Текст книги "Форсайты"
Автор книги: Зулейка Доусон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Майкл тяжелым взглядом рассматривал собравшихся. До чего же dies malus [57] ! В первом ряду была Динни, бледная и стойкая, с таким спокойным лицом, что становилось жутко. Каштановые волосы она забрала под шляпку, короткая вуаль окаймляла милое печальное лицо. Юстэйс стоял рядом с ней, держа ее руку в своей, пальцы их переплелись и покоились на его молитвеннике. Он решительно глядел перед собой на витражное окно, сквозь которое свет утреннего солнца падал на алтарь и на маленький гроб яркими, как самоцветы, пятнами. Рядом с дочерью виднелась леди Черрел, время от времени приподнимавшая вуаль и утиравшая глаза. Генерал, отец Динни, поглаживал руку жены и разочек кашлянул.
Потом Майкл обозрел остальных дядюшек, сидящих в следующем ряду, мрачных, как строй солдат, ожидающих последнего боя, лучших людей в мире – Адриана, Лайонела и, наконец, Хилери в его церковном нагруднике. Хилери будет служить вторую мессу у Святой Алиции, куда доставят тело (Майкл запнулся при мысли о том, что «тело» это – крохотный, новорожденный младенец). Позади них сидел брат Динни, Хьюберт, и его жена, Джин, с одной стороны, вторая сестра, Клер, – с другой. Тони Крум, за которого Клер отказывалась выйти замуж уже восемь лет, благоразумно сохраняя его таким образом как друга и возлюбленного, решил, что ему лучше не присутствовать на похоронах среди близких.
Не вытягивая шею, Майкл не мог увидеть многих Дорнфордов, но ему и незачем было глядеть. Все они, точь-в-точь как мы сами, думал он, колеблются между скепсисом и скорбью и гадают, как же получше перебраться с одного неудобного берега на другой.
Слева от Майкла его мать открыла свой молитвенник, захваченный из дому, чтобы следить за текстом. Он взглянул на страницу, которую она читала. То были утренние молитвы:
«…даруй нам мир».
О, Господи, да, пожалуйста, даруй нам мир! Майкл поднял голову к сводчатому потолку и почувствовал, как это движение прояснило его взгляд.
В церкви было человек тридцать, все Черрелы, Дорнфорды и их непосредственные партнеры по браку. Близость их и родство вроде бы немного помогали, не надо было шарить в запасах тающего мужества, чтобы попристойней здороваться с более далекими людьми. По родственному инстинкту обе семьи были одеты в такой одинаковый траур, словно все костюмы и платья скроены из одного и того же рулона чернейшей материи. Ни на ком не было ни застежки, ни броши, отражавших свет; все светлое поглотила тьма, разве что – кроме света, падавшего на гроб младенца. Кроме этого, все было подернуто завесой самой суровой сдержанности.
Сперва Майкл погадал, не связано ли это хоть частью с тем, что церковь – католическая, а она для его менее строгих, англиканских воззрений требует большего порядка и большей чинности. Майкл припомнил похороны своего отца два года назад – последние, на которых он был. Тогда церемонию пронизывала какая-то мрачная веселость – настолько, насколько Барт, воплощение общественного благоразумия, счел пристойным допустить. Но когда его взгляд опять упал на маленький гроб, залитый цветным светом, Майкл понял, что дело вовсе не в церкви. Сдержанность, стальной рукой державшую каждого из них, вызвала ненормальность ситуации. Несомненно, так будет и в Кондафорде. Каждый был просто растерян и не знал, как надо себя вести. Как пристойно оплакивать жизнь, которая и начаться не успела? Как сказать что-нибудь в утешение? Как начать дело скорби?
Появились священник и служки. Все встали, окружив черным кольцом крохотный гробик. Из органа, сзади и вверху, донесся заунывный аккорд. Хор запел первый стих.
О Господи! Майкл понял, что не должен глядеть на Флер, иначе для него все кончено. Глаза уже заволокло. Что она должна думать? Шесть дней назад это могла быть Кэт!..
В начальном стихе хор достиг последней, пронзительно нежной ноты, такой болезненной, такой невыразимо печальной. Только подумать, что такая красота перенесет через реку маленькую утраченную жизнь!
Уголком глаза Майкл заметил, что Псалтырь в руках у Флер дрожит. Он тихо положил свою на подставку перед собой и, не поворачиваясь, поддержал ее книгу. Теперь они вместе, вдвоем держали одну Псалтырь.
Глава 11
Флер делает следующий шаг
Всю неделю, от приезда в клинику и до похорон, Флер провела у кроватки своей дочери: сперва, до понедельника, – на Харли-стрит, а потом, когда два врача решили, что кризис совсем миновал, – в затененной детской, дома. Все это время мыслями и действиями управляла та ее часть, которая давно уже ведала жизнью жены и матери. Когда Кэт открыла глаза, она увидела над кроваткой Флер, улыбающуюся, утешающую, воркующую. Когда надо было дать лекарства, их давала Флер, подбадривая, а потом – хваля. Флер следила за малейшими изменениями температуры, она заставила сиделку вести строгий учет всему, что только съела и выпила больная. Если Кэт спала плохо, Флер вообще не спала; она не выходила из дому с понедельника до четверга; а в пятницу, после этих ужасных похорон, была почти рада вернуться на свой пост. Короче, в эту неделю затворничества она значительно больше была матерью, чем когда-либо с самых младенческих дней своей дочки.
В субботу, после легкого, но позднего завтрака в детской, прямо с подноса, который она держала на колене, вспомнив, конечно, как Винни-Пух завтракал, Флер прочитала две главы из «Эммы», поцеловала приятно теплый лобик и согласилась на уговоры сиделки подышать воздухом. Хорошая прогулка, сказала та, пойдет ей только на пользу.
– Да, Финти, – отвечала Флер. – Пожалуй, вы правы. Может быть, я пообедаю в клубе.
По пути с верхнего этажа она зашла к себе переодеться. Надела рыжеватый с золотом костюм, который очень шел к ее волосам, а подкрашивая рот, увидела в зеркале, как сурово поджаты губы под свежей помадой, и только тогда поняла, почему переодевается и для кого. Тема, которая занимала ее мысли на обратном пути из Уонсдона, совсем испарилась из головы на всю неделю. Теперь, когда долг был выполнен и она изучала в зеркале свое лицо, это вернулось, и не всерьез. Скорей всего, ей казалось, что необходимо – просто надо – знать, как обстоят дела.
Выйдя из дому, Флер пошла к Сент-Джеймс-парку, прошла сквозь него, сделав не больше дюжины глубоких вдохов, пересекла Пэлл-Мэлл и вошла в Грин-парк. Там, в рваной тени высокой липы, с которой уже облетали листья, она опустилась на скамью.
Всюду вокруг нее были молодые парочки – счастливцы, которым не надо по субботам работать в лавке и на заводах, и не слишком счастливые люди, у которых вообще нет работы. Они гуляли рука об руку или сидели на траве, предаваясь безмятежному безделью в этот день, как нельзя лучше представлявший те дни, которые мостиком соединяют два времени года – последние дни лета, чья сила постепенно тает вместе с листвой, а теплое дыхание мешается с подступающим холодком. Флер глубоко, но неосознанно вдыхала предписанный ей свежий воздух. Она положила ногу на ногу, одна туфля почти соскользнула, она покачивала ее на носке. Окружающие значили для нее не больше фиолетовой шоколадной обертки, валявшейся у ее ног, – на самом деле она заметила ее даже раньше, чем людей. Что ж, и правильно – эти молодые, довольные люди не заслуживали даже презрения. Флер сидела, слепо созерцая траву по другую сторону дорожки и обдумывая следующий шаг.
Ее клуб был в пяти минутах ходьбы, «Дорчестер» – еще ближе. Куда привели ее ноги? Флер поняла, что, движимая импульсом, в котором сама не разобралась, она двигалась к отелю. Сидела она все так же неподвижно, только покачивала туфлей, когда стала разбираться, что же это за импульс. Если идти обычным путем (она предполагала, что в таких делах есть обычный путь), надо было позвонить из дому, когда Майкл утром ушел и слуги были заняты. Но это унизительно. Баррантес звонил несколько раз за ту неделю, но всегда спрашивал о Кэт, и отвечать на звонки она поручила горничной, пока была занята наверху. Прислал он и несколько коробок для выздоравливающего ребенка – в одной были засахаренные фрукты, в другой шоколадные звери – и ни разу не проявлял настойчивости, чтобы поговорить с ней. Это свидетельствовало либо об его способности быть скромным, либо – самое плохое подозрение – о том, что ему и не надо связываться с ней. Если так, она не собирается разыгрывать оскорбленную женщину, ей просто нужно знать. Если нет – а в конце концов, это более вероятно, судя по его характеру, – если она действительно нужна ему как любовница, то совсем уж необходимо все узнать. Все нужно устроить осторожно, он-то поймет. Сейчас дела обстояли так, словно ей просто из любезности разрешили доступ к нему, легкий доступ, быть может, но который он волен в любой момент отменить. Чего-чего, а этого Флер вынести не могла – все форсайтское в ней требовало либо отказа, либо полного обладания.
В фойе отеля она сразу же подошла к стойке портье. Она спросит Баррантеса и велит передать, что ждет его в читальной. Если он вышел, она оставит записку, на гостиничной бумаге. Она не придумала, что напишет, но не колебалась. Ничего, чистый лист сам подскажет слова.
– Мистер Барра-ан-тес, мадам? – лощеный портье ответил на ее вопрос тщательно отработанным тоном, который, как универсальный ключ, подходил к любой надобности. Брови его без усилий приподнялись, когда он взглянул на регистр.
Флер внезапно увидела, что же она делает. Часто придется говорить с портье…
– Так! – сказал он, найдя в списке подтверждение тому, что наверняка и без того знал. – Простите, мистер Баррантес сегодня утром покинул отель. Выехал в Саутгемптон.
– Саутгемптон?
Флер неосмотрительно повторила это слово. Мало нашлось бы слов, которые она меньше была готова услышать или которые бы больше ее уязвили.
– Д-да.
Портье изобразил слабую усталую улыбку и опять сверился со списком. Опять он поглядел на нее, словно бы всего лишь мягко сожалел, что должен сообщить подробности, которые еще больше ее уколют.
– У меня здесь записано, что он отплывает сегодня в Буэнос-Айрес. Он не оставил нового адреса, но его корабль, насколько я понимаю, – «Нью Тус-ка-рора».
Флер с секунду смотрела на него.
– Разве он… – начала она и обрела нужный голос. – Разве нет записки?
– Не сообщите ли свою фамилию, мадам?
Она сообщила.
– Нет. Боюсь, нет. Ничего для Мо-онт. Есть посылка, по-моему. Ее недавно отправили. Секундочку…
Во внезапном приступе оживления он взялся за колокольчик, потом щелкнул пальцами одному из трех мальчишек, явившихся на звонок. Мальчишка рысцой подбежал к стойке.
– Какая фамилия на по-сыл-ке, только что доставленной по адресу от номера пятьсот один?
Рассыльный смотрел так, словно этот вопрос не имеет никакого смысла. Потом выражение его лица немного изменилось.
– Дарси, – важно сказал он. – Грин-стрит.
Опять щелкнув пальцами, портье отпустил рассыльного, повернулся к Флер, показывая, что искренне огорчен ее неудачей. После тридцати лет службы он мог распознать потенциального клиента, когда его видел. Словно вполне возможные чаевые за прискорбное известие уже получены, он сказал:
– Я очень сожалею, мадам.
Уинифрид в это утро одевалась с крайней тщательностью, свидетельством чему был не только более модный, чем обычно, вид, когда она уселась в своей гостиной, но и ворох отвергнутых одежд в ее спальне, которые Миллер еще предстояло вновь развесить по плечикам. Однако эта работа могла подождать до полудня, а пока у горничной были другие поручения. Как раз сегодня утром Уинифрид подумала кое о чем, что стоило бы подать за завтраком, и отправила ее в «Фортнум». Этот магазин порой – истинное счастье, и так удобно расположен, только улицу пройти!
Оставалось, быть может, полчаса до того времени – неназначенного, но со странной твердостью установленного и утвержденного, – когда появлялся ее субботний посетитель. Милый Александр, как же она скучала по нему в эти дни! Уинифрид поглядела на золоченые бронзовые часы под стеклянным колоколом, и на секунду уверенность ей изменила. А что, если?.. Нет! – она призвала на помощь одно из тех качеств, которым была знаменита, и быстро успокоилась. Просто в последнее время она слишком много пропустила не увидела картину своего брата на этой испанской выставке, не побывала в Уонсдоне, который к тому же похитил ее драгоценного гостя, – вот она и боится дальнейших лишений. Она просто глупа, он придет!
И все-таки этим утром возбуждение никак не желало уняться; несмотря на все усилия, она не могла больше минуты задерживать ни на чем свои старые глаза, переводила их опять и опять на филигранную минутную стрелку каминных часов, все приближающуюся к более короткой подруге. Ничего не поделаешь. Она понимала, что надо сохранять спокойствие до его прихода, но никакого спокойствия не будет, пока она не скажет ему того, что вполне решила сказать, едва он удобно усядется. Это дело с английскими родственниками слишком тяжко для него, конечно, – и его надо уладить. Более того, Уинифрид собиралась уладить его сама. Да это ж никакого труда не стоит, Александр просто должен назвать их фамилию. Естественно, это приличная семья, Уинифрид просто обязана знать их или по крайней мере про них, – и тут она сделает остальное. Выступит как его представительница и через свои связи представит всех друг другу. Она была уверена, что все будет именно так просто. Она была уверена, что Александр примет ее план, может быть, даже будет признателен – он явно хотел познакомиться с этими людьми, иначе бы он не сделал так, чтобы Аннет представила его Форсайтам.
«Это они не знают о моем существовании, – припомнила Уинифрид его слова, – а я про них знаю».
Она восхищалась его сдержанностью – это так для него характерно! – но считала, что в некоторых случаях чрезмерная сдержанность вредит. Собственно говоря, она сама была – и даже очень – заинтересована в том, что думала сделать. Как только Александр познакомится со своими английскими родственниками, он захочет почаще видеться с ними, они – с ним. А значит – да, конечно, значит! – она тоже увидится с ним всякий раз, когда он приедет в Лондон. До чего же славно знать, что сможешь с ним видеться снова и регулярно, хотя сейчас он уедет!
Без двадцати двенадцать! Миллер, наверно, возвращается – она хорошая девушка, расторопная. Уинифрид встала с кресла – остатки прострела встали вместе с ней, – решив в последний раз проверить столовую, на случай, если Миллер накрывала в излишней спешке. Главное, чтобы сегодня все было «как надо».
В столовой Уинифрид постояла у окна, обозревая все, чем владела теперь и минувшие шестьдесят лет. Неужели так долго! Невероятно, но правда – полных шестьдесят лет прошло с тех пор, как они с Монти начали семейную жизнь здесь, на Грин-стрит, в этом вечно модном городском доме. Свет позднего лета, проникавший в комнату, золотил каждый предмет, словно они оживали с ее воспоминаниями. Хрустальные бокалы на столе, свадебный подарок от Джорджа, отражали свет сотней крохотных граней. Бокалов было двенадцать, припомнила она, в голубой атласной шкатулке, а остались только эти два. Вустерский сервиз, подарок от дяди Джолиона, – вот он хорошо сохранился! На низком серванте в серебряном ведерке для льда (подарке молодого Николаса) чудесно охлаждалась последняя бутылка «Вдовы Клико» девяносто пятого года из последнего отцовского ящика. Да, всюду вокруг нее, на всех поверхностях – самое вещество, самая материя ее жизни, как дочери, сестры, кузины великого, а порой и счастливого рода, отсвечивали ей, и комната просто гудела от воспоминаний. Если бы только… если бы только Монти не оказался таким шутом! Тогда… – и, конечно, без этой истории с испанской танцовщицей, от которой душа ее так никогда до конца и не оправилась, – он, может быть, сегодня был бы здесь, с ней…
Звякнул дверной звонок, Уинифрид немного переполошилась, возвращаясь в настоящее. Александр пришел рано – а Миллер запаздывает! Под пышными кружевами – кружева опять вошли в моду – сердце ее забилось с неразумной скоростью. На мгновение она подумала кликнуть повариху – единственную из слуг, находившуюся внизу, чтобы та его впустила, но эту мысль отмели десятилетия социальной пристойности. Этого ни в коем случае нельзя, особенно с Александром! Нет, остается единственный выбор – и, когда она подумала о нем, он показался ей вполне пристойным, даже приятным.
Звонок прозвонил во второй раз, и – впервые, насколько она могла припомнить, – Уинифрид, лучисто улыбаясь, отправилась открыть дверь.
Улыбка ее угасла, когда она открыла дверь не своему особому гостю, а мальчику в ливрее, по виду – из какого-то отеля на Парк-лейн.
– Посылка для Дарси, – сказал он, притрагиваясь к фуражке. Другой рукой он протянул Уинифрид длинный тонкий сверток.
– Ты хочешь сказать, Дарти? – спросила она, нерешительно принимая сверток. Она была без очков, и ей показалось, что на свертке написана ее фамилия, но незнакомой рукой.
– Точно, – кивнул он.
Мальчик помешкал на ступеньке, ожидая вознаграждения за труды. Вместо этого он получил лишь глупое «спасибо», и старая леди закрыла перед ним дверь.
Уинифрид отнесла неожиданную посылку в гостиную, где застала Миллер, наполнявшую графин и выставлявшую на поднос бокальчики для хереса.
– А, вот и ты!
– Да, мадам. Я очень спешила, мадам, но у прилавка столько народу.
– Да-да, – рассеянно сказала Уинифрид, вертя посылку в руках. – Скажи мне, Миллер, я сегодня должна была что-нибудь получить?
– Нет, мадам.
– Ты уверена?
– Да, мадам. Ничего. Кроме того, что вы ждете мистера Баррантеса, разумеется.
Видя, что вопросов больше нет, Миллер проворно выскользнула из комнаты, оставив свою хозяйку перед камином с посылкой в руках.
Уинифрид не знала, открывать ли ей посылку, – посмертный дар Смизер охладил ее интерес к неожиданным подаркам. А все же что-то в этой посылке, в том, когда ее доставили, возбуждало любопытство. Она взглянула на часы. Около двенадцати. Если она не откроет сейчас, ей придется ждать до его ухода. И скорее не из любопытства, а потому, что она не хотела отвлекаться от его общества, старые руки принялись развязывать завязанную бантиком веревочку.
Веревка и бумага снялись на удивление легко, Уинифрид сперва не знала, куда их деть, а потом заткнула за каминный экран. В руках у нее оказалась длинная и плоская коробочка, перевязанная зеленой лентой, под которую была засунута записка. Она вынула записку, не читая, потом сняла ленту и осторожно открыла фиолетовую коробочку.
Внутри, на белом бархате, лежала нитка жемчуга.
– О Господи! – выдохнула Уинифрид. – Какая красота!
Она никогда не видела таких жемчужин – по крайней мере с тех пор, как ее собственные, настолько же прекрасные, прихватил муж. Это, должно быть, ошибка. Наверно, посылка предназначалась все-таки каким-то Дарси. Закрыв коробочку, она нашла очки и развернула записку.
Первое слово, которое она увидела, было оттиснуто наверху: «Дорчестер», отель Александра!
Опять у нее непонятно почему быстро забилось сердце, и она принялась читать, и, пока читала, слышала в ушах темный чарующий голос.
...
«Дорогая Уинифрид,
Как же мне печально, что я покидаю Вас подобным образом! Я бы остался, будь это возможно, но события в мире – о которых Вы скоро узнаете – обусловили необходимость отъезда. Моя печаль тем больше, что нам есть еще очень много о чем поговорить, много чем поделиться.
Когда мы впервые познакомились, я сказал, что у меня такое чувство, будто я каким-то образом попал домой, – боюсь, Вы сочли меня тогда фантазером! Полагаю, теперь Вы поверите в мою искренность, дорогая, если я напишу, что мое сердце действительно нашло свой дом, когда я встретил Вас и подружился с Вами.
Подозреваю, Вы все еще считаете меня фантазером. Если так оно и есть, я могу лишь надеяться, что, по прошествии времени, Вы будете тепло вспоминать меня, когда взглянете на этот жемчуг, который, вместе с моей любовью, я смиренно Вам возвращаю.
Александр».
«Возвращаю»! При этом слове у нее подкосились ноги, она рухнула в кресло. Потом опять поглядела на письмо и перечитала последнюю строку. Возвращает жемчуг? Но как, если это и на самом деле ее жемчуг, как он попал к Александру? Монти отдал ожерелье испанской танцовщице, когда он… О Господи Боже, но ведь это значит…
Опять она услышала темный голос, говорящий:
«Я не знаю семьи моего отца, он не женился на моей матери…»
Это ведь не… Нет, такое невозможно! Она почувствовала, как у нее сжалось сердце, при одной мысли, что это – правда, несмотря ни на что. Уинифрид сняла очки и схватилась за голову, чтобы унять головокружение. Противоречивые чувства кипели в ней. Получить неожиданно то, что так давно утрачено – утрачено полностью, без всякой надежды, – и в тот же миг потерять то, на что ты совсем не надеялась и только что обрела, – нет, этого ей не вынести! Здравый смысл, флагман всей ее жизни, пошел ко дну, пробитый насквозь этой мыслью. Она следила за тем, как бесследно тонет ее сопротивление. Сердце подняло свой флаг – и хотелось ему верить.
«Они не знают о моем существовании, а я о них знаю».
Уинифрид припомнила, что Александр все время казался ей странно знакомым. Имоджин тоже так думала, она это ощутила в тот первый вечер, у Флер. Но если – если это правда – почему он ничего ей не сказал, не дал ей понять, кто он на самом деле?
«Скажите, дорогая миссис Дарти, а вы бы в таких обстоятельствах сказали?»
Так вот, значит, что он имел в виду? Родственники, которых он никогда не встречал, – они сами? Это неправдоподобно, это – какой-то вымысел ее глубочайших и глупейших желаний, и все же – вот они, жемчуга, он их возвращает.
Со всей быстротой, на которую были способны ее худые дрожащие пальцы, она опять открыла коробочку, взяла нить с бархатного ложа, уронила на колени, подняла, расправила в руках. Закатный свет из окна – зрелый, полный желаний, навевающий воспоминания – играл на блестящих жемчужинах, пока они мягко покачивались, вторя дрожанию пальцев.
Сердце ее опять прониклось всей значимостью того, последнего слова, глаза наполнились слезами – она поняла, что это ее собственный жемчуг.
Глава 12
…и нация
Выйдя из отеля, Флер круто повернула в сторону Саут-сквер. Ее гордость была уязвлена как никогда. В душе ее бурлили самые разные чувства, и каждое старалось взять верх над остальными. Она ощущала себя обманутой, она ощущала себя грязно оскорбленной, но главное, она ощущала себя дурой. И где-то в самой глубине останков своего сердца она ощущала себя изменницей. Она так долго хранила верность – верность памяти Джона, своей любви к нему, светлой памяти того, что могло быть, но не сбылось. Теперь она стояла перед неопровержимым фактом: тот, ради кого она готовилась пренебречь этой верностью, хладнокровно ее покинул.
Подчиняясь распространенной инстинктивной потребности срывать свое огорчение на других, Флер, вернувшись домой, принялась ко всему придираться. Через час обычно окутывавшая дом безмятежность сменилась суетой, спешкой и нарастающим раздражением. Флер обследовала светонепроницаемые полоски материи, которыми были обшиты занавески, и, к большой своей досаде, не обнаружила ни одного скверного стежка. Она изменила меню обеда для детской и сочинила новое для первого этажа. Она распорядилась убрать шкафчик со встроенным в него телевизором – зачем он нужен, раз передачи прекращены, в тартарары или на чердак, если туда ближе. Она отыскивала пыль в уголках, где прежде ее вовсе не было, и вдруг прониклась отвращением к расстановке безделушек, не менявшейся уже долгие годы. Но главное, после всего этого ей ни на йоту не стало легче.
Захватив газеты, она поднялась к себе в спальню, опустилась на бело-розовую козетку у окна и в ожидании, когда будут приготовлены новые блюда, прочла на первой странице о том, как накануне немецкие войска перешли польскую границу. Машинально Флер взяла папиросу со столика с откидными палетками – она вернулась к этой привычке из-за напряжения последней недели. Щелкнула зажигалкой и затянулась. Серый дым соединял пространство между ней и восьмилетним Джоном. Она продолжала читать, скользя глазами по другим статьям о положении в Европе, о представлении, сделанном сэром Невилом Гендерсоном немецкому министру иностранных дел, о речи мистера Чемберлена в палате общин, – но собственная уловка ее не отвлекла. Нетерпеливо она открыла одну из последних страниц, перегнула ее пополам, чтобы легче было разобраться, и не успокоилась, пока не отыскала фамилию аргентинца в списке пассажиров «Нью Тускароры». А, вот он! А вот и гонг! Флер бросила газету на полосатые подушки, раздавила сигарету в пепельнице и спустилась в столовую.
* * *
Майкл тоже чувствовал, что день выдался на редкость тяжелый. Сначала в палате общин царило нервное ожидание, которое, по мере того как шли часы, перерастало в нестерпимое напряжение. Заведенные до предела, точно жокеи на старте, депутаты весь день ждали отмашки флагом. Вторжение в Польшу накануне на рассвете оставило лишь одну альтернативу. Пацифистов и империалистов, миротворцев и полемистов теперь объединяло общее желание – простое: «Давайте кончать с этим!» Когда вечером в палату вошел премьер-министр, прекрасный готический зал Барри, где на зеленых скамьях бок о бок теснились депутаты, превратился в один колоссальный электрический заряд.
Когда Чемберлен начал свою речь, сразу стало ясно, что они услышат от него предложение о новом Мюнхене. Правительство, как объявил он, не намерено ничего предпринимать, пока Гендерсон не получит ответа от Риббентропа. Немцам надо дать последний шанс отступить. По палате прокатилась волна недоумения, переходящего в гнев. Значит, и Польшу можно отдать на растерзание, как Чехословакию? Не может быть! Конечно же, он – даже он! – должен понять, что время настало. «Не уловил настроения зала, – подумал Майкл. – Старикан попал пальцем в небо».
Когда же для ответа встал Артур Гринвуд, замещавший заболевшего Этлии – лидера лейбористов, – пока он открывал папку, наступило мгновение тишины. Сидевший возле Майкла маленький Лео Эймери вскочил и крикнул:
– Говорите за Англию, Артур!
Этот крик был подхвачен на всех скамьях, и у Майкла к горлу поднялся комок.
Гринвуд решительно заявил, что его крайне тревожит эта проволочка. Под рокот одобрения он напомнил договорные обязательства Англии относительно Польши, уже больше суток находящейся в состоянии войны. Майкл увидел, как Чемберлен, сидевший прямо под ним, заерзал и начал перешептываться с сэром Кингсли Вудлом. А зал окутала внезапная тишина, длившаяся, пока Гринвуд не закончил:
– Так сколько же мы готовы медлить в момент, когда Англия и все, что знаменует Англия, вместе с мировой цивилизацией находится под страшной угрозой?
Тут повсюду послышались одобрительные возгласы, возле Майкла тоже, и его голос слился с остальными.
Чемберлен категорически отверг обвинение в слабости, но по окончании заседания стало известно, что многие члены кабинета взбунтовались. Они потребовали – и получили – еще одно заседание на Даунинг-стрит.
* * *
Моросил дождь, и Майкл поднял воротник. Он возвращался домой затемно, освещая себе дорогу карманным фонариком – зажигал его на секунду и тут же гасил. Шла вторая ночь затемнения, и, хотя он всегда считал, что дойдет от парламента до дому с завязанными глазами, теперь ему то и дело приходилось останавливаться на перекрестках и ориентироваться, будто он был иностранным туристом, впервые попавшим в Лондон. Знакомые здания и предметы представлялись его не свыкшимся с темнотой глазам то больше, то меньше своих реальных размеров. Скромные дома словно уходили в небо, широкие тротуары сузились втрое – раза два он чуть не вывихнул лодыжку, оступившись с края. «Вот-вот! – думал он. – Мы все успеем погибнуть под автобусами, прежде чем Гитлер доберется до нас!»
На углу их площади (во всяком случае, он полагал, что это их площадь) он споткнулся обо что-то у каких-то ворот. Майкл опустил руку и коснулся холодной мокрой шкуры, включив фонарик, увидел дохлую собаку. Ее мертвые глаза тускло поблескивали в слабом луче света, ошейника на ней не было. Бедняга! Первая жертва войны. Он осторожно стащил собаку на канализационную решетку. Если повезет, ее утром уже не будет.
Достигнув безопасной гавани своего крыльца, Майкл сунул руку в карман за ключом. И тут, словно откуда-то упала фосфорная бомба, площадь вся озарилась. Он взглянул на небо. Молния! Воздух затрещал статическим электричеством. И тут же над головой загрохотал гром, сокрушая небо, возвещая бурю, достойную Ветхого Завета.
«Ибо прежнее небо миновало…» [58] – сказал себе Майкл, оглянулся на буйство стихий и быстро закрыл за собой дверь.
Не успел он еще снять плащ, как в его объятиях оказалось теплое тело в мягкой накидке. Флер! Она же ненавидит грозы!
– Ах, Майкл! Обними меня покрепче!
Он с неизъяснимой радостью обвил ее руками, а она прижалась к его плечу.
– Э-эй! Давай-ка назад в постельку. Гроза скоро кончится, старушка. Дежурные по противовоздушной обороне срочно напомнят Господу, что соблюдать затемнение обязательно.
В спальне они устроились рядом: Флер закуталась в одеяло, а Майкл сел возле на край кровати. При каждом ударе грома (такой способен поднять мертвецов из могил) она все больше сжималась в комочек, все глубже утыкалась ему в плечо. Майклу хотелось, чтобы гроза продолжалась до утра, однако после нескольких напряженных минут (из-за понуканий дежурных или без них) она унеслась дальше, чтобы грохотать над другими районами, сотрясать другие окна и пугать других людей.
В странном жутковатом затишье, которое сменило раскаты грома, Майкл почел себя обязанным разжать руки. Флер, вновь обретя обычное спокойствие, молча отодвинулась от него, потом спросила:
– Значит, уже?
Он знал, что она говорит не о грозе.
– По-видимому.
– Когда?
– Премьер-министр как будто выступит завтра утром с речью. По радио.
– Отлично, – сказала она просто.
Майкл соскользнул с кровати и разделся в более привычной тьме своей гардеробной.
* * *
– И что дальше? – осведомилась под конец Флер, когда Майкл подробно рассказал обо всем, чему был свидетелем в палате общин. Они лежали, повернувшись к окну, которое Флер открыла, когда небо прояснилось. Ее голова покоилась на его плече. В небе вновь плыла луна, полинявшая после душа. По ее диску скользили последние обрывки туч.
– Я бы рад был ответить, если бы знал ответ! Но никто ни в чем до конца не уверен. Остается шанс, что Гитлер блефовал, и стоит нам лишь сделать этот шаг, как все кончится ничем.
– Или всем. – Ей приходилось слышать выражение «тотальная война», повторявшееся шепотом.
– Боюсь, это не исключено, хотя вероятность не так велика в данный момент. Можно без опаски поставить на то, что все закончится к Рождеству.




























