Текст книги "Розы в ноябре"
Автор книги: Зоя Туманова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
Нодира спрыгнула наземь с самой верхней ступеньки. Бросила усмешливо: «Не все коту Карловы Вары!»
К ним уже спешили навстречу, – приложив руку к груди, чинно и долго здоровались. Мальчишки шныряли между взрослыми, таращили глаза, перекликались птичьими голосами.
Сумерки наплывали синевой. На одиноком столбе загорелась желтая лампочка. Хозяева сокрушенно объясняли гостям: клуб мал, не вместил и трети желающих.
Их повезли на большой хирман; автобус, порыкивая, ковылял вслед за ними по немыслимым ухабам.
Несмотря на поздний час, на хирмане работали. Двое цепляли вилами и забрасывали в светящийся прямоугольник дверей груды хлопка, сушившегося на асфальтовой площадке. В глубине двора, просторного, как площадь, светились трактора, хлопкоуборочные машины, – кто-то успел зажечь их фары.
Сарвар прислонился к голубому поцарапанному боку автобуса. Он устал от своего горя. Веткой бы стать, плывущей бездумно на горбатом хребте реки… И почему это чудится, что там, за домами, его степь?
Меж тем, великая суета и хлопотливость овладели всеми; бежал куда-то Луцкий, придерживая полы песочного своего макинтоша; пересекая косые лучи фар, размашисто шагала Нодира. Сарвар услышал знакомый резкий голос «Не так, не так, свет низко!»
И словно возникшие из ее слов, явились люди с факелами; они двигались осторожно, как будто неся на высоких шестах огненных птиц; ветер срывал золотые перья и подбрасывал в черноту неба…
Где-то глухо рыкнул карнай – вак-ваку-вак! Взволнованными гудками заглушили его автомобили – ревели призывно. Толпа густела. Гул ее был подобен гулу большой реки. В толпе началось движенье: люди рассаживались по кругу. Второй круг образовали стоящие на коленях. Оставшиеся устраивались сообразно своим возможностям и рвенью – кто верхом на коне, кто на сиденье трактора, кто на заборе. Перекликались соседи, родственники: с вершин тополей, проснувшись, подали голос грачи: «Крр-а, крр-а, что случилось, эй, люди?»
Музыканты, уже в полосатых халатах, опоясанные вышитыми платками, проследовали в круг, – толпа расступалась перед ними, как вода растекалась. Усаживаясь – скрестив ноги – на бесчисленные курпачи и подушки, они покряхтывали с отвычки, долго прилаживались к инструментам. Сарвар был со всеми – кожей ощущал он сотни человеческих глаз на себе, нескладном; дыхание толпы шевелило волосы, словно ветер. Ради них здесь – все эти люди!
Он всматривался в глаза, полные блеска и ожиданья. Чего ты ждешь – бригадир ли, завфермой? Не ты ли встал до рассвета: в черном стылом небе – ледяные звезды, мучительно съежено тело, расставшись с теплом ватных одеял… И сколько отшагал за день – складки сапог белы от пыли. А сейчас ты здесь: что мы дадим тебе, что?
Девушка в синем комбинезоне, с пятнышком масла на лбу, – такие едят и пьют, не слезая с машины. Старуха, – руки, темные и сухие, подобны извитым пластам сушеной дыни; труд их не сочтен, не измерен… Тоже чего-то ждет от нас?
Он всматривался в их лица со стыдом и раскаяньем: была же ночь, когда мир предстал ему огромным базаром! Нет, эти пришли за тем, чего не купить, не оценить хрустом бумажек, и оно есть, что-то главное, чего не назвать словами…
Сарвар невольно придвинулся к Яхье: мы рядом, играй громче, друг, если ошибется моя рука! А Нодира? Ей – одной кануть в пугающую пустоту этого круга.
…В автобусе задернули занавески. Тускло светилась лампочка в потолке.
«Ну, в такой темноте – с меня не спрашивайте, Нодира Азизовна!» – костюмерша сердито вдевала серьги, звенела монистами, путаясь в них нервными пальцами.
Все чего-то нервничают, а мальчик этот, чабан, дойрист, – как он свел точно углем наведенные брови… Очнется ли он, распрямится ли сегодня? Хватит ли у него сил?
Она подняла руки к глазам, – неистовым красным и синим светом сверкнули камни в перстнях. Руки, многое видавшие руки… Суставы чуть припухли, чуть отвисает у локтя помятая кожа. Руки! Они должны быть как белые лилии, вдруг расцветающие из тонкой кисеи рукавов…
Холодок подкатил к сердцу. В мальчике ли дело? Там – знают ее. Ждут. И нельзя обмануть – многих.
– Ай, да бросьте! – резко выдернулась из рук удивленной костюмерши, так и не застегнувшей последнюю позвякивающую снизку. Прижалась лбом к холодному стеклу, повыше занавески. Черная ночь глянула тысячью глаз. И опять позвал далекий карнай, пронзительно – знакомый вестник радости и торжества.
…Среди пляски тени и света на сером асфальте вспыхнул самый большой факел, – парчовый камзол был на ней цвета огня; сизым дымком вились перья филина на шапочке, звякнули бубенцы запястий, и озорство юности, блеск ее расцвета, безудержность стремлений – повели за собой дойру.
Ветер шумел в вершинах чинаров, там, за забором. Листья слетали ей под ноги – как рыжие птицы.
…Взрыв голосов и ладоней. Конец. У Сарвара горели уши. За спиной его словно шевелилось неспокойное море. Вздохи, покашливанье, шепот…
Биение огромного сердца – сердца толпы – теснило его слух и отзывалось в крови; охваченный незнакомым жаром, он глядел на свою руку, как на чудо. Рука знала! Она успевала за этим золотым веретеном, которое кружил ветер! Значит, ты многое можешь, эй, малый…
– Слушай, сейчас испанский, – шепот Яхьи щекотнул ухо, – держись, парень! Мало, ох, мало репетировали с тобой!
…Факель роняли горящие капли. Шорох листьев был подобен шуму реки. Ночь подкрадывалась из неосвещенных углов.
И она вышла – как ночь: черное с серебром. В волосах тлеет роза, крутые локоны вздрагивают на гордых, приподнятых плечах, в бровях, изломленных, – стон, невозможность…
Пронеслась – и вдруг сломалась в стане; руки разбрасывали, рвали черные кружева, метались, угрожали, звали. И вот словно взорвалась в ней гордость и горе, вскинулась голова, напряглось горло…
– Гляди, гляди, – всхлипывал Яхья над ухом, – это на всю жизнь тебе…
И вот в черном вихре взметнувшихся юбок Сарвар увидел ноги-женщины. Никогда он не думал, что увидит нечто созданное столь совершенно и гордо; словно отлитое из серебра дерзкой рукой мастера. Легко взнесенные на каблуки они ослепили – и погасли. И жар радости переливался, пел во всем теле Сарвара.
…Потом юноша, афганец, выбежал в круг. Кровавым глазом сверкнул рубин на белой чалме – конец ткани упал на плечо. Переливался белый шелк ка крутой спине. Это была она – и не она: юноша, охотник, воин. Прямой, как тополь – и гнущийся; с поступью тигра, с играющими мускулами. Он, как тетива лука, был напряжен и полон упругой силы. И вот – белая птица полетела по кругу, танец, дерзкий, неистовый, жгучий, ошеломлял – и в памяти Сарвара вдруг вспыхнула та, подчеркнутая строка: «Не могу побежденным я жить на земле!»
Испарина легла на лоб, когда он вспомнил себя – с трясущейся рукой, сжавшей отцовские деньги, и после – шкодливо проскочившую там, на почте, мыслишку – не возвращать пока долг, придержать, скопить, посоперничать кошельками…
Нет! Согласиться на такое – значит убить в себе человека. В себе и в ней…
Он сжал зубы – в челюстях отдалась боль. Гремела угрожала, рвалась из рук дойра. Не могу побежденным я жить на земле!
Яхья протянул платок, пахнущий духами и табаком:
– На, утри лоб. И скрепись, парень, концерт будет долгий. Когда так встречают, не знает она усталости…
Концерт был долгий.
Словно все женщины мира прошли перед ними, и в каждом танце представало иное обличье, то хрупко-нежное, как цвет миндаля, то торжественно-величавое, то огненно-страстное; она смешила – и заставляла грустить, и был танец, как самозабвенный полет ласточки в бездонном небе, и танец, как битва, и танец, как повесть о счастье матери, вырастившей сына…
Искры факелов летели и гасли, как будто золотые бабочки складывали крылья. Гул толпы заглушал шорох листвы чинаров. Вскрики. Пристукиванье ногой. Прищелк пальцев, острый и резкий, как звук взведенного курка, – слышались там, за спиной. Как будто танцевал каждый…
У Сарвара затекли руки, ломило спину. «Не могу побежденным я жить на земле!» – веселая ярость двигала его пальцами, пусть этот вечер длится, еще, еще, греми, выстукивая, зажигай, дойра!..
– Катта уйин! – этот первый возглас был как первый камень с горы. За ним – лавиной рушилось: – Катта уйин! Катта уйин!
…Большой танец!
Это – как дастан о любви, сочиненный и пропетый неведомо кем, это – долгая жизнь, вместившаяся в один час… Танцует его каждый иначе, но каждый раз это самое трудное испытание для танцора.
– Эх-хе, было бы – начать с него! – стонал Яхья. – Теперь уже силы отданы, не вытянет…
– Катта уйин! – громом прокатывалось в толпе. И она, Нодира, сделала знак – приметный лишь музыкантам.
Начался катта уйин.
…Гаснет и вспыхивает парча камзола. Облаком взвивается вуаль, и глаза сквозь кисею – как звезды в вечерней мгле.
Вот она вышла навстречу ночи, трепеща.
Тяжесть ночи была на ее ресницах, они опустились легли на щеки – и вдруг взметнулись снова.
Легкий, легкий, неслышный шаг. Женщина идет. Идет, боясь, что ее услышат. Остановят. Вернут. Не смерть ли грозит ей – все ближе. С каждым трепетным шагом. Но она – идет.
Ее ждут. Там, у дерева, слившись с тенями ночи…
Арык на ее пути. Вода – зыблется она и струится, как эти руки, поднятые к груди, как тончайший трепет пальцев. Как эти брови, играющие над влажным блеском глаз. И кос ее, синие струи, стекающие с плеч…
Ива на ее пути. Маджнун-тал, плакучая, истомленная печалью. Плененная ива, застывшая в бессильном стремленьи. Косы-ветви касаются земли, гнется стан, все ниже, ниже… Она – ива… Но нет. Прощай, дерево печали.
Она идет. Она пришла.
Присела у холма. Рука на колене, другая – у виска, где тонко бьется голубая жилка. Ждет.
Как ждет! Боится дышать – не прослушать бы его шагов!
И толпа не дышит. Женщина властвует над ее дыханьем. Весь мир – в ее глазах. Ослепительно-черные, они огромны, как ночь.
Слышно звякнули бусы, поколебленные вздохом. Шагнула – стала. Шагнула – стала. И дойра остановилась с ней. И сердце – с дойрой…
Все быстрей, быстрей скользящая, плывущая, летучая поступь. Пришел!
Взмыла вуаль, взмыла, сверкнула серебром, и танцует, в воздухе кружась, цветистое платье! Руки раскрылись. Лицо – как солнце! Пришел! Пришла любовь! Пусть запирают, казнят ежечасно – пришла любовь!
Ветер, счастливый ветер поднимает ее и кружит. Она вся сверкает, вздрагивая, как золотая стрела в полете. Искры вспыхивают на каблучках и падают в сердце. Катта уйин…
Сарвар сидел в автобусе, на заднем сиденье. Влажная, в испарине, рубашка холодила неприятно, давил воротник, перед глазами всплывали и гасли огненные кольца. Так вот что такое труд искусства…
В автобус, пыхтя, втиснулся Луцкий, что-то искал, раздраженно перекидывая сумки и чемоданчики с места на место. Выкатил на Сарвара влажные виноградины глаз. Сказал, словно продолжая прерванный разговор:
– А? Хотя бы поужинать можно, по-человечески, после такой работы? Так нет – сидит, беседует. Мало ли у людей может накопиться вопросов? Чтобы отвечать на все, надо стать Большой советской энциклопедией! Поднимайтесь юноша! Дольше ждать нельзя. Невозможно позволить, чтобы погибло несравненное произведение кулинарного искусства, а перестоявший плов – уже не плов!
Сарвар помотал головой:
– Не хочу… ужинать…
– Он не хочет! – воскликнул Луцкий. – Он сыт духовной пищей! Я давно говорил, что мы все тут потеряем здравый смысл, раньше или позже!
Замер с раскрытым ртом, точно увидел скорпиона. Стукнул себя кулаком по лбу.
– Я! Я первый потерял последние признаки памяти! Уже три дня таскаю в кармане письмо – для вас, между прочим…
Письмо было от Эркина, комсорга. Сердитое – с первой строки. Сарвар безучастно скользил глазами по измятому листку:
«Отъезд ваш воспринимаю как дезертирство. Человек не должен сгибаться перед трудностями, надо их преодолевать, занимать активную позицию в жизни…»
Скор на слово мальчик, это уже известно. И вдруг ослепила строка: «Свадьбе не бывать, о которой беспокоились вы. Сама Иннур мне об этом сказала. И еще просила не беспокоиться о ней так усердно…»
Он прочел – и вздохнул глубоко, и задержал дыханье: словно пригревшись в духоте юрты, вывалился вдруг прямо на снег, и радостно обжегся морозной свежестью воздуха.
И еще вспомнилось. Когда-то, поддавшись уговорам учителя из Сарварова класса, разрешил отец пробить окно в главной комнате дома – не во двор, не в зеленый сумрак сада, а на улицу, к свету, к людям. Как все тогда осветилось! Как резанул по глазам закопченный потолок, и осмелившиеся балки его, и потускневшие от застарелой грязи узоры ситцевых одеял! Все пришлось после в той комнате переделать, обновить, все, устоявшееся, улежавшееся годами, мучительно-привычное, – все, ради того окна!
И разве не так – резким светом – вошло письмо в его душу? Все увиделось по-иному…
Слепым щенком он был тогда, в час последней встречи…
Иннур позвала его – сама. Иннур сказала: «Не прошу заступничества».
И зачем оно ей? Той, что стояла под вспененной мордой коня, гневная и спокойная? Той, что в книге, полной нежности и мудрости, подчеркнула одну строку «Не могу побежденным я жить на земле!» Иннур сказала: «Поздно спросил…» И разве это не правда! Разве не ее – первую на всем свете – должен был спросить он, Сарвар, так жалко растерявшийся перед первым в жизни бураном?
Ничего… Он еще сядет на коня!
…Тяжелые шаги послышались в темноте. В расплывчатый конус света вступила она, Нодира. Шла трудным, непраздничным шагом. Задумавшись. Узнала его.
Тихим, непривычно мягким был ее голос:
– Что, устал, чабаненок? А гляди, выдержал… Такой концерт выдержал! Теперь тебе – везде дорога, с дойрой твоей…
– Нет! – вскрикнул Сарвар. И, испугавшись своего неожиданно сильного голоса, перешел на шепот: – Возвратиться решил. В степь, к себе…
Женщина взглянула – в полусвете глаза ее, казалось, занимали все лицо.
– И то правильно, – неожиданно легко, согласилась она. – Поезжай…
– Я хочу… хочу сказать, – срывающимся голосом начал Сарвар, – я не так про вас думал… я…
– Не надо.
Это было сказано устало, но твердо. И тогда Сарвар сделал то, чего никак не собирался, что всегда представлялось ему величайшим – для человека, мужчины – униженьем. Он схватил ее руку, повисшую тяжело, в холодных, гладких перстнях – и прижал к губам набрякшие от усталости пальцы.
Розы в ноябре
IМы с наставником
В отделе кадров залюбовались моей трудовой книжкой:
– Такого летуна только Штоколов возьмет, не побоится!
Мне объявляют:
– Ну, Калижный Максим, пойдешь учеником в бригаду отделочников. Наставника тебе дадут…
– А это с чем едят?
– Начнешь халтурить, наставит тебя носом к двери и – коленом под известное место! – объяснили популярно.
«Ну, – думаю, – это мы еще поглядим. Надо будет, сам уйду». И затопал на стройку.
Иду, озираю, что за городишко бог послал, бог странствий и поиска.
Ничего, новенький-модерновенький. Вокруг пустыня, а тут бассейн плавательный, круглогодичный, такой и в столице поискать. Почудилось мне в этом факте какое-то симпатичное со стороны строителей нахальство. И прочее тоже вполне на уровне. А уж девушки! В таком городе стоило приземлиться, хоть месяца на четыре.
* * *
Господь-бог, и тот, говорят, сотворял мир из хаоса, а уж что спрашивать с рядового СУ-17! Да еще с поточным методом: там грейдер порыкивает, как сосед-пенсионер на играющих в футбол пацанов, тут экскаватор выгрызает кубы, а на дальнем краю стройплощадки – готовое здание, где в нижнем этаже будет кафе. Туда-то я и добирался, петляя меж горными хребтами ригелей и плит, перепрыгивая душно-пахучие известковые озера и обходя нестерпимо пылящие груды цемента. Па-аберегись! – прямо над головой пролетает бадья с раствором. Не зевай! – под бочок тебе валится гремящий контейнер. Надоело петлять, как зайцу, начал перемахивать напрямую – через штабеля досок, рулоны рубероида, ящики, бочки, корыта!
Земля выдернулась из-под ног – и дала мне под вздох. Ладно, хоть не видел никто, как я, покряхтывая, подымаюсь после очень жесткой посадки. Доковылял до груды тары, уселся на ящик, сбитый из самых занозистых досок в мире, озираю себя: в цементе – с головы до ног. Джины зияют лохматым разрывом в виде буквы «Г». Картина, достойная кисти… а, черт его знает, чьей кисти!
Плюс ко всему, судя по смеху и визгу, подвалила сюда толпа девчат. Устроились где-то рядом завтракать. Я им подкашлял, да куда там, разговор включили сразу на полную мощность, и ничего пока в том тарахтенье мне непонятно:
– Девоньки, расправляйтесь с кефиром по-шустрому, сегодня поднажать надо!..
– Ваш Косенков поднажал уже…
– А здорово он перехватил контейнер, пока Андрюша галстучек поправлял…
– Чудной он, ведь правда, подруги? Хоть бы разочек голос повысил!
– Зато у вашего Косенкова, ежели зуб болит, так вся стройка знает.
– Ну и что? Живой – по-живому реагирует. Тронули – дай сдачи! Надо поднажать – нажми! Кто смел, тот два съел…
– Свой кусок да чужой.
– Кто ж этому Штоколову виноват – показал бы зубы, коли есть. А то словно и не мужик. Мягкий, как вазелин…
Услышав фамилию предполагаемого моего бригадира, да еще с такой характеристикой, я взмыл духом. В конце концов, всякое плохое может сыграть на хорошее. Вид у меня такой, что не хочешь, а пожалеешь. А если еще человек мягкий…
И, дождавшись, пока девчата со всей их трескотней снялись с места, продолжил я свой путь по лабиринтам стройки бодро и уверенно.
Кафе узнать не трудно, все их теперь на один лад строят: точно аквариумы. Перелез я через раму внутрь. Где-то шипит, где-то лязгает – и ни души. Пошел на звук, не ошибся, как пишут в романах – глазам моим предстал… Короче говоря, в соседнем помещении выкладывал по низу стены гранитные плиты былинно-плечистый молодец, в ловко пошитом комбинезоне с эмблемой на рукаве. Пластиковая кепочка, надетая козырьком назад, едва держалась на его буйноволосой голове, у сапог голенища отвернуты – что тебе мушкетерские ботфорты, и вообще он был похож на д'Артаньяна.
Я глазел на парня, а его хитроватый взор, в свою очередь, обежал меня от макушки до пят. Я вспомнил, что имею жалкий вид, и сказал соответственным голосом:
– Мне бы бригадира… товарища Штоколова!
– Не будет, – непреклонно сказал парень. – У болгар бригадир.
Вот так: ехидина-случай никогда не ограничивается таким пустяком, как продранные брюки. Дав первый звонок, он чуточку отступает и выискивает, где бы ударить посильнее…
Но я не собирался уступать случаю.
– А кто его замещает?
– Да хоть бы я!
– А если без шуток?
– Какие шутки? – ударив ребром ладони, парень повернул кепочку козырком вперед. – Григорий Таран, можно – Грицко. Так какая ж тебе, хлопец, нужда до бригадира?
– В ученики хочу проситься. Возьмете?
– Инструмент в руках держал – кроме вилки? – выпалил пулю Грицко.
– Кельму держал, – говорю, не заводясь, и показываю, как держал.
…Думают, я этого хлеба не ел? Было, все было. Ходил в «трудных» – взяли с собой студенты, орал вместе со всеми, стоя в грузовике, глотая рваный ветер: «Тот, кто не был в стройотряде, тот и счастья не видал!»
Счастье было особого рода. Как вспомнишь…
Вздрагивает под ногами заляпанный, щелястый настил. Бугрится грифельно-серая каша раствора в окаренке. Скользкая ручка кельмы елозит в саднящей ладони. Включайся в темп: раствор – кирпич, раствор – кирпич! Потом штукатуришь – затираешь ее, родненькую, кругами, кругами, топаешь в заскорузлой робе, словно статуя Командора! За два месяца отгрохали коровник; митинг был, речи, оркестр… Да, не то чтоб сладкое было времечко, скорее соленое – попотеть пришлось, а хорошее все-таки! Лучше, пожалуй, нигде и не было…
– Уже неплохо, – прервал мои воспоминания Грицко, – а скажи, хлопец, кирпич, одна штука, он какой – легкий или тяжелый?
…Не поверил, значит. Думает, не видал я того кирпича, не знаю, какой он!.. Оранжевый, как апельсин, звонкий, как стекло, царапающий ладонь шершавой гранью сквозь протершуюся рукавицу! Первый кирпич – с начала работы – на руке словно невесомый. Сотый – тяжел, как плашка чугуна. Тысячный – жжет кожу, точно докрасна раскаленный!
– Кирпич? Он в чужой руке легкий, – решил я эту задачку на сообразительность и услышал:
– Ну, садись, потолкуем.
Сели на опрокинутые ведра. Я сигареты вытащил, говорю:
– Не угощаю – настоящий клопомор. Курю, чтоб отвыкнуть!
– Правильно, – говорит Грицко, – а я уже отвык.
И втиснул пачку мне обратно в карман. Я для первого раза не ерепенился, сижу, слушаю его производственные байки:
– Наша работа – на взгляд она красивая и нетяжелая. А весу в плите мраморной сорок кило, поворочай… Значит, сила нужна, и голова тоже: восемь классов как минимум, десять – еще лучше. Разметку поверхности без геометрии не сделаешь. И зрение нужно острое, а главное, чтоб красоту человек понимал, камень чувствовал, не то выйдет вместо облицовки лоскутное одеяло, чуешь? Так что, хлопец, ученики нам нужны, а ты сам сначала прикинь да взвесь – потянешь?
Интересно, какой осел ответил бы на такой вопрос: «Нет, не потяну!» Во всяком случае, не я.
Познакомился я с бригадой.
Злата Пашкевич – рыжая, волосы резинками стянуты, висят вдоль щек, словно уши у спаниеля. И разговор такой:
– Это еще что за припудренный? Новый ученик? Зашил бы штаны сначала!
Таджигани – этот только головой кивнул. Кажется, из пушки под ухом выпали, не дрогнут руки: укладывает плиту, как ребеночка кладут в кроватку, чтоб не проснулся…
Женька Склярова, ученица, как я. Пригляделся: ничего кадр. Природная блондинка. Ростом, правда, не вышла, на меня смотрит – голову закидывает, но фигурка в порядке. С ней малость разговорились.
– Ты, – говорит, – Максик, чего после школы делал?
– Искал призвание.
– Нашел?
– Нашел, – говорю со слезой в голосе, – определилось, что я тунеядец по призванию…
– Это нам ни к чему! – фыркнула. – У нас знаешь как? Комиссия приняла лестницу на пятерку, мы гранит укладывали. А бригадир после и говорит: «Вот эти две ступени меня не удовлетворяют. Давайте, ребята, переделаем на пять с плюсом». И переделали.
– Он у вас что, «с приветом»?
– Ну, ты, потише! – сверкнула глазенками. – Он знаешь какой? Палочка-выручалочка!
– Это как понимать?
– А вот как в детстве играли, помнишь? «Палочка-выручалочка, выручи меня!»
Ну, дитё! Игры бы ей…
– А тебя каким ветром сюда занесло? – спрашиваю.
– А вот так… Зажмурилась, пальцем в карту ткнула, куда попала, туда и поехала…
– Чего дома не сиделось?
– Была охота… Поселок: на одном конце чихнешь, на другом здравствуются… Родители личную жизнь заедают. Придешь с гулянья – сидят, как на похоронах… Сам-то ты как здесь очутился?
– Проездом в Азербайджан, – говорю.
– Почему в Азербайджан?
– Баку – столица джаза.
– А у нас ВИА во Дворце – лауреат области…
Это мне как маслом по душе – давно подумываю в какой-нибудь вокально-инструментальный устроиться, мараками погромыхивать и солистам подвывать…
Приятный наш разговор прервал Грицко – повел знакомиться с делом.
Знакомимся. Работенка не хуже, не лучше прочих. И согнешься, и поползаешь, и настоишься – производственная гимнастике на целый день. Штукатурку я ровнял, наплывы зачищал. Раствор перемешивал. Контейнеры с «кабанчиками» таскал – это такие плитки облицовочные, узенькие, и цветом, и видом – шоколад, только таскать их несладко. А бригадира так и не видал. Оказывается, тут болгарский стройотряд работает, по договору, и наш Штоколов у них в комиссии по переквалификации. И вообще – обмен опытом.
По начальству я не скучал, мне и так все указывали, кому не лень.
* * *
Покрутился с неделю на подсобных. Стала эта Злата меня просвещать, как плитки лепить. «Маяки» выложи, да шнуром проверь прямолинейность ряда, да раствора клади не много, не мало, а чтоб тик в тик.
Освоил вроде. Не боги же их лепят, эти плитки. Наконец удостоился – доверили облицовку коридора, что ведет в кухню будущего кафе.
Взялся, и поехало, как по льду. Леплю плитку за плиткой, насвистываю «Капли датского короля пейте, кабальеро!» За утро сделал полнормы – ну, приди, рыжая, посмотри…
Она и пришла.
Стенку обозрела. «Швы, – говорит, – между плитками широки». И «зачем поставил ту, что с надбитым уголком, надо было ее отбраковать».
Еще чего-то мелочилась. А потом сунула палец в мой раствор, понюхала, чуть не лизнула: «Ты мастику не подмешал!»
Милые мои, атомный взрыв!
Мастику они сами придумали, бригадой, прочность дает необыкновенную. А я забыл. «Все перекантовать!» – кричит рыжая. Я говорю: «Не пирамиду Тутанхамона строим, обойдется. Другие же лепят без мастики!» «К другим бы и просился!»
И умчалась, и звуки доносятся, вроде бы в здании бушует небольшой тайфун.
Тут заходит парень. Довольно-таки ударного вида, хоть в кино снимай: галстучек, комбинезон пригнан впритирочку, весь будто только что из парикмахерской. Говорит ласково, как Волк в бабушкином чепце – Красной Шапочке:
– Здравствуй. Ты новый ученик, Максим Калижный? Я Штоколов. Что, не заладилось на первый раз?
Думает, купил. Я говорю:
– Все равно не буду переделывать! Это издевательство над подростком!
Сейчас, думаю, он мне выдаст, а я – ему. Люблю иной раз объясниться вслух. Прочищает голос.
А мой бригадир ушел в глухую защиту.
– Да, – говорит, – понимаю. Когда сработаешь со старанием, и вдруг – не то… Ну, не подымается рука… Ладно. Ты иди, дело найдется. А самое тяжелое возьмем на себя…
И, более не обращая внимания, приступает – тихонько отковыривать плитки и складывать в аккуратные стопочки.
А может, он и вправду «с приветом»?
Не успел я придумать, как быть, снова – буря! Лязгнула отброшенная к стене лопата, раскатилась груда паркетной клепки. И раздался милый голос Златы:
– Так я и знала! Сам!.. Вместо того, чтоб заставить… носом ткнуть… этого… этого!..
Нашла бы она словечко для «этого», но бригадир успел и свое вставить:
– Ошибка ученика – ошибка учителя.
– Да разве я ему не объясняла? – кричит Златочка. – Шимпанзе бы понял! А этот? Полнормы – в пользу датского короля!..
– Навык приобретается не сразу, – сказал бригадир. – Вспомни себя… Карасарай – помнишь?
Тихо, спокойно сказал. А она вдруг замолчала, точно звук вырубили. Подошла и тоже давай плиточки обдирать. Скверный вид после этого открывается – стена в неровных лепешках раствора. Тут еще Грицко подошел, молча включился. А мне-то чего топтаться? С другого конца пошел им навстречу. Работаем, как немые, невесело. И мысли у меня невеселые.
Не сладить им со мной! Эта, пыхалка, пых-пых – и сникла. Бригадира, действительно, хоть на хлеб мажь. Меня же, чтоб я человеком был, в ежовых рукавичках надо держать. Не удержат – и Максим на месте не удержится. А надоело уже мотаться…
* * *
Прошли деньки-денечки, немало воды в фонтанах городских утекло, в столовке солонку соли я съел, как минимум. Во Дворец культуры дорожку протоптал, хотя в ансамбль еще не пристроился, вакансий нет. С девицей одной, долговязой, как башня, удалось завести взаимные отношения.
На работе тоже терпимо. Только к камню меня не допускают. А мне охота. Люблю одолевать сопротивление материала…
К тому времени все, кто в первую неделю надо мной наставничать пытались, уже отступились, остался один наставник, многотерпеливый Андрей Васильевич Штоколов. С ним я надеялся вскорости сладить – добиться, чтоб камень доверил. А он и не возражает, только, говорит, присматривайся…
– Да я уж дырку проглядел на вашей панели.
– А что увидел?
– То и увидел, что вертикаль ваша малость с наклоном. И на старуху бывает проруха!
– Верно увидел, – он и бровью не повел, – только вывод неправильный. Хоть и немного в здешних местах осадков, а наклон нужен, для стока воды. Сам ведь видал, наверно: постоит облицовка год-два, и «зацвел» мрамор, забелели на нем солевые разводы. Или потускнел, блеск потерял… Вода – наш враг номер один…
– А вот и враг номер два, – в тон подхватил уверенный басок, – рад приветствовать, Андрей Васильевич!
– С приездом, Игорь Ефимович! Как съездили?
Я смекаю: начальство пожаловало. Копылов, видимо. Заметный персонаж: костюм-тройка – последний возглас моды, портфельчик-«дипломат», кожаная шляпа.
– Съездил отлично, управление, как говорится, на виду и на слуху, а вот почему вы так пристально оглядываете фасад? Опять что-нибудь «не соответствует»?
Словцо вроде бы с усмешечкой, а бригадир отвечает на полном серьезе:
– Здесь все соответствует… А внутри – это после всех наших споров – вы, Игорь Ефимович, распорядились укладывать плиты прямо на раствор, без креплений. Наша бригада этого делать не будет.
– Ну, зачем же так категорично? – сморщился Копылов, – На стройке не первый год, будто не знаете, что такое дефицит. Приспосабливаться приходится, приноравливаться, не так ли?
Штоколов молчит. Тот – уже с досадой:
– Внутри – не снаружи, товарищ Штоколов! Ни дождя, ни ветра, потерпит ваша облицовка, без закреп продержится, как миленькая!
– Она не миленькая. Она мраморная. У нее вес есть. Года через два придут люди в наше образцовое кафе, увидят что плиты полетели, и скажут: «Кто халтурил? А, бригада Штоколова!»
– Вот я вас и поймал, – Копылов поднял руку и пальцем покачал, – за престиж опасаетесь? Ну, не дай бог иметь дело с престижной бригадой! Все требуют и требуют, все – на престиж, а стройка хоть огнем гори!
Похоже было, что дядя осердился уже всерьез, полы плаща своего затеребил и дышать начал слышнее, а бригадир словно бы еще замедлился и затвердил. Говорит аккуратно, будто и слова, как плитки, выбирает.
– Бригада потому и престижная: требует – то, что положено. А выполнение всех требований и инструкций, безусловно, в интересах стройки в целом, и в ваших тоже, Игорь Ефимович!
Главный что-то мыкнул, завертел головой и наткнулся взглядом на меня. Бровью дернул и говорит:
– Ну, ладно, что это вы с ходу в дискуссию, да еще при посторонних?
– Это мой ученик, – говорит Штоколов. – Пусть учится…
– Ученики, наставничество, да, да, веяние времени, – торопливо закивал Копылов, – а скажите по совести, не сбивает это с темпов?
– Судите по результатам, Игорь Ефимович, объект сдадим в срок.
– В срок, да, вот именно, – Копылов вдруг сдвинул на затылок кожаную шляпу: – А ведь могли бы и досрочно! – возложил лапу на плечо бригадиру. – Представляете, к празднику рапортуем: «Открыто новое молодежное кафе!» Эффектно?
– Эффектно, – согласился Штоколов.
– И достижимо?
– Достижимо.
– Так что же, за вами дело?
– За вами, Игорь Ефимович!
– Не шути, бригадир!
– Не умею шутить, оттого и девушки не любят… Дело именно за вами: «нержавейку» для креплений дадите, решите вопрос с малой механизацией, обещаю еще в начале квартала…
– Ну, Штоколов! Ну, бригадир! Как будто не знаете! Мазуров уволился, Усманов проболел, я к конференции готовился!
И руками машет, как мельница – крыльями.