Текст книги "Форсайты"
Автор книги: Зулейка Доусон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
– Вы заплатите за это, Монт.
– Как вам угодно.
На какой-то, очень напряженный, момент его обличитель уставил свирепый взгляд прямо в глаза Майклу, а затем кинулся вверх по лестнице, как спугнутый ночной вор.
* * *
Те двадцать минут, которые требовались, чтобы дойти до Саут-сквер, мысли Майкла были полностью заняты инцидентом в клубе. Только тут он вспомнил тревожный сигнал, с которого начался день, и стал гадать, знает ли Флер о случившемся, и если знает, то что. Холл был освещен, как обычно, – горели бра по обе стороны двери: Флер, уходя спать до его возвращения из парламента после ночных заседаний, всегда оставляла их зажженными. Но кладя шляпу на старинный сундук, Майкл вдруг почувствовал, что что-то таится во встретившей его тишине, словно что-то нависшее над ними могло в любой момент оборваться и упасть или взорваться, а может, и то и другое. Сначала он прошел мимо двери, ведущей в гостиную, но потом вернулся и заглянул в широкую дверь, за которой притаилась неосвещенная пустота. Ощущение чего-то непривычного в воздухе обострилось, когда глаза, освоившиеся с темнотой, нашли то, что искали. Да, она была здесь – почти черный силуэт, вправленный в темный вакуум погруженной во мрак комнаты. Знает! Он направился к ней.
Она сидела в уголке дивана совершенно неподвижно, похожая на брошенную марионетку, и едва взглянула на него, когда он опустился на диван рядом с ней.
– Я очень сожалею! – сказал Майкл первые слова, пришедшие на ум. Но ему и правда было жаль – вот только чего? Жаль, что она потеряла родственницу – вернее даже, свойственницу, – с которой была едва знакома и которую не любила? Вряд ли. А может, он просил прощения за то, что вообще женился на ней, тогда как единственно, чего она хотела, – это принадлежать другому, и своим присутствием постоянно напоминал, что ее желание так и не осуществилось? Или за то, что он связывает ее теперь, когда ее обожаемый кузен свободен, а она нет? Майкл не знал. Но сожалел.
Флер немного повернула к нему лицо. В проникающем с улицы гнетущем свете оно казалось призрачным – маска цвета слоновой кости с черными пятнами глаз. Непонятно было – плакала она перед этим или нет, однако интуиция подсказывала – да, плакала.
– Да, – сказала она наконец тихим, отрешенным голосом.
Майкл подождал, не скажет ли она еще что-нибудь, но это было все. Тишина и темнота снова поглотили ее, и, поднявшись, он вышел из комнаты.
В слабо освещенном двумя бра холле Майкл снова подошел к картине Гогена. Сколько раз он проходил мимо нее, вобрав перед уходом уголком глаза краски – и отметив какую-то деталь в положении руки, в изгибе талии по возвращении. А вот теперь он захотел вдосталь налюбоваться ею, как человек, давно купивший билет на выставку и не успевший насладиться чувственным восприятием ее.
Как все великие произведения искусства, картина по-разному воспринималась глазами зрителей, в разное время находивших в ее красоте каждый свой смысл и свой повод для восхищения. Когда после внезапной смерти отца Флер картина впервые появилась у них, она олицетворяла в каком-то смысле преемственность поколений. Непреклонные, крупные женщины, со смуглой и теплой кожей, бесстрастным и безмятежным выражением лица, без труда срывающие спелые фрукты с поникших под их тяжестью ветвей, осознанно утверждали жизнь – так, по крайней мере, считал Майкл. А вот теперь, стоя перед знаменитым полотном, таким внушительным даже при тусклом освещении, он засомневался. Само название картины словно вдруг поставило перед ним какую-то новую загадку. «D’ou venons nous, que sommes nous, et ou allons nous».
Оно звучало как обычное упражнение в учебнике его сына. «Откуда мы приходим, кто мы и куда идем?» – «Обсудите, исходя из того, что мирные времена для нашего поколения кончаются». И еще название это можно было полностью отнести и к ним самим, к их с Флер отношениям, изменившимся и, как он надеялся, устоявшимся после пережитых ими тяжелых дней.
Услышав историю романа жены с ее кузеном Джоном Форсайтом, Майкл прежде всего испытал мучительную жалость и желание как-то утешить ее. Он сознавал, что, став ее мужем, лишь подобрал осколки ее сердца, и с радостью занялся бы этим снова, позволь она ему. Но готовность Майкла помочь осталась невостребованной, и гордость, от которой не застрахованы даже самые бескорыстные, заставила его смолчать. Ему досталась роль стороннего наблюдателя, пока измученное создание, которое он так любил, забившись в норку, зализывало свои раны. Он помнил, как она три дня не выходила из своей комнаты после похорон отца, а когда наконец вышла, кожа у нее на лице походила на алебастр, придавая ей какую-то призрачность. Он знал, что оплакивает она не только отца, но и вторичную потерю своей истинной любви. Рыдания, доносившиеся из ее комнаты по ночам, разрывали ему сердце – это плакала надежда, удушаемая подушкой.
Он никогда не переставал любить Флер и в те трудные молчаливые дни любил ее ничуть не меньше, чем когда они только что поженились. И до сих пор любил, хотя, не будучи Парисом, не брался судить за что – за красоту, за силу воли или за ум. Но постоянство сердца не помешало переменам, происшедшим в его душе.
После того как он узнал об их романе, подтвердила, что он был, Холли, когда, набравшись храбрости, он в лоб спросил ее об этом; сама же Флер никогда ни словом не обмолвилась при нем на эту тему, – так вот, когда Майкл узнал, что все, что могло произойти, произошло, он неожиданно испытал чувство освобождения. Окончательно осмыслив то, что открылось ему, Майкл почувствовал, что он – подобно Атланту – сбросил с плеч груз, который так долго носил, не представляя себе возможности освободиться от него. Однако, спустя какое-то время, он – тоже подобно Атланту – почувствовал, что отсутствие груза беспокоит его, а вовсе не радует. И хотя теперь в своем сердце он уже не был арендатором, который может быть выселен в любой момент, неведомое прежде чувство, что они с Флер в чем-то равны, как ни странно, приводило его в смущение. Без всякого сомнения, его новоприобретенная свобода неминуемо предполагала, что ту же свободу обретет и она.
В последующие тринадцать лет Флер ни разу не дала ему повода усомниться в своей восстановленной верности, а сам он никогда не пытался откопать такой повод, но относительно того, что действительно творится в ее сердце, он по-прежнему имел весьма смутное представление. «Il у a toujours un qui baise, et l’autre qui tend la joue» [30] .
С Майклом теперь дело обстояло не совсем так. Но каково было ей, как обстояли ее сердечные дела, он просто не знал.
Испытывая все то же давно знакомое чувство утраты и недостижимости цели, которое представлялось ему в хорошие минуты забрезжившим вдали за горизонтом рассветом, а в плохие – мнимой потребностью вытянуть ампутированную конечность, Майкл задвинул засов на входной двери, потушил бра и, включив свет на лестничной площадке, пошел наверх.
Глава 15
Джун
Чем щедрее осыпало лето своими зелеными и благоуханными дарами наше полушарие, тем ироничнее казалось, что все наиболее трудные моменты жизни Джун Форсайт приходились именно на ее собственный месяц или где-то по соседству от него.
О романе ее «маленького» брата Джона с Флер – дочерью ее двоюродного брата Сомса, стоявшего, по мнению Джун, у истоков худшей из ее бед, она впервые узнала в июне 1920 года. В том же месяце в 1926 году ей стало известно о том, что с приходом зрелости любовь эта вновь вспыхнула и запылала ярким пламенем. И окончательная катастрофа наступила тогда же, в конце жаркого короткого лета. А за сорок лет до этого, тоже в июне, был прием по случаю ее помолвки в доме Старого Джолиона, ее деда, на Стэнхоп-Гейт. Как горда она была тогда! Как влюблена в своего жениха, молодого архитектора Филипа Босини, познакомиться с которым была созвана вся родня. Как прекрасно держался Фил, как независимо!.. и сколь смутной была улыбка на прелестном лице ее лучшей подруги Ирэн, жены Сомса, когда Джун представила ей Фила. Спустя год он стал любовником Ирэн, а не ее.
Еще кое-какие картины прошлого промелькнули в памяти Джун, пока она запирала в субботу вечером свою маленькую картинную галерею. По характеру она не была склонна подолгу задерживаться мыслью и огорчаться по поводу упущенных возможностей, поэтому она сосредоточилась на том, как несправедлива порой бывает жизнь. Она нечасто вспоминала те события, но сегодня почему-то – может быть, из-за того, что кто-то купил пастель, нарисованную ее отцом, – обрывочные воспоминания снова посетили ее. Обычно в таких случаях в ней подымался гнев – пламя его до сих пор полыхало у нее в сердце, хотя далеко не столь ярко, как прежде; цвет ушел из него, как и из ее некогда рыжих волос, – праведный гнев, что молодым людям могут препятствовать в их поисках счастья.
Вопрос о том, были ли эти события как-то связаны с ее месяцем и были ли они случайным совпадением или над ней тяготело проклятие, никогда не вставал перед ней. Да и тот факт, что в этом году июнь, вступив уже в свою вторую неделю, до сих пор ничем плохим себя не проявил, не показался ей знаком беды, предвестником того, что на горизонте маячат неприятности.
Поэтому, когда Джун села в автобус на Гайд-парк-Корнер, который должен был отвезти ее домой в Чизик, ничто, кроме мелких житейских досад, не возбуждало в ней раздражения. Всегда в разгар выставки на нее нападала паника: а вдруг ей не удастся продать достаточно картин очередного таланта, которого она пропихивала в гении, однако с таким расчетом, чтобы материальная заинтересованность не наложила сомнительную тень на произведения чистого искусства. Кроме того, ее постоянно раздражало, что ее помощник по управлению галереей был таким безнадежным дураком. В автобусе было жарко, и любимые обиды, которые она упорно холила и лелеяла, еще больше усиливали ощущение жары. Она твердой рукой постучала по спине сидевшего перед ней и ехавшего без взрослых мальчика приблизительно того же возраста, что ее племянник, и велела ему открыть окно. Мальчик хотел было огрызнуться – «тоже еще командирша выискалась», но, увидев выражение ее горящих глаз, быстро передумал. Он невольно вспомнил кусачего терьера их соседей в Хаммерсмите и беспрекословно открыл окно. Джун коротко поблагодарила его и принялась обмахиваться перчатками.
Когда парк остался позади и Кенсингтон-Гор перешел в Хай-стрит, Джун задумалась, не следует ли ей отказаться от галереи. Эта мысль возникала у нее периодически и становилась предметом споров с самой собой, разрешавшихся после того, как она всесторонне и серьезно все обдумывала, и вновь возникала, лишь когда она успевала начисто забыть все свои «за» и «против». Автобус ритмично попыхивал, преодолевая свой маршрут, и шляпа Джун, пристроившаяся поверх замысловатого устройства из оранжевато-седых волос, покачивалась в такт. Направляясь к выходу, мальчик из Хаммерсмита, порядком удивив и себя и Джун, притронулся к козырьку своего картуза. Его место заняла продавщица из магазина с анемичным лицом и растрепанными волосами. По ее облегченному вздоху можно было понять, что сесть ей удалось впервые за весь день.
В начале двадцатых Джун дошла как-то раз до того, что продала свою галерею и какое-то время довольно успешно продолжала свои труды по поддержке гениев из студии своего дома «Попларс» в Чизике, причем дела у нее шли не так уж плохо. Но стремление бросить вызов всему миру, возомнившему бог знает что о своих эстетических пристрастиях, незаметно вновь завладело ею, и в конце концов она должна была признать, что лучшего средства осуществить свои задачи (иными словами, ударить как следует по укоренившимся вкусам), чем галерея, находившаяся в полной твоей собственности, пожалуй, нет. А средства на это средство просто с неба упали, благодаря тому, что кончился роман ее братца с Флер.
Среди обломков этого внезапно оборвавшегося романа, помимо трех разбитых сердец, множества разрушенных надежд и обманутого доверия, находились еще два портрета, «рафаэлита» Харолда Блэйда, очередного, в глазах Джун, «гения». На одном была изображена Флер, на другом – Джон; впоследствии оба оказались в «Попларсе» и стали собственностью Джун. Третий, вернее первый, если считать по времени работы над ним, – был портрет Энн, жены Джона, и он был увезен в их дом в Грин-Хилле еще до того, как грянул гром.
Итак, в качестве печальной пародии на то, чего не было, но что могло бы быть, двое влюбленных почти год пролежали рядом, щека к щеке, уткнувшись носами в заднюю стенку студии Джун, и оставались бы там, наверное, еще очень долгое время, не настигни «рафаэлита» посмертная слава. Скончался он в Америке, куда отплыл, окончательно рассорившись со своей благодетельницей. Накануне открытия своей первой – весьма скромной – выставки в этой стране он ценой потери жизни законсервировал свою печень в нескольких квартах самогона с весьма внушительным содержанием октана, безоговорочно подтвердив правоту Джун, сказавшей ему на прощание, что он – недостойный сосуд для своего таланта. Все до одной картины с выставки были проданы.
Когда известие о его неожиданном успехе дошло до Джун, она с рвением, с каким новый церковный служка выпалывает сорняки на погосте, кинулась очищать студию от всех следов художника и обнаружила при этом, что является владелицей по меньшей мере четырех картин Блэйда. Две другие были небольшими этюдами, на которых «рафаэлит», можно сказать, расправился с Джун и ее служанкой, потому что изображения их были весьма нелестными. Она бестрепетно отправила оба этюда к Джобсону, и они были проданы через посредство агентов этой фирмы в Северной Америке на закрытом аукционе за весьма внушительную сумму. На эти неожиданно свалившиеся на нее деньги Джун решила попробовать выкупить право аренды своей бывшей галереи у нынешнего съемщика. Запрошенная цена была достаточно высока, что весьма ее порадовало. Что могло быть лучше? Получить обратно свою прежнюю галерею и увидеть вдобавок, как сбегает улыбка с физиономии того типа, когда она согласилась, услышав первую заломленную цену, было дороже всякого золота. Таким образом, сошедший с пути истинного «рафаэлит» помог многим другим идти по пути к безвестности, на котором сам он так незадачливо споткнулся. Покинув этот мир, Харолд Блэйд, как бы причисленный к лику святых, стал заступником всех убогих.
Поэтому, когда в тот вечер она вернулась к себе в «Попларс», разве что вдумчивый анализ повторов в ее собственной судьбе – хотя вряд ли подобного подвига можно было ожидать от кого-то из Форсайтов – мог навести Джун на мысль, что всего двадцать четыре часа с небольшим отделяют ее от известия об очередной беде, пришедшей в разгар лета.
И эта весть, пришедшая по телефону из Грин-Хилла в воскресенье вечером, вызвала коллизию самых разнообразных чувств в груди Джун Форсайт, в ее сердце, весь пыл которого уходил так или иначе на борьбу с окружающим миром и его бездушием. Обычно воодушевляющаяся в предвкушении борьбы, на этот раз Джун оказалась вовлеченной в конфликт, перспектива участвовать в котором ее не слишком радовала. На этот раз чутье не сработало, и она никак не могла разобраться в своих чувствах. Бесспорно, то, что произошло, было трагично, бессмысленно и тем более трагично. Кроме того, раннюю смерть Джун всегда воспринимала с гневом. Но в последующие дни в ее абсолютно бескорыстную душу закралась еще одна мучительная мысль, казалось, кто-то настырно нашептывает ей: «Радуйся и веселись!» В том-то и заключалась коллизия, что ее мука была одновременно и острой, и приятной.
Джон позвонил ей в субботу – Холли не было, а его мать еще не приехала из Парижа, и ему не к кому было обратиться, кроме как к Джун. Она приехала незамедлительно, проделав весь путь до Суссекса на такси, не тратя времени на сборы, оставив лишь распоряжение, чтобы вещи, которые могут понадобиться ей в случае продолжительного пребывания там, были высланы следом. Все остальные соображения она просто откинула. Ее заместителю, которому прежде не давались никакие мало-мальски ответственные поручения, было доверено управлять делами галереи; «гений в изгнании» Суслов мог и сам о себе позаботиться; другие «убогие» могут и подождать.
И вот сейчас, помогая брату управляться с двумя малыми детьми, часами успокаивать, утешать, убаюкивать их, маленьких, дрожащих, плачущих, она почувствовала, что что-то в ее иссохшей груди шевельнулось и начало расцветать, как душистые нежные цветы июня – ее месяца. Невыразимая печаль, придавившая их всех, освежающим дождем пролилась в ее зачерствевшую душу. Потребность в ней – вот что давало ей силы.
Потребность! Для Джун это слово звучало как «священный долг», было драгоценно, как мирра. Наконец-то в ее длинной жизни у кого-то действительно возникла нужда в ней, во всем, что она могла дать.
Глава 16
На «бирже» Форсайтов
«Очень молодой» Роджер, уже слегка полысевший, с наметившимся животиком, хромающий после ранения, полученного на последней войне, да еще привыкший нюхать табак, был на самом деле далеко не молод, а приближался к пятидесятилетию. Остатки его шевелюры были рыжевато-русого цвета, а серые глаза на худом лице с ярко выраженным фамильным подбородком смотрели по-прежнему зорко и проницательно. Он сейчас был единственным представителем Форсайтов в адвокатской конторе «Кингсон» – точнее «Каскотт, Кингсон и Форсайт, солиситоры и поверенные», – и к счастью, у этого Форсайта оказался гораздо более отзывчивый характер, чем у всех его предшественников на этом посту.
До слияния с «Каскотт, Холлидей и Кингсон» семейная контора называлась «Форсайт, Бастерд и Форсайт», хотя если кто-то когда-то и видел Бастерда, он об этом так никому и не поведал. Двое первых Форсайтов были Джеймс и его сын Сомс, однако ко времени слияния, которое произошло в 1900 году, Джеймс уже давно отошел от дел, и все понимали, что едва ли он протянет больше года; Каскотт же и Холлидей вообще давным-давно умерли. После споров о том, кого из умерших или умирающих следует указать, было решено, что следует оставить всего три имени, причем под Форсайтами подразумевались все остальные. Более того, Сомс стал партнером лишь номинально, потому что собственный развод в том же году не оставил ему иного выбора, как устраниться от активного участия в деле. Продолжать общение с клиентами, людьми, которые считали его образцом дальновидности, высоко ценили его мудрые советы, теперь, после публичного унижения, пережитого во время бракоразводного процесса «Форсайт против Форсайт и Форсайта», – нет, ни за что!
Двоюродный племянник Сомса Роджер всегда питал слабость к старикану. Никто не назвал бы «дядю Сомса» обаятельнейшим из людей, однако он всегда был основательным и надежным и ставил во главу угла вечные ценности. Чем старше становился сам Роджер, тем больше он ценил викторианскую эпоху с ее принципами. И именно это глубочайшее уважение к нравственным устоям старшего поколения побудило его сегодня, незадолго до вечернего часа пик, отправиться в метро на станцию Мэншн-Хаус, чтобы навестить свою тетю, – ровно через неделю после того, как он сообщил ей о смерти ее старой горничной. В кармане у него лежал пакет, а в пакете – старая-престарая белая лаковая коробочка, и он не имел ни малейшего представления, откуда она взялась. Зная только, что коробочка эта – и в самом деле древняя, покоробившаяся от сырости и времени, – была единственной вещью, которую покойная владелица поместья «Элмз» в Истбурне особо упомянула в завещании и последней воле как завещательный дар старой служанки своей «доброй дорогой хозяйке миссис Уинифрид Дарти». Роджер представить себе не мог, что тетя Уинифрид будет делать с этой коробочкой, однако намеревался честно выполнить свой долг и передать завещанное.
Будучи поверенным клана Форсайтов, и потому выступая в нынешних обстоятельствах не только в интересах старой служанки, но и своей тети, Роджер должен был также, согласно завещанию Смизер, распорядиться о продаже остального ее имущества, а затем передать вырученные деньги в Гэмпширский приют для бездомных животных. Когда Роджер приехал в Истбурн и увидел это самое «имущество», которое сторож успел уложить в несколько картонных коробок, он сразу же дал ему пять шиллингов и попросил отвезти все в ближайший магазин, торгующий подержанными вещами, и отдать вырученные деньги на благотворительные цели. Вернувшись в свою контору на Олд-Джеври, Роджер выписал чек на пятьдесят фунтов из собственных средств и послал его от имени Смизер в приют для бездомных животных.
В тот же вечер, спустившись со второго этажа фешенебельного салона «Аспри» и предвкушая прогулку по светло-зеленому ковру нижней галереи к отделу ювелирного антиквариата и далее к выходу на Албермарл-стрит, Селия и Сисили Кардиган увидели привидение. Боже, неужели это он? Не может быть!.. Конечно, он! В том самом отделе, куда они направлялись, в небрежно-элегантной позе стоял у прилавка не кто иной, как сеньор Баррантес, которого им коротко представили на Грин-стрит чуть больше недели назад. Какая удача! Они еще успеют с ним встретиться и возобновить знакомство и потом успеть на чаепитие к тете Уинифрид. Им удивительно повезло!
Выйдя из салона «Аспри» через вращающуюся дверь на Бонд-стрит, Александер Баррантес остановился на идеально подметенном тротуаре и стал раздумывать, не заглянуть ли ему сначала к миссис Уинифрид Дарти, а потом уж вернуться в гостиницу. Несколько прохожих внимательно поглядели на аргентинца, но он не обратил на них никакого внимания. Когда он наконец пошел все-таки не на Грин-стрит, а направо, к Парк-лейн, в свою гостиницу, на лице его играла загадочная улыбка.
* * *
Выражение «Форсайтовская биржа» придумал в далекие восьмидесятые годы насмешник и острослов Джордж Форсайт. Его сразу же подхватили, и в самом деле – разве вся семья собиралась в доме Тимоти не для того, чтобы судить и рядить, сплетничать и судачить, ища подтверждения чуть прошелестевшим слухам и едва родившимся подозрениям? «Форсайтовская биржа» – точнее не придумаешь!
Теперь, спустя пятьдесят с лишним лет, когда «биржа Форсайтов» переместилась из дома дяди Тимоти на Бейсуотер-роуд в дом его племянницы Уинифрид на Грин-стрит, роль присяжного остряка и балагура перешла – вернее, он взял ее на себя по собственной воле – к внуку двоюродного брата Джорджа, Сентджону Хеймену. Он всю жизнь, сколько себя помнил, мечтал сочинить крылатое выражение.
И сейчас, спустя ровно неделю после того, как Уинифрид получила известие о двух смертях, случившихся в один день, этот тощий долговязый отпрыск рода Форсайтов, – названный Сентджоном в честь деда (его отец, именовавшийся Джералдом, погиб до его рождения, чего мать Сентджона ему так и не простила), – сидел у своей двоюродной бабушки.
До получения известия о происшедших одновременно двух печальных событиях, Сентджон был убежден, что еще долгое время главной обсуждаемой персоной на Forsyter Arbendblat [31] будет оставаться загадочный аргентинец Флер, с которым он еще не успел познакомиться лично. Но теперь все изменилось, Баррантес на этой неделе переместился на второй план. Это поставило Сентджона в очень и очень затруднительное положение. Его лишили идеального объекта шуточек и зубоскальства, такого давно не было, – в последний раз ему повезло, когда у тети Уинифрид сняли гипс с ноги после очередного падения, – и он остро ощущал утрату. Попробуй найди что-то забавное в похоронах, особенно если не обязан на них присутствовать. К тому же, размышлял он, невозможно сочувствовать человеку, которого никогда в жизни не видел; хотя, пожалуй, нет, – этому бедняге как раз посочувствовать можно. Потерять жену в таком нелепом несчастном случае. Она, как удалось узнать Сентджону, была американка, – а Сентджон прилагал массу усилий, чтобы знать все. И тоже непонятно, как случилось, что кузен, которого Сентджон никогда не видел, женился на иностранке, ведь ни один Форсайт, насколько было известно, не брал в жены никого, кроме уроженок Лондона, предпочтительно в пределах Мейфэра. Сейчас, как говорили, кузен сам собирается уехать в Америку, – очень обидно, что они с Сентджоном так до сих пор и не познакомились. Н-да, все очень, очень странно, заключил Сентджон; почему смерть женщины, которую согласно всем имеющимся сведениям никто из завсегдатаев «биржи Форсайтов», кроме его двоюродной бабушки, никогда не видел, вызвала такое волнение?
Однако эта новость, которую только и обсуждали всю неделю, неожиданно открыла перед Сентджоном новые возможности. Тетя Уинифрид нечаянно проговорилась о каких-то обстоятельствах великой «семейной вражды», которые до сей поры хранились в тайне, – вот удача-то! Пока особенно не позлословишь, но материал, несомненно, богатый. Старшее поколение, «ископаемые» – это словцо пустил в оборот он, но, конечно, не мог позволить себе произносить его на «бирже» – проявляли величайшую скрытность во всем, что касалось этой древней истории. Тем не менее Сентджон надеялся все разузнать и докопаться до casus belli [32] . В этой истории замешана кузина Флер, а также ее отец, покойный дядя Сомс, вот что ему известно, между ними и другой ветвью семьи произошла смертельная ссора. Хм, за такой дичью стоит поохотиться! Несколько лет назад, услышав чей-то осторожный намек о «великой любви», он напрямую спросил свою двоюродную бабушку, о какой такой любви идет речь, и тут же понял, какую непростительную ошибку совершил, потому что она, как говорится, мгновенно bouche pressée [33] .
После этого случая Сентджон стал действовать более тонко и дипломатично, – ведь цели можно достичь и окольными путями, не обязательно идти напролом.
Этого примера достаточно, чтобы человек, заинтересованно изучающий природу Форсайтов, получил четкое представление о функционировании «биржи Форсайтов» и даже приблизился к пониманию того, почему ее построенный на внутренних противоречиях механизм невозможно остановить. Ведь когда какие-то тайны крепко-накрепко заперты в глубоких склепах семейной памяти, считается, что это надежно защищает всех остальных, – это с одной стороны. А с другой стороны, когда давние тайны год за годом, десятилетие за десятилетием хранятся за семью печатями, постепенно, пусть даже не слишком быстро накапливаясь, главным следствием этого процесса становится неудержимый рост всеобщего интереса к ним. Вот вам живая иллюстрация того, что вечное движение возможно.
Длинный нос Сентджона безошибочно учуял запах скандала, глубоко погребенного в памяти «ископаемых». При первой же представившейся возможности он отроет этот клад. Однако пока не время, потому что наиболее вероятного источника дальнейших сведений, то есть его двоюродной бабки, в гостиной не было. У нее разболелась нога, и она в постели, сообщила Миллер, когда он приехал к чаю, – не означает ли это, что на палец снова наложат гипс? – но мистер Сентджон все же пусть останется, потому что миндальное печенье его уже ждет. Сентджон ответил, что так и быть, он останется. Пока нет возможности приступить к великим археологическим раскопкам – извлечению на свет божий обломков семейной распри, – он удовольствуется попытками вернуть всеобщий интерес к прошлому аргентинского гостя, в которое, без сомнения, способен проникнуть именно он, нужен лишь малейший шанс.
И первый шаг за прошедшую неделю в этом направлении помогли сделать, как он и надеялся, Гвендолен и Сисили [34] . Он уже почти допил чай и раздумывал, закурить или все же съесть еще одно из двух оставшихся печений, как в гостиную впорхнули две молоденькие женщины. Сентджон вскочил с золоченого винтового стульчика у пианино и, высоко подняв свою чашку, обменялся с ними воздушными поцелуями.
Сисили присела на краешек одного из двух инкрустированных кресел и взяла печенье, на котором, как казалось Сентджону, до этой минуты значилось его имя, а блюдо с последним подвинула к Сисили.
– Миллер, пожалуйста, заварите свежего чаю, – распорядилась она.
Сентджон мужественно скрыл свое сожаление по поводу утраты печенья. Едва он снова сел и достал сигарету, как Сисили лукаво спросила:
– Угадай, с кем мы только что разговаривали на Бонд-стрит?
– Да, Сентджон, угадай, – повторила и Селия, изящно прикрывая рукой ротик, жующий миндальное печенье. – Нипочем не угадаешь!
– Ага, у нас появилась жгучая тайна?
Сентджон сунул в рот сигарету, запустил руку под крышку пианино, стоящего у него за спиной, и сыграл в верхнем регистре тревожное тремоло. Обе молодые дамы засмеялись; Сисили, как всегда, смеялась более искренне, чем Селия. Сентджон допил чай, поставил чашку и сказал:
– Говорите, не то я умру от любопытства, – с кем?
– Нет, угадай!
– Судя по тому, как блестят твои глаза, дорогая кузина, это был Рональд Колмен [35] . Он в жизни ниже ростом? От души надеюсь. Признайтесь, что я угадал.
– Пальцем в небо, Сентджон, еще одна попытка!
– Нет, Сисси, неправда, – возразила Селия и добавила, обращаясь к Сентджону: – Вообще-то очень даже тепло.
– Ах, какая же ты, Селия…
Сисили с упреком поглядела на подругу, надув губки, как в детстве, когда ей портили удовольствие. В ответ на укоризненный взгляд Селия возразила:
– Но ведь ты сама сказала, что его можно принять за киноактера, до того он красив.
Сисили очаровательно зарделась.
– Так вот оно что!
Сентджон почуял крупную дичь и жадно затянулся сигаретой. Правда, он до сих пор еще не познакомился с аргентинцем, но барышни Кардиган так подробно его описывали, что Сентджон был не просто уверен, но даже мог спорить на что угодно, что видел его, – с кузиной Флер, на Олбани-стрит, и вид у нее был такой, будто между ними только что произошло очень серьезное объяснение.
– Вы случайно говорите не о южноамериканском приятеле кузины Флер?
– О нем самом!
– Хмм? – задумчиво протянул Сентджон. – На Бонд-стрит, говорите?
– В салоне «Аспри».
– Он покупал жемчуг! – наперебой выпалили они.
Сентджон снова задумался. Очень интересный поворот событий. У Флер и аргентинца роман? Непременно надо все разведать. И его ловкий ум принялся жонглировать разрозненными сведениями.
Сисили вздохнула.
– Чего бы я только ни отдала за такой жемчуг…
– Думаю, за такой жемчуг следует отдать именно то, чего бы ты как раз и не отдала.
– Ой, Селия, как у тебя язык повернулся!
– Ах, Сисси, дорогая, ты еще такой ребенок.
«А ты, Селия, дорогая, уже вполне законченная язва», – подумал Сентджон. Хмм… И поиграл с еще одной мыслью: кузина Флер до сих пор красотка, кто станет спорить? – и не скажешь, чтобы беззаветно предана симпатяге Майклу.