слова «дружит». Он догадывался, как Спартак «дружит» с женщинами.
– Останови, – сказала Тахмина, и Заур резко затормозил у больших зеленых ворот с маленькой, наглухо закрытой калиткой.
– Что такое?
– Давай зайдем. Посмотришь, какой прекрасный вид с балкона…
– Еще чего не хватало! Что нам делать на чужой даче? Тем более на муртузовской…
– Да не упрямься, прошу тебя. Зайдем на минуточку.
Он нехотя повиновался.
– А ты, я вижу, любовалась этим видом, – буркнул он, открывая ей дверцу машины.
– Молодец, я все же кое-чему тебя научила: открываешь дверь даме.
«Впрочем, – подумал он, – какая мне разница? Что она мне, жена? Спартак так Спартак».
– Век живи – век учись, – сказал Заур. – А я и не предполагал, что ты ходишь в гости… – в последнюю секунду он сделал паузу и сказал «к Муртузовым» вместо «к Спартаку». – Ты что, и в Баку к ним ходишь? В таком случае у нас есть шанс встретиться не только вообще в тесном мире, но и конкретно в нашем тесном дворе.
– Да нет, что ты, я даже не знаю, где они живут в Баку. Просто он как-то раз собрал здесь, на даче, большую компанию, и я случайно попала.
– Он – это кто? Спартак или Муртуз Балаевич?
– Отец, что ли? Да я его и не знаю. Спартак встречался с одной моей подружкой. («Встречался»– это уж, пожалуй, ближе, а то – «дружил»!») И вот была какая-то собируха, кажется, день его рождения, и подруга уговорила меня приехать.
– Без мужа?
– Ох ты, господи, при чем здесь муж?! Манафа, кажется, и в Баку не было.
– Был в командировке в Тбилиси, – съязвил он и пожалел.
Она как-то сразу погасла. Ведь не могла она не помнить, что сама рассказала Зауру об амурных делах своего мужа, которые тот называл «командировкой в Тбилиси». И он воспользовался в общем-то запрещенным приемом…
Тахмина грустно покачала головой.
– Как знаешь, – сказала она. – Я хотела показать тебе красивый вид, а ты за что-то взъелся на меня. Непонятно, почему?
– Но как же мы пройдем на балкон? Ворота-то заперты, – сказал он, пытаясь дружелюбным тоном смягчить бестактность. И, как ни странно, подействовало.
– А это уж твоя забота, – озорно сказала Тахмина. – Ты что, в детстве ни разу не лазил на чужие дачи воровать виноград? К тому же ты спортсмен…
Он ухватился за этот полушутливый тон и, ощущая почти физическую потребность в какой-нибудь разрядке, перепрыгнул во двор, изнутри открыл калитку жестом хорошо обученного пажа, и Тахмина, имитируя повадку королевы, переступила порог.
С косого балкона они полюбовались видом, потом отошли и наткнулись на кучу стоптанной летней обуви.
– Ой, посмотри, какие босоножки, – сказала Тахмина. – Ты знаешь сестру Спартака?
– Фиру? Конечно, она же наша соседка. А что?