355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зиновий Гердт » Рыцарь совести » Текст книги (страница 15)
Рыцарь совести
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 01:02

Текст книги "Рыцарь совести"


Автор книги: Зиновий Гердт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)

Конечно, между Никитиными и Гердтом существовали и чисто творческие отношения. Мы не раз выступали вместе с Зиновием Ефимовичем, что всегда было важным экзаменом для нас. Однако первым толчком к нашим тесным контактам был импульс скорее сердечно-человеческий. Зямочка часто говорил о нашей «общей группе крови», и этой общности невозможно вообразить без Татьяны Александровны.

Чета Гердтов никак не выглядела парой голубков. Многие считали, что Т. А. – генерал и главнокомандующий. И отчасти это было правдой. Зяма был необыкновенно к ней привязан, зависим психологически и морально. Т. А. не позволяла ему быть старым и больным со всеми вытекающими из этого последствиями. До последних недель жизни он был художником, не знающим возраста. С ним было интересно дружить независимо от того, сколько тебе лет. Гердт сохранял молодой взгляд на жизнь, его интересовало все – от политики до домашних мелочей. Всегда элегантный, подтянутый, обаятельный и остроумный Гердт, а Т. А. за кулисами. Все было основано не на подчинении, а на неизменном взаимном интересе, дружбе, уважении, нежности и любви, которую оба никогда не демонстрировали. Невозможно вообразить, чтобы Т. А. прилюдно хвалила Зямочку, он не ходил дома в гениях. Мне кажется, что сам Зяма был благодарен за это. Все, что волновало и происходило важного и неважного с ним за день, он приносил домой к Тане. За внешней сдержанностью и строгостью скрывалась и ее огромная зависимость от Зямы, дочки, друзей, подруг и даже собаки. Никто лучше Зямы не мог оценить и почувствовать эту настоящую, глубокую сердечность Т. А., ее преданность, способность забывать о себе.

Я знаю, что некоторые побаивались прямого характера Т. А. Однажды на Гауе поздно ночью хватились некой дамы, пошли группой ее искать. Вскоре обнаружили в лесу машину, где в компании веселых проезжих латышей была и пропавшая. Открыв дверь, Т. А. произнесла всего несколько слов: «А, так ты, оказывается, б…дь?!» И все. Поиск был закончен, диагноз поставлен. Зато как мудро и дипломатично умела она найти выход в труднейших жизненных ситуациях. Все подруги получали от нее самые умные и взвешенные советы, как не ссориться с ближайшими родственниками, как уметь подняться над собой. Все мы хоть раз в жизни, но пользовались ее советом.

Что же говорить о Зяме… Мне кажется, что я простилась с ним дважды: сначала один на один, а потом со всеми. Дело было так. Примерно за год-полгода до прощального вечера Зиновия Ефимовича 2 октября, когда мы все уже понимали, что он уходит, Гердты как-то вечером приехали к нам. Я была одна, их не ожидала. Они были после банкета и все равно пришли что-то пожевать. Расположились на кухне, Зямочка был очень грустный и усталый, да и разговор у нас был печальный. Обсуждали невеселые, горестные новости последнего месяца. У нас дома случилась беда. Видя, что Зяме неможется, мы положили его немного поспать в комнате, а сами с Татьяной Александровной остались на кухне. Пьем чай, курим, она слушает меня. Неожиданно из комнаты громкое: «Таня! Таня! Иди сюда». Татьяна Александровна бегом к нему: «Что, Зяма? Что?» – «Да не ты, Таня маленькая!» Теперь несусь я. В комнате темно, наклоняюсь к нему: «Что случилось, Зямочка?» И он вдруг крепко обнимает меня и сильно целует несколько раз, потом устало отталкивает и говорит: «Теперь иди, иди…» Что это было: сон или какой-то порыв прощания? «Теперь иди…» Во мне что-то оборвалось – я просто физически ощутила, что это начало конца.

Михаил Ульянов,

актер

Зиновий Гердт был человеком удивительного, я бы сказал ренессансного, ощущения жизни. Он очень смачно жил. Любил вечеринки, любил выпить рюмку водки, очень любил анекдоты и, кажется, не бросал курить до последнего дня. Его хохот раздавался везде, где он ни появлялся. С ним невозможно было не то что заскучать, а даже подумать о том, чтобы заскучать. Он очень любил общаться и вообще не мог жить без людей. Он был открыт для всех. Недаром он придумал свой «Чай-клуб». Он меня приглашал раза три, но я все увертывался под разными предлогами.

Мне, честно сказать, эти ток-шоу ничем не интересны и по сей день. Ведь не так выразишься, чуть что наврешь или просто твою фразу вырежут из контекста – так потом на экране это вылезет в десятикратном размере! И сам будешь плеваться, глядя в телевизор. Терпеть не могу всей этой патоки. Телевидение – жуткая скотина. Оно тебя всего выворачивает наружу, и если ты дурак, то как ни наклеивай на себя глубокомысленную личину, все равно видно, что ты дурак. Трусишь ответить на какой-нибудь вопрос или просто не хочется отвечать – и начинаешь крутиться и выворачиваться. Телевидение увеличивает достоинства, но недостатки оно укрупняет в сотни раз.

Зяма не боялся всего этого, потому что был свободным и раскованным человеком. Он не был запрограммирован, а жил по велению души. Если ему хотелось поехать куда-то, он садился в машину и ехал, несмотря ни на что: ни на погоду, ни на здоровье, и с удовольствием проводил время именно так, как ему хотелось.

Есть люди, которые меняются в зависимости от того, какого калибра перед ними человек. Если это большой начальник – одна тональность, если более удачливый коллега – другая, если уборщица – третья. Гердт был естествен со всеми, поскольку никогда не делил людей на касты и сословия. Зяма был человеком умным, веселым и очень доброжелательным. Он любил людей, понимая, что «все мы одним миром мазаны».

Из состояния равновесия его могли вывести, как мне кажется, только дураки. Особенно он ненавидел дураков номенклатурных. Ведь у нас, к сожалению, «если ты сидишь в кресле – я дурак, я сижу в кресле – ты дурак». Это даже стало какой-то притчей, сложившейся за многие годы. Подобная субординация царила везде и во всем, но Зиновия Ефимовича она ничуть не смущала. Он жил рядом с ней, но не участвуя, стараясь не тратить на всю эту глупую фальшь своего здоровья и настроения.

В нем был какой-то буквально пионерский задор. Вот у меня растет внучка – прыгает, как коза, может целый день скакать. Я ей иной раз говорю: «Лизка, ну что ты прыгаешь?!» Я-то уже, естественно, так прыгать не могу, а в тринадцать лет можно прыгать целый день сначала на одной ножке, потом на другой. Так вот Зяма до последнего дня сохранил детскость и чистоту.

Как-то на гастролях театра Образцова его спросили: «Ау вас большая квартира?» А они с женою в это время снимали комнату в семикомнатной коммуналке, и он ответил: «У меня? У меня квартира из семи комнат». Он мне рассказывал эту историю хохоча: «Ну, я же не соврал?»

Все актеры, независимо от того, знамениты они или нет, вынуждены болтаться по миру и зарабатывать деньги. И вот я как-то приехал в Талдыкурган, то есть туда, где дальше ничего нет. Смотрю – на улице под солнцепеком за столом сидит Зяма. «О-о-о! Какая встреча!» Сидит со своей ногой, такой же наглаженный, такой же веселый и неунывающий, как и дома в Москве, пьет себе чай где-то у черта на куличках…

Он был настоящим эпикурейцем, любящим жизнь во всех ее проявлениях. Он был интеллигентным, достойным и очень обаятельным. Он просто не мог сидеть в каком-то хмуром состоянии и ковыряться в нем. Мол, не подходи и не тревожь меня – я думаю о себе, о театре и о смысле бытия. Как это очень любят некоторые актеры – напустить на себя такого байроновского флеру. Зяма всегда был заряжен на общение и на тусовки, в хорошем смысле этого слова. Но не на те тусовки, где на глазах у полуголодного народа знаменитости непременно вперемежку с политиками поедают омары и салаты из авокадо. Зяма был там, где за столом сидели и выпивали водочку под селедку и бутерброды его друзья, люди, близкие ему по духу. Он задерживался только там и с теми, с кем ему было интересно.

Он был первоклассным мастером. Профессионалом. Актер, не будучи таковым, никогда не сможет так потрясающе понимать и читать поэзию и литературу и при этом быть таким же земным человеком, как самый невзыскательный зритель. Он обладал таким чувством иронии, которая, если бы свалилась на актера менее талантливого, пусть даже и обвешанного званиями, то просто пришибла бы его, сделала из него циника и пижона. Зяма был недосягаем в вершинах юмора и иронии и доступен всем одновременно. Он был скоморохом, лицедеем высшего класса. Поэтому играл и Паниковского, и Мефистофеля, а между этими полюсами лежит такая пропасть, такой длинный путь!

Евгений Миронов,

актер

Я только поступил в Школу-студию МХАТ. Начал играть в массовых сценах в спектакле «Так победим». Он игрался в здании на Тверском бульваре. Однажды объявили, что на малой сцене состоится встреча с Зиновием Ефимовичем Гердтом. Все места, и сидячие и стоячие, были заняты. Чудом нашел стул в самом конце зала. Ждали час, не помню почему. Все волновались: неужели не придет? Пришел. Легкой, подпрыгивающей походкой вышел на сцену. Сразу стал своим. Тон разговора близкого тебе человека. От обилия великих имен, с кем дружил, встречался, работал, кружилась голова. Рассказывал нелепые случаи, зал от хохота лежал. И ужасно не хотелось расставаться.

Когда шел в общагу, только тогда осознал, кого видел. Гердт – живая легенда. Но почему-то величия его фигуры не ощущалось. Все просто. Убили наповал его легкий юмор и самоирония. Много позже, когда от «успеха» ехала крыша, вспоминал гердтовскую самоиронию, и это лекарство моментально спасало от болезни. Тогда я и представить не мог, что буду не только лично знаком с Зиновием Ефимовичем, но и что мы будем работать вместе. Слово «работать» как-то не подходит. Жить. Потому что тут же попадаешь в его поле, и выходить из него не хочется.

Сергей Газаров затеял фильм «Ревизор». Предложил мне Хлестакова. Все остальные – суперзвезды. Снимали в Праге. Оказалось дешевле. Времени мало. Режиссер нервничал. Артисты, хоть и звезды, тоже. Все судорожно искали характерность. Нужно было начинать снимать, но никакой договоренности о том, что и как снимать, не было. В воздухе висел парализующий ужас. Перед съемкой к режиссеру подошел Зиновий Ефимович: «Простите, Сережа, я, кажется, придумал себе характерность. Что если я буду все время прихрамывать?» И действительно, прихрамывал всю картину. Так элегантно снять напряжение мог только он. Вокруг него всегда собирались, чтобы послушать удивительные истории, которые не кончались. Теперь жалею, что не записал ни одной.

Готовились снимать главную сцену Хлестакова – сцену вранья. Утром в гримерной собрались монстры. Все великие стали вслух обсуждать предстоящую сцену: «Ну, посмотрим сегодня, какой ты артист». Молчит один Гердт. Я похохотал с ними.

У самого от страха зуб на зуб не попадает. А нужна легкость в мыслях необыкновенная.

Подхожу к Газарову. Предлагаю снять всю эту сцену одним монологом, без звезд, а потом подснять их реакцию. Пока снимали, в павильон никого не впускал. Все так и сидели в гримерной до вечера и ждали, когда их пригласят. Единственным моим зрителем на этой съемке был Зиновий Ефимович. Ему я играл этот монолог. А он мне помогал, подыгрывал за всех. А потом вышел к великим, у которых от усталости оплавился грим и куда-то подевался утренний юмор, и что-то сказал. Что – не знаю. Но лица у них стали другие. Это была наша общая маленькая победа.

По вечерам, когда от усталости язык не шевелился, Зиновий Ефимович и Татьяна Александровна принимали у себя в номере. И опять истории, и смешные, и нет.

Я тогда не знал, что Зиновий Ефимович серьезно болен. И не понимал, каких усилий ему и его супруге стоили эти вечера.

Потом долго не виделись или виделись на премьерах. Всегда кидались навстречу друг другу. Потом узнал всю правду о болезни. Был потрясен юбилейным вечером. Смотрел по ТВ. Понятно, что осталось совсем немного, но какой дух, какие глаза, все та же ирония. Только уже грустная.

Позвонил Валера Фокин. Сказал, что надо поехать поздравить юбиляра на дачу. Сказал, что совсем плох. Ехали с замиранием сердца. Как войти? Что сказать? А главное – страх увидеть беспомощного Зиновия Ефимовича, другого, каким я его не знал. Открыла дверь Татьяна Александровна. Держится потрясающе. Как будто все в порядке. Полный дом гостей. Я первый раз у них дома. Все веселятся. Невероятно. Даже неприятно, ведь умирает Гердт. Заходим к нему в комнату. Лежит. Рядом сидит Хазанов. Подходим ближе. И вдруг те же глаза, тот же тон, что и тогда, много лет назад. Веселый и легкий до неприличия: «Ребята, вы не видели мой орден? Нет? – Шарит рукой по столику. – Таня! Катя! Бляди, где орден?» Приносят. Положил на грудь. «Вот, Женя, орден «За заслуги перед Отечеством» третьей степени. – Помолчал и добавил: – То ли заслуги мои третьей степени, то ли Отечество!» Опять что-то рассказывает. Ловлю себя на мысли, что хочу запомнить его лицо, интонации, всего его. Устал. Подзывает меня к себе. Прижимается щекой. Я понял. Прощается.

Людмила Гурченко,

актриса

Первое место в Москве, куда побежала восторженная девушка из Харькова, была площадь Маяковского. Там был кукольный театр Сергея Образцова. Аж до самого моего Харькова гремел на всю страну спектакль для взрослых «Под шорох твоих ресниц». Музыкальные пародии. А названия! «Смерть в унитазе», «Старушка в тисках любви», «Фиалки пахнут не тем». А чем? – думала я. Вот дура была. Да я и сейчас не смогла бы объяснить, чем именно не тем пахнут фиалки. Не тем, и все. Можно загадочно улыбнуться, мол, понимайте по-своему. Почему я туда бросилась? Там играли и пели, а главное, синкопировали. А какие аранжировки! «Сердце бьется чаще, чаще под хруст и шорох твоих ресниц». А «Необыкновенный концерт»! Люся, стоп! Что за голос?! Что за редкий голос прячется за куклой? Куклой, ведущей этот необыкновенный концерт! Дура-то дура, а неординарное схватила сразу. Зиновий Гердт. Ага. Запомним. Летом, будучи на втором курсе ВГИКа, отдыхала в Евпатории. Смотрю фильм «Фанфан-Тюльпан». А голос сразу узнаю – золотой голос Зиновия Гердта. А в Москве, на эстраде, вижу его в номере, где с неизменным успехом он исполнял музыкальные пародии. А потом, видно, остыл к эстраде. Очень хотелось познакомиться с ним, близко услышать его голос. И поучиться настоящему русскому языку. В то время меня уничтожали в институте за мой несусветный харьковский диалект. Юрия Левитана я слушала по радио в течение всей войны и после. Он был моим негласным учителем русской речи: «Говорит Москва. От Советского Информбюро»… Как же все это было не похоже на наше родное харьковское: шорыте? (что говорите?). И вот Гердт, мой второй учитель. Я его выбрала. Я знала весь его закадровый текст из фильма «Фанфан-Тюльпан».

Случилось это, когда я впервые снималась в своей драматической роли у Владимира Яковлевича Венгерова в фильме «Балтийское небо», на любимой студии «Ленфильм». В это же время в Ленинграде гастролировал Марк Наумович Бернес. Я никогда его концертов не пропускала: «Темная ночь», «Шаланды», «В далекий край товарищ улетает», «Почта полевая»… С этим начиналась моя жизнь. Бернес по-своему, порой даже грубо меня воспитывал терпеливой, скромной. Учил выбирать нужный и подходящий мне репертуар. Учил быть мягкой и несуетливой. «Знаешь, за что я тебя люблю? Ты не блядь. Глазами не рыщешь. А могла бы. Нет, ты настоящая. Приходи в «Европейскую», вместе пойдем на концерт». – «Спасибо, Марк Наумович, обязательно приду». Вот я и пришла в свою любимую «Европейскую». Вы заметили? У меня в то время все было любимое. Все любимые, все прекрасные, добрые и чудесные.

– Ц-ц, тихо! Проходи сюда. Встань спиной и смотри в окно. Ага, так и стой, пока я не скажу повернуться.

Из ванной доносился замечательный баритон. Чисто, чуть свингуя, баритон напевал Sunny boy. Я знала эту вещь.

– Ну, давай, подпой ему, – шепчет мне Марк Наумович.

В этой мелодии есть интересный полифонический ход. Я подпела. Открылась дверь из ванной, и голос зазвучал в нескольких шагах за моей спиной. По некоторым обертонам я расшифровывала диалог.

– Кто это, Марк?

– Ты пой, пой.

Голос запел увереннее, без вопросительных знаков. Я стою, смотрю в окно на здание Ленинградской филармонии и – чувствую, как голос потихоньку приближается ко мне. Я слышу, как в голосе появляются слегка фривольные фиоритуры, мол, что за чувиха, пусть повернется, Марк, дурацкая ситуация, я хочу на нее посмотреть.

– Всё, ребята, сколько можно петь, познакомьтесь наконец, – сказал Бернес, как будто не он был инициатором всей этой сцены.

– Здравствуйте, девушка! Ваше имя?

– Ой! Я вас узнала! По голосу! Вы – Зиновий Гердт! Я вас видела, то есть, извините, слушала в ваших спектаклях, видела на эстраде в пародиях, – потрясающе! И знаю все, что вы говорите в фильме «Фанфан-Тюльпан».

– Зеленая, хватит тарахтеть. Назови свое имя. Тебя спросили: «Ваше имя?» Отвечай.

– Извините.

– Марк, а я могу ее знать? Где-то я ее видел.

– Это же знаменитая Люся Гурченко.

– А-а, да-да… Значит, вот это и есть Люся Гурченко… Гуурчинка.

Никакого удовольствия от знакомства со мной на лице Зиновия Гердта я не увидела.

– Слышишь, Зяма, я у нее спрашиваю: «После этой твоей «Ночи» у тебя есть ну хоть «поллимона»?» Ты знаешь, что она мне ответила? Она больше любит апельсины! Что ты скажешь? Все они немного «цудрейте» (на идише – с приветом), тебе не кажется? Примитивные бутербродники.

Гердт и Бернес смеялись. А мне хотелось возразить насчет бутербродов. Мы в Харькове да и в институте больше пирожки ели. Я любила с повидлом. Но промолчала. И правильно сделала.

Позже я, конечно, узнала, что такое «бутербродники».

Потом мы еще пели из «Серенады Солнечной долины», из «Голубой рапсодии» Джорджа Гершвина, пели всё то, что можно было знать по тем временам, при жестких и суровых запретах на джаз.

Впервые мы снимались с Зиновием Ефимовичем в фильме «Тень». Зиновий Ефимович – в роли министра. Я – в роли Юлии Джули. По сюжету я любовница министра. Гердт-министр изумительно кокетничал с Юлией Джули. С таким фарсовым плюсом. Ужасно смешно. С иронией к своему персонажу и к себе, легко совмещая. Гердт прихрамывал. И это делало его оригинальным, запоминающимся. В фильме министр передвигается с помощью слуг: «Взять! Да не меня, а ее! Посадить на колени! Мне, мне на колени, идиоты!»

Зиновий Ефимович рассказывал мне, что однажды на концерте он получил записку:

«Скажите, что вы чувствовали, когда Гурченко сидела у вас на коленях?»

– Ты знаешь, что я ответил? Дай бог вам хоть раз в жизни почувствовать то, что я тогда чувствовал.

А что же чувствовала я? Много-много было партнеров, но те биотоки были наивысшими ощущениями юмора и оптимизма! Да это же здорово, когда тебя принимают и восхищаются. После дневной съемки мы смотрели английский мюзикл «Оливер». Мы шли по вечернему Ленинграду и пели только что услышанные мелодии и пританцовывали те оригинальные «па», которые стали популярны после этого фильма.

С Андреем Мироновым у них была особая дружба. Они разговаривали на языке намеков. Когда в одной фразе: «А я стою в трусах, как мудак, и спросонья ничего не соображаю», – надо увидеть историю о том, как однажды, гуляя и кружась по Москве и не желая, не имея сил остановиться, а желая еще и еще чего-то, незнамо чего… Ну, загул, одним словом, – они с Шурой Ширвиндтом в четыре утра позвонили в дом к Гердту – догулять! Довеселиться! Не хватало Гердта, его реакции, его остроумия, его иронии. О, как они воспроизводили ту ночь! Фейерверк! Как они носились вдвоем по закоулкам загульного веселья, по вдруг вспыхивающим в памяти деталям!

«Мотор, снимаем!» – призывала их к работе режиссер Надежда Кошеверова. «Да-да, мы готовы!» – играли мастерски сцену. И как только раздавалось «Снято!» – тут же, без перехода – взрыв смеха и продолжение воспоминаний той замечательной загульной ночи. И с той самой фразы, на которой их перебили, и на той же самой высокой ноте. Это очень, очень талантливо! Хоть это происходило с ними и меня там не было, я заражалась их мятежным духом, летала с ними в той ночной Москве, в том времени. И видела Таню, жену Зиновия Ефимовича, которая с удовольствием накрывала стол для гостей в четыре утра.

– Зяма, надень халат.

– Нет, пусть будет в трусах, это пикантно, – желает Миронов. И хохот, смех, хохот, смех…

И эти бурные, веселые воспоминания переходят в ночную «Стрелу», где истории и анекдоты перемежаются стихами. До утра! Наперебой лились стихи Пушкина, Пастернака, Лермонтова, Заболоцкого. И спать не хотелось. И не хотелось, чтобы наступал рассвет. И не хотелось расставаться. Хотелось слушать и слушать. Слушать и слушать. Два моих великих современника. Зяма и Андрюша. Андрюша и Зяма. Так просто. Как достичь вот такой простоты? Такой доступности на всех уровнях? Их слушали и понимали тети и тетеньки, дяди и дядечки, и дамы с господами, и леди с джентльменами, и пионеры, и товарищи. Ах! Ах, ах и ах!

В 1972 году, в марте, у меня был первый и единственный творческий вечер в Москве, в ЦДРИ. Гердт рассказывал о наших съемках в фильме «Тень». Зал очень бурно его приветствовал. Рассказывал смешно. Он меня похвалил за смелость. Я первая отважилась спеть Вертинского. У меня не было никакого страха. Страх появился потом, когда осознала, что действительно «отважилась». Но «Маленькая балерина» прошла «на ура».

Как часто в нашей актерской жизни фильмы, концерты разбрасывают нас по разным городам, по разным коллективам. После «Тени» и «Соломенной шляпки» мы долго не встречались с Зиновием Ефимовичем. У меня началась бурная работа в кино. Виделись мы или по случаю дней рождения у общих друзей, или в праздники на званых ужинах.

Мы с Костей всегда пели, и Гердт всегда хвалил мою музыкальность.

Мне предложили принять участие в его программе «Чай-клуб» к 9 Мая. «С удовольствием». – «А с кем бы вы хотели прийти в гости к Гердту?» – «Конечно, с Юрием Владимировичем Никулиным». На даче у Гердта в кадре сидели трое – два воевавших и я, «ребенок войны». Все те песни наши. Все те стихи наши. Вся та атмосфера наша. Родное, родные, родная, родня.

После передачи за столом у Гердтов полились анекдоты и истории. Ю. В. и Гердт! Одну историю из военной жизни Зиновия Ефимовича я запомнила давно и еще раз попросила ее рассказать. У них был в роте повар. Говорил он на каком-то невероятном языке. Его солдаты провоцировали, чтобы он побольше поговорил. А они бы посмеялись. Дальше они распоясывались, и повар говорил свое коронное: «Идите вы все на…!», ставя ударение не на предлоге, а на том самом коротком популярном русском слове.

Дождавшись, солдаты смеялись. А мы опять, еще и еще раз смеялись за столом. Вот и сейчас я так ясно и близко слышу голос Гердта… Аж в горле защипало. «Всё, братцы, всё, – Гердт встал с рюмкой водки, – идите вы все на… (естественно, ставя ударение на том самом популярном коротком слове) – выпьем за День Победы!»

Как важно, если в жизни тебе выпадает такой день. Его не ждешь. Он вроде случайный. Но нет. Именно такой день тебе и был нужен. Этот день уберет суету и сомнения. Он скажет: «Люся, стоп!» Не надо «под время» наспех переделывать свои манеры, походку. Не надо перестраиваться посезонно. Будь собой. Кланяюсь тому весеннему победному дню!

Как-то, спустя месяца два, сидим на кухне, завтракаем, звонок. «Люся? Это Зиновий Ефимович». Я его никогда не называла Зямой. И Зиновий Ефимович это помнил. У нас всегда в отношениях сохранялась уважительная дистанция. «Я тебе хочу сказать вот что. Я хочу, чтобы ты знала…» Нет, это писать не буду. Он сказал самые-самые те слова, которые невозможно говорить так вот прямо в лицо. По телефону они воздействуют вдвойне. После тех его слов, ей-богу, можно сойти с верной дистанции и взлететь. И стать звездой недосягаемой. Но он знал, что те слова он адресует человеку битому.

И он никуда не взлетит. Эти слова ему нужны. «…Так что никого не слушай. Всякие разговоры… В общем, это естественно. Живи и работай на радость нам, твоим друзьям и поклонникам». Тот звонок дорогого стоил.

На юбилейном бенефисе Зиновия Ефимовича желающих сказать, выступить было очень много. Мне хотелось сделать что-то емкое, чтобы в выступление вместить те самые разнообразные моменты, в которых нас сводила жизнь, судьба. Я решила спеть песню, которую слышала с трех лет по нашему довоенному репродуктору. Ее пел хор имени Пятницкого в сопровождении баяна. А папа мой так восхищался баянистом, который играл «як зверь», и народными «вольными» голосами. Через столько десятилетий я осуществила затаившуюся в душе мысль: а не спеть ли мне под родимый баян «На закате ходит парень мимо дома моего»? На сцене были Ю. В., медсестра, которая вынесла с поля боя раненого Гердта, и сам герой вечера, Зиновий Ефимович. Они, конечно, знали эту песню и подпевали мне. Попала! Она внесла нужную динамику в атмосферу вечера. Как же это здорово, когда всеми фибрами чувствуешь – туда, туда! Попала! У Гердта, под лохматыми бровями, заблестели его прекрасные добрые глаза. А после песни я рассказала о том, как нас познакомил Марк Бернес. И мы спели с Гердтом вдвоем Sunny boy.

И эта американская мелодия перенесла нас в то время, когда запретным было многое, чего хотелось. В то время, когда все еще было впереди. Эта мелодия, как любимый с детства аромат дома, вдруг возобладала с такой силой, так воскресила то наше «музыкальное» знакомство, что все настоящее, все, что было вокруг, в этот миг исчезло совершенно. «Европейская». В окне зал филармонии. Марк Бернес. И чувственный баритон Зямы. Ах, Sunny boy, ах, «солнечный мальчик».

А когда все отпели и отговорили, Зиновий Гердт прочитал стихи. А зал встал и аплодировал. И аплодировал. И аплодировал. И не хотелось расходиться. И не хотелось, чтобы наступал рассвет. А хотелось слушать и слушать. Слушать и слушать.

Давид Самойлов,

поэт

З. Г.

Повтори, воссоздай, возверни

Жизнь мою, но острей и короче.

Слей в единую ночь мои ночи

И в единственный день мои дни.

День единственный, долгий, единый,

Ночь одна, что прожить мне дано.

А под утро отлет лебединый —

Крик один и прощанье одно.

1979

*

Дорогой Зяма!

Давно уже лежит передо мной ваша японская открытка, вызывая жгучую зависть. Я ждал, пока утихнет это подлое чувство, прежде чем тебе ответить. Жаль, что мы не совпали в Москве. У меня к тебе возникла тяга. Вечер мой без тебя многое потерял. Видел тебя в «Троих-в одной лодке». Ты лучше всех троих, их собаки, сценария и, может быть, музыки. Ты – тип, но это (как говорил Тувим) не ругательство, а диагноз. В Москве буду осенью.

Обнимаю тебя и, если можно, Таню. От Гали вам привет.

Любящий вас Дезик. 08.07.79.

Пярну Эст. ССР, Третий дом от угла. Д. Самойлов.

*

Из города Пернова Зиновию Гердту

Что ж ты, Зяма, мимо ехав,

Не послал мне даже эхов?

Ты, проехав близ Пернова,

Поступил со мной хреново.

Надо, Зяма, ездить прямо,

Как нас всех учила мама,

Ты же, Зяма, ехал криво

Мимо нашего залива.

Ждал, что вскорости узрею,

Зяма, твой зубной протезик,

Что с улыбкою твоею

Он мне скажет: Здравствуй, Дезик.

Посидели б мы не пьяно,

Просто так, не без приятства.

Подала бы Галиванна

Нам с тобой вино и яства.

Мы с тобой поговорили

О поэзии и прочем,

Помолчали, покурили,

Подремали, между прочим.

Но не вышло так, однако,

Ты проехал, Зяма, криво.

«Быть (читай у Пастернака)

Знаменитым некрасиво».

И теперь я жду свиданья,

Как стареющая дама.

В общем, Зяма, до свиданья,

До свиданья, в общем, Зяма.

12.09.81

*

Дорогой Зяма! К старости, что ли, становишься сентиментален. Твое письмо выжало из моих железных глаз слезу. И ты знаешь – надо отдаваться этому чувству. Это чувство живое, вовсе не остаточное. Самое удивительное, что это способны испытывать только мы. Нам кажется, что чувство дружбы, и поколения, и родства, и доброжелательства, и взаимной гордости – это так естественно. Но ведь последующие этого не испытывают. У них другие чувства, может быть сильные и важные, но другие! А это НАШИ чувства.

Люблю тебя и всегда горжусь тобой. У нас с тобой судьба похожая: мы росли постепенно.

Книжку предыдущую пришлю из Москвы, когда там буду. Позвоню тебе, надо бы увидеться. У меня 24 декабря в ЦДЛ вечер. Приходи.

Живу я примерно в таком пейзаже. Твой Дезик. XII.79.

*

Дорогой Зяма!

Вчера получил истинную радость от твоего Понса. Приходится признать, что ты не ковбой и не герой-разведчик. Но ты дорос до своей фактуры. И вместе с ней твой артистизм, тонкость, ум – всё это вместе «производит глубокое». К этому всегда примешивается удовольствие сказать кому-то, а если нет кого-то, то самому себе: «Но это же Зяма!»

И Зяма, и не Зяма. «Зяма» – это форма причастности каждого друг к другу.

Поздравляю тебя с замечательной ролью. Ею ты, правда, слегка подкосил своего же Паниковского. Но искусство требует известной жестокости.

Еще раз спасибо тебе и за участие в моем вечере, все в один голос говорят, что ты был номер первый. Я готов стушеваться.

«Надо бы повидаться», – как сказал джентльмен, проваливаясь в пропасть. Будь здоров. Привет твоим. Любящий тебя Дезик. 1.80.

*

(…) Прости, если я пишу банальности, но, кажется, есть два типа актеров. Одни перевоплощаются в «другого», вторые остаются самими собой. Не знаю, в чем здесь суть, но для себя ясно различаю два эти типа. Когда первые слишком на себя похожи – это плохо. А когда вторые не похожи на себя – это тоже плохо. Ты – мне кажется – относишься к превосходному образцу второго типа актеров. И потому так долго «дорастал» до своей фактуры.

Ты прав, что наше лирическое начало где-то плавает в нашем поколении. Человеку нужна какая-то общность. А у нас лучшей общности не оказалось, потому что те, кто пришли после нас, если не хуже нас, то во многом чужды. Хотя бы в том, что им общность, кажется, не нужна. Впрочем, я не люблю качать права по этому поводу. Молодые (я вижу в основном молодых поэтов) мне во многом нравятся.

Дорогой Зяма! Я вижу, что есть у нас множество тем для разговоров и есть взаимная тяга к этому. Надо преодолеть застарелую привычку не встречаться.

Ты – я вижу – легко и много передвигаешься по разным местам. Я же засиделся у себя в Пярну. Давно никуда не езжу. Отчасти из-за малолетних детей, отчасти по лени, отчасти в отсутствие большой потребности. Тяжел я стал. Но зато трудолюбив, чего раньше в себе не замечал.

Погода у нас прескверная. Изредка, как всегда, пишу стихи. А в ожидании вдохновения сочиняю всякую всячину во всех возможных жанрах, кроме романа-эпопеи.

Мише Львовскому – привет. Только человек железного здоровья может так долго болеть. Я Мишу люблю и ценю, но он словно меня побаивается. Не то чтобы меня, но характера, способа веселиться, моего шума, который дурно действует на нервы в его больничной тишине. Кроме того, знает, что я никогда не относился всерьез к его вслушиванию в собственный кишечник.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache