Текст книги "Рыцарь совести"
Автор книги: Зиновий Гердт
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
– Дверь не закрывается! – кричит он радостно начальникам месткома, исполкома, профкома. – Все, ребята, ни фига подобного, дверь не закрывается. Поэтому не берем.
Еще помню из раннего детства вот что. Я больна, сижу с нянькой, а родители ушли в гости. Их долго не было. И вот просыпаюсь утром, смотрю в окно, а во дворе стоит огромная снежная баба двухметрового размера. Оказалось, что это родители поздно ночью пришли и для меня, для больной, лепили эту бабу до шести утра. Даже Зямин шарф завязали, чтобы я из окна увидела. Вот такие ничего не значащие эпизоды сопровождали меня всю жизнь.
Нет, он никогда меня не наказывал. Максимальная степень Зяминого возмущения – это хождение по комнате огромными шагами и возгласы: «Это возмутительно!» Но для меня это было пострашнее, чем другие угрозы. И никакого специального воспитания у меня не было. Оно осуществлялось самим ходом нашей жизни. Вот мы едем в машине – а мы каждый год отдыхали в Прибалтике на турбазе Дома ученых – и Зяма начинает стихи читать. Все было в ткани нашей жизни, а не «давайте поговорим о прекрасном».
Эдуард Скворцов,
племянник Зиновия Гердта
То, что у меня есть необыкновенный дядя, я усвоил с далекого детства. Первую встречу с ним помню довольно смутно. Проездом из госпиталя на костылях приковылял веселый человек с усиками, похожий на Чарли Чаплина. Следующая встреча – уже много позже, в Москве. Мой дядя оказался действительно актером, причем широкоизвестным, несмотря на то, что большую часть своих ролей проводил за ширмой. У него был уникальный, мгновенно узнаваемый тембр голоса, богатые интонации, которыми он легко и изобретательно распоряжался, зрителей и слушателей он покорял своим юмором и доброй иронией. А еще он – один из авторов уморительного кукольного «Необыкновенного концерта».
Как-то в пятидесятых годах мне повезло прокатиться с ним в трамвае. И я ощутил, что такое народная слава – пассажиры принялись нашептывать друг другу: «Смотрите, смотрите – Гердт!» А ведь эпоха была еще дотелевизионная.
Сейчас мало кто это помнит, а тогда на правительственных концертах, транслируемых по радио из Колонного зала Дома союзов, завершающим номером, как правило, выпускали Зиновия Гердта. Гердт клал всех на лопатки своими остроумными, смешными пародиями, которые были отнюдь не пересмешничеством, не подражанием, а талантливыми шаржами на любимых народом персонажей. Позднее в кругу семьи он обычно уклонялся от воспоминаний об этом периоде своего творчества, но нет-нет да и запевал вдруг знакомым утесовским баритоном: «Вот уж стосимидиситипитилетие управляю я четверкой лошадей…»
В 62–63-м годах Зяма взял меня с собой, отправившись в «писательский» дом на Аэропортовской улице – в гости к своему старинному другу Михаилу Львовскому. За разговорами засиделись допоздна, вышли из подъезда в тихую звездную ночь, и Зяма немедленно начал:
Тихо над Альгамброй,
Дремлет вся натура,
Дремлет замок Памба,
Спит…
Тут я едва сдержал острое желание закончить до боли знакомые прутковские строки – и правильно сделал, – потому что Зяма после небольшой паузы величественно завершил декламацию своим неповторимым рокотом: «…литература!»
Финал был непредсказуем и ошеломляюще точен, не говоря уж о том, что Зямина рифма оказалась более богатой, чем в оригинале. В этот момент Зяма помог мне понять, что такое творческое отношение к жизни. Способность творить, подобно фокуснику, вытаскивающему курицу из пустоты, Зяма мог продемонстрировать когда и где угодно. В чистом виде этот фейерверк мысли и радости жизни легче всего было наблюдать за утренним домашним кофе, обычно превращавшимся Зямой в брекфест-шоу. Шутки, розыгрыши, мгновенные мизансцены сменяли друг друга, все это было смешно и неизменно свежо – возникало у тебя на глазах.
Вот Зяме по ходу дела понадобился известный анекдот – и анекдот звучит ново, подобно классической пьесе в постановке талантливого режиссера. Вбрасываю на поле показавшуюся забавной рифму «Бертолуччи – лучче». Зяма пробует ее на зуб и, не раздумывая, чеканит:
Быть Гайдаем – хорошо.
Бертолуччи – лучче.
В Бертолуччи б я пошел —
Пусть меня научат!
Едем в гости к Рине Зеленой. Открывает дверь хозяйка, приглашая войти. Зяма шагает через порог и вдруг, схватившись обеими руками за щеку, с мучительным стоном начинает медленно вытягивать нечто из уголка рта. «Что с тобой, Зямочка?» – в ужасе восклицает Рина. Он мотает головой и продолжает тянуть из своих недр нескончаемую змею, оказывающуюся… стальной рулеткой. Мгновенное облегчение и напоминание: с Зямой, как с петергофскими фонтанами, нельзя расслабляться!
Зяме суждено было родиться свободным. Обстоятельства жизни – давление советского режима, тяжелое фронтовое ранение и многое другое – разумеется, на него воздействовали, но это фундаментальное свойство его личности они изменить не смогли.
Придя в театр кукол и став актером, Гердт формально влился в среду лиц, по рукам и ногам повязанных текстом и волей режиссера. Но эту рабскую актерскую зависимость он с удивительной легкостью и естественностью преодолевал. «Необыкновенный концерт» оказался необыкновенно популярным, его играли более пятисот раз. Зяма превратил рутину в пятьсот вариаций Гердта на собственную тему, как классный джазмен, не повторяясь ни разу.
Зямина свобода лезла из него отовсюду. В глухие советские годы, выезжая с театром за границу, он в составе труппы во внерабочее время не бегал по магазинам в поисках дешевого ширпотреба, а бродил по улицам, смотрел кино, потягивал аперитивы в кафе – словом, наслаждался нормальной жизнью. На худсоветах в театре мог высказаться нелицеприятно и жестко в адрес кого угодно. Жил без оглядки. Шутил как хотел. Не задумываясь встречался за кордоном с опальным Виктором Платоновичем Некрасовым. Дома у него на ночном столике обычно вперемешку со свежими номерами «Нового мира» и «Знамени» лежали последние «самиздатовские» книжки. Борцом-диссидентом не был, но, скажем, Роя Медведева я видел у него в квартире не раз.
Свобода сказывалась и в его позиции по традиционно щекотливому для страны вопросу о «пятом пункте». Эту нашу неизбывную проблему для себя он решил раз и навсегда. К антисемитам относился со смесью гнева и брезгливости. Помню его строгое выражение лица, когда они с женой тщательно одевались к официальному приему в израильском посольстве. Но никогда не приходилось слышать от него конструкций вроде «мы, евреи». Он жил не среди представителей той или иной национальности, а среди людей, тем самым приглашая их относиться друг к другу так же.
Все годы, которые мне довелось общаться с Зямой, прошли передо мной чередой его неустанного интенсивного труда. Зяму постоянно рвали на части какие-то люди, бесчисленные звонки, телеграммы. Он всегда куда-то торопился, но никогда не опаздывал. Не припомню, чтобы он когда-либо пожаловался на усталость, сказал, как ему все обрыдло и как хочется забыть это «должен, должен» и просто всласть поваляться.
Зяма был мужественным человеком, настоящим мужчиной. Его правила исключали подробное изложение того, как и что у него болит. Только близкие и посвященные знают, какие адские муки он выдерживал, чтобы не сорвать последние выпуски «Чай-клуба». Он все умел делать руками, любая задумка по хозяйству завершалась у него всегда ладно, ловко. Любо-дорого было наблюдать затем, как он упаковывает вещи. Талант проявлялся во всем, за что бы он ни взялся.
Нельзя не сказать о том, что тем Зиновием Ефимовичем Гердтом, которого все мы знаем и любим, он стал под воздействием многих лет общения с женой, Татьяной Александровной Правдиной. Нашли они друг друга не сразу. Помню ту радостную и подлинно творческую атмосферу, в которую я окунулся, очутившись впервые в их скромной квартирке, где они радушно предоставляли мне кров и ночлег буквально в ногах своего ложа. Наши вечерние разговоры о Солженицыне, о бурных событиях театральной и литературной жизни велись без каких-либо скидок на мое юношество и затягивались до двух-трех часов ночи. А утром – подъем, запах хорошего кофе, бодрая интеллектуальная зарядка за завтраком и – вперед!
Таня в строгом соответствии со своей фамилией высказывалась прямо, по существу и высоко держала нравственную планку. Очевидно, что их супружеская жизнь проходила во взаимном обогащении. У них быстро выработался общий эстетический и этический вкус, стиль жизни. Он проявлялся во всем: в оценках явлений и событий, в естественной манере поведения, в одинаковой открытости людям, в понимании природы и смысла юмора, в простоте и продуманности обстановки в доме – размер квартиры при этом не имел значения, в функциональности и элегантности одежды, в мелочах быта, даже в едином пристрастии к сигаретам. В их дом люди всегда стремились – там было свободно, интересно, весело, вкусно есть, пить и жить.
Не надо думать, что при этом Зяма и Таня полностью растворялись один в другом. Они представляли собою яркие индивидуальности, и их соприкосновение, а порой и столкновение, неизменно являло собой биение жизни.
Характерен эпизод из семейной хроники Гердтов, свидетелем которого я быть не мог, но представление о его содержании имею из рассказов непосредственных участников. Обсуждая некую проблему, эмоциональные супруги достигли такого накала беседы, что дружно пришли к выводу: пора разбегаться. Все слова уже были сказаны. Таня нервно ходила по комнате. Зяма стоял, отвернувшись к окну. И тут Таня задумчиво произнесла: «Так, что же мне надеть…» Зяма расхохотался, и инцидент лопнул, как мыльный пузырь.
Появляясь у Гердтов два-три раза в год, я заставал обычно одну и ту же картину: «Центр управления добрыми делами» в действии. Руководитель Центра (Таня) отдает короткие команды оператору (Зяме), сидящему за пультом (телефоном): устроить заболевшему А. консультацию профессора, оставить для Б. испрашиваемую сумму, организовать В. и Г. билеты в Большой театр, пригласить к себе на жительство провинциала Д., помочь мне же заготовить мясо для отправки в голодную Казань – и так далее. Все это совершалось как бы играючи в те немногие паузы между напряженной работой, когда Зяма оказывался дома, причем процесс, раз и навсегда отлаженный, шел с высоким КПД. Самодовольством или гордостью за содеянное благо у Гердтов никогда и не пахло – наоборот, для них такой режим, со стороны казавшийся тяжеловатым, был будничным и привычным. Один Бог знает, сколько им в течение долгой совместной жизни удалось сделать для других людей.
Как бы ни сложился день, около пяти вечера Зяма приезжал домой, усаживаясь за стол, говаривал что-нибудь вроде: «Ну, на обед я сегодня заработал!» – и с аппетитом истинного гурмана поглощал всегда отменно вкусно приготовленные домработницей Нюрой или хозяйкой блюда. Засим, довольный и благодушный, затягивался сигаретой и, отдохнув немного, снова исчезал допоздна.
Курил он с нескрываемым наслаждением – по всей квартире в разных местах были расставлены бесчисленные пепельницы, привезенные со всего света в качестве сувениров. «А вот эту вещицу я попросил разрешения взять на память у распорядителя в знаменитом отеле. Он вежливо ответил, что у них подобное не принято, но, когда мы уходили, незаметно сунул ее мне в карман». Для обаяния Зямы границ не существовало.
Главным предметом в квартире, без сомнения, был телефон. Домой Зяма в течение дня звонил при первой возможности, вникал в мельчайшие детали текущей обстановки, меняющейся с каждым часом. Первое, что делал, когда прибывал в любой пункт на земном шаре, – а ездил он постоянно, – дозванивался до Тани и докладывал, что с ним все в порядке.
Как-то я попытался представить себе, каким мог бы быть памятник Гердту: еще не бритый Зяма сидит в халате за круглым столом, в левой руке сигарета, правая – на телефонной трубке.
Когда Ильф и Петров утверждали, что автомобиль – не роскошь, а средство передвижения, они, очевидно, имели в виду Зяму. Наследуя у отца с матерью их хромосомы, дальше каждый хромает сам. Неудивительно, что для Зямы автомобиль стал вторым домом, где он провел заметную часть своей жизни. И обращался он с автомобилем так же уважительно и бережно. Забавно было наблюдать постоянные разборки супругов – завзятых автомобилистов по поводу их индивидуального поведения за рулем. Случилось так, что, направляясь на консультацию Зямы с доктором, они подвезли и высадили нас с сыном возле храма Христа Спасителя. Дверца захлопнулась, и под взаимное ворчание Гердты укатили, а мы переглянулись, отчетливо понимая, что видим Зяму живьем в последний раз.
Уход со службы в театре подействовал на Зяму благотворно: у него буквально освободились руки, что в его возрасте послужило заметным облегчением, он стал еще меньше актером и еще больше Зиновием Гердтом. Предложения следовали одно за другим, и было из чего выбирать. Я не раз подступался к Зяме с вопросом: почему бы ему не взяться за книгу воспоминаний – позади водоворот жизни, столько встреч с легендарными людьми, да и мастерское владение словом при нем. Он неизменно отнекивался, никак не объясняя свое равнодушие к этой теме. Наконец я понял, что, действительно, сидя за столом, исписывать страницу за страницей – не для него. Он должен просто жить. А кто-то обязан догадаться фиксировать эту жизнь.
Говорят, в соборе, где служил Мессиан (Оливье Мессиан – французский композитор, органист, музыковед), автоматически включалась звукозаписывающая аппаратура всякий раз, когда маэстро садился за орган. Только так и надлежит обращаться с национальным достоянием. А Зяма без преувеличения был им.
Установить бы видеокамеру и снимать, снимать Зяму – прежде всего дома, за бесконечными телефонными разговорами, беседами с друзьями, великолепными импровизациями за праздничным столом, наконец, просто на кухне за трапезой с женой. Долгая совместная жизнь привела к такой диффузии супругов, что в их пикировках, остроте которых позавидовали бы лучшие сценаристы, стороны нисколько не уступали одна другой.
Вот сцена, увиденная уже глазами моего сына, внучатого племянника Гердта. Таня хлопочет у кухонной стойки, Зяма устроился поодаль на кушетке и подозрительно затих. Таня подымает на него глаза и лицезреет такую картину: Зяма, нацепив на самый кончик носа очки и слегка высунув язык, ползает пальцем по строчкам рекламной газетки – на сей раз изображает из себя старого маразматика и ждет не дождется, когда же на него обратят внимание. «Зяма! – с экспрессией говорит Таня. – А я и не знала: да ты, оказывается, актер!» Эффект достигнут – и все удовлетворены.
Идея фиксации Зяминой жизни, пусть и в сильно урезанном виде, все же воплотилась в его «Чай-клубе». Тот, кто получил возможность наблюдать эти чаепития, думаю, согласится, что при всем великолепии собрания приглашенных гостей именно ведущий создавал неповторимый аромат и вкус передачи.
О голосе Гердта можно писать отдельно. Скажу лишь, что для меня его тембр, интонации так же необходимы, как голоса Армстронга, Фитцджеральд, Рэя Чарлза, Утесова и Кима. Доведись этому человеку жить в иные времена и в ином пространстве – он не потерялся бы в людском муравейнике. Но нам повезло: Гердт оказался нашим соотечественником и современником. Избери он профессию слесаря или токаря – это был бы Гоша из фильма «Москва слезам не верит». Из него мог бы получиться прославленный учитель или замечательный музыкант. Но он стал актером – и это еще одна удача для всех нас.
Принято считать, что у него было мало выдающихся ролей, – и единодушно делается исключение для роли Паниковского. Действительно, бесспорно, Зяма достиг в его образе чаплинских высот. Но, не называя здесь других серьезных актерских работ, берусь утверждать, что главную роль, к которой Зяма долго шел, он сыграл всего один раз. Это – уникальная роль Зиновия Ефимовича Гердта в пьесе его жизни.
Воздействие личности Гердта на окружающий мир заметно выросло в последние его годы, когда он часто появлялся на телеэкранах не в обличье очередной роли, а сам по себе. Как-то получалось, что всем было понятно: вот талантливый и порядочный человек, который делает нас добрее и чище. Гердт превратился в глазах людей в нравственный эталон. И отношение к нему от былого радостного узнавания поднялось до подлинной всенародной любви.
Последняя Зямина осень в Пахре. Сидя с очередными гостями на веранде во главе стола, как обычно, выпивает рюмочку, оживленно ведет беседу, шутит, пускает свое знаменитое «ха-ха-ха». И вдруг внутри него щелкает какой-то тумблер – мгновенно уходит в себя, лицо абсолютно отрешенное, незнакомое. Пока гости курят, уединяется на диване. Сажусь рядом. «Мало сделал», – произносит Зяма. Говорю: «Подумайте, а много ли найдется в Москве людей вашего возраста, с которыми молодых талантливых ребят так тянуло бы пообщаться?» Он молчит, потом отвечает устало: «Пожалуй, ты прав». Но мысли где-то далеко. Подведение итогов – дело тяжелое.
Свою миссию, как и Зяма, Таня тоже исполнила до конца. Когда обсуждался сценарий вечера, посвященного его восьмидесятилетию, Зяма упрямо требовал, чтобы Таня была рядом с ним на сцене. Когда же она от этой не свойственной ей роли категорически отказалась, разразился жуткий скандал, режиссер был в шоке, а программа висела на волоске. В конце концов разум взял верх, Зяма признал свою неправоту, а Таня за кулисами осуществляла его физическую и психологическую поддержку.
Те, кто смотрел передачу по ТВ, очевидно, поняли, что прощаются с Гердтом, а когда в конце вечера он, уже никем не поддерживаемый, вышел на сцену, это выглядело чудом.
Да оно и было чудом, потому что никаких сил стоять на ногах у него не было, а держался он, как выразилась Таня, «на кураже». И подобно олимпийскому чемпиону, концентрирующему всю свою энергию перед решающим полетом над планкой, Зяма, твердо стоя на авансцене, пронзительно завершил встречу словами своего любимого друга Дезика Самойлова:
О, как я поздно понял,
Зачем я существую,
Зачем гоняет сердце
По жилам кровь живую…
Мало кому это удается, но Гердту удалось: он ушел на своей высшей точке.
Валентин Плучек,
режиссер
В тот знаменитый ТРАМ меня пригласили из театра имени Всеволода Мейерхольда поставить спектакль. Я поставил «Свадьбу» Зощенко, и в этой пьесе на сцену выходил ребенок – очень худенький мальчик в трусиках и матроске. Это был Зяма Гердт, впервые вышедший на сцену в этой роли. Ему было лет 14–15, и он был такой худенький, такой трогательный… В 1938 году, когда мейерхольдовский театр был закрыт, я вместе с Арбузовым организовал свою студию, в которую вошли все мои ученики.
Помню, на юбилейном вечере нашего театра Зяма однажды встал и произнес пламенную речь о том, что в его жизни я сыграл решающую роль. Я хотел бы такую же пламенную речь произнести и о нем – об очень чистом, целеустремленном, честно воевавшем человеке. О человеке, жившем в искусстве, – политически, нравственно, художественно. Бескомпромиссному, бесстрастному к пошлости, предательству, дурному вкусу, карьеризму.
Елена Махалах-Львовская,
подруга юности
Одним из любимых развлечений у нас были розыгрыши, остроумные и пикантные. Зяма Гердт в те времена работал в кукольном театре Образцова и часто выезжал за границу, почти каждый год. Тогда, кроме Большого театра, образцовский театр был почти единственным «выездным». А Зяма был главным артистом, без него ни одна гастроль не обходилась. Привез он из одной такой поездки… магнитофон! В те времена это чудо техники было редкостью, пожалуй, даже большей, чем теперь Интернет.
Однажды к нему приехал за репертуаром из Саратова Горелик, конферансье местной эстрады. «Что это?» – спросил он, указывая на Зямин «Грюндиг». «Это приемник, – говорит Зяма, – давай сейчас послушаем «Московские известия». И замечательно, как это умеет Гердт делать, он включает пленку с заранее записанным своим измененным, якобы диктора, голосом и вещает: «Вчера ткачихи камвольного комбината «Красная Роза» выполнили план на 120 процентов!» Затем шли какие-то дикторские сообщения очередных «новостей»… Горелик совершенно не узнает голос Гердта, внимательно слушает, и вдруг еще одно сообщение: «Вчера вечером из Саратова в Москву приехал за новым репертуаром конферансье саратовской эстрады Александр Горелик! На вокзале его встречала дружина 31-й школы Фрунзенского района. Пионерка Нюра Кошкина сказала: «А на кой… ляд вы сюда привалили?» Бедняга Горелик, который вначале абсолютно поверил, что это настоящий эфир, просто за голову схватился, а потом, конечно, слегка нервно смеялся, разобравшись наконец, что это Зямина шутка. Ну, а затем Гердт объяснил ему, конечно, что представляет собой магнитофон.
А как весело и прекрасно умели отдыхать, провести свои святые 24 дня законного отпуска с удовольствием! И не на каких-нибудь Канарских островах, засиженных, как мухами, полуживыми туристами, страдающими от жары и непривычной пищи, – нет, ездили на Волгу или на озера в Прибалтику.
В один из таких отпусков на стареньком гердтовском «Москвиче» мы вчетвером как раз в Прибалтику и отправились. Выехали на прекрасное Минское шоссе и понеслись. Распределили меж собой роли-обязанности: Зяма – командор пробега, Миша Львовский – почему-то квартирмейстер, Таня, Зямина жена, – вдохновитель и организатор всего, а я – кассир! Мы, как дураки, сложили в одну кучку, а точнее в мою сумочку, все наши отпускные деньги. И я, не вспомнив пророческие (для нас!) стихи известного поэта:
Ходит птичка весело
по тропинке бедствий, не
предвидя от сего
никаких последствий! —
довольно легкомысленно поступила со своей сумочкой, сунув ее вместе с прочими дорожными мелочовками к заднему стеклу машины. Так вот, едем мы себе и едем, усталые, но довольные, приближаемся к городу Вильнюсу. «Сумерки тихо сгущались, в баре зажглися огни», – распевали Зяма и Миша какую-то приблатненную уличную песенку. Мы въехали в город, сумерки действительно сгущались, но мы и не подозревали, что они сгустились над нами довольно зловеще. Остановились у центральной гостиницы, где были заказаны номера, вылезаем из машины, вокруг нарядная публика прогуливается, я хочу выдать деньги на гостиницу, но… не тут-то было, нет сумочки! Обыскали всю машину, даже сиденья вытащили на тротуар, – сумочка с нашими отпускными деньгами исчезла! Я, конечно, рыдала, обливаясь слезами, ощущая свою вину и ответственность. «Боже мой, что с нами теперь будет!» – причитала я в отчаянии.
Зяма и Таня обращались со мной довольно сурово: «Как не стыдно, – говорили они. – Это позор – плакать из-за денег!» Пошарив в карманах, мы нашли какие-то монетки, их хватило на батон хлеба и бутылку кефира. Очевидно, от безысходности ситуации мы вернулись километров на двадцать обратно по шоссе, Зяма включил фары, и мы всё старались рассмотреть, не валяется ли где-то на шоссе сумочка… Дело в том, что мы запомнили место, где делали по пути остановку на обочине, и даже запомнили телеграфный столб, у которого, представьте себе, обнаружили следы нашего пребывания, но… увы, не сумочку, в которой «деньги лежали».
Потом мы все же поселились – в долг – в гостинице. Телеграфировали в Москву, чтобы нам прислали деньги. Наутро спускаемся, голодные и непонятно на что надеющиеся, в кафе. Зяма Гердт диктует официанту: он заказывает икру, салаты, какую-то рыбку, блинчики, взбитые сливки и так далее. А в конце заказа строго говорит: «Но прежде принесите жалобную книгу!» Официант, конечно, в панике. Приходит администратор с книгой, пытается выяснить – что не так?! Зяма молча берет книгу и своим крупным четким почерком пишет (как мы потом узнали) благодарность официанту и всему персоналу кафе за отличное обслуживание и вообще всякие хвалебные слова в адрес их прекрасного заведения, о том, что он побывал с гастрольными поездками во многих городах России и даже за границей, но такого приема гостей, как у них, такой вкусной еды не видывал нигде! И подпись. И число. Можете себе представить, как в течение трех дней, пока мы жили тут, дожидаясь, пока пришлют нам какие-то деньги, нас кормили, как обслуживали – по-моему, даже музыканты для нас что-то играли.
Шли годы. Свершались многие события в нашей жизни. Но иногда, во время какого-нибудь разговора или даже спора на любую, даже самую серьезную тему, например проблема очередных выборов президента или обсуждение новой театральной премьеры, Зяма совершенно невозмутимо спрашивал: «Так где же сумочка?»
Эдуард Успенский,
писатель
Зиновия Гердта знала и любила вся страна. Знал его и я. И как актера театра Образцова, и как киноактера, и как прекрасного телеведущего, но познакомиться как-то не доводилось. И вот однажды меня неожиданно включили в состав культурной делегации для поездки в Литву. Тогда такие поездки не очень были загружены мероприятиями, и участники делегации большую часть времени тратили на прогулки, болтания в гостинице, сидения в ресторане или кафе. И, будучи предоставленными сами себе, мы познакомились с Зиновием Ефимовичем и провели очень много времени в разговорах и беседах.
В то время я имел огромное количество всяких конфликтов с горкомом партии, с ЦК КПСС, с киностудией им. Горького, с Госкино СССР, с Комитетом по делам печати, со всякими выездными и невыездными комиссиями. Допустим, меня приглашает финское издательство, а из страны не выпускают. Получив отказ, я сразу писал письма во все инстанции с просьбой объяснить: почему меня не выпускают? Если я шпион – то какой разведки? И в эти игры я играл довольно долго. Чтобы добиться своей цели, я целыми днями был занят письмами в газету «Правда», в Госпартконтроль и прочие инстанции. Не знаю почему, но Гердту было интересно слушать про все эти мои похождения и сражения. Ему жутко понравились эти истории, и он мне предложил: «Эдик, в следующий раз, как только вы начнете какую-нибудь акцию, вы меня втягивайте!»
Мне это, разумеется, очень понравилось. Вроде бы такой человек… известный и вполне благополучный, и вдруг хочет каких-то скандалов в жизни, борьбы за правду. Одним словом, меня это приятно удивило, потому что даже друзья и приятели всегда осуждали меня за мои скандалы. Мол, чего тебе нужно от жизни, сиди тихо, помалкивай. Иногда я сам чувствовал себя сумасшедшим. А Гердт вдруг все это дело искренне одобрил и поддержал. И когда бы мы с тех пор ни встречались, он всегда очень живо и нефальшиво интересовался: «Эдик, ну как у вас дела? Расскажите, что у вас нового, какой очередной скандал, какая еще история с вами приключилась?».
Когда мы с Элеонорой Николаевной Филиной задумывали передачу «В нашу гавань заходили корабли», то жизнь нас поставила в условия (денег не было ни копейки, радио платить не хотело, и все в том же духе), когда нужно было придумать такую форму передачи, чтобы привлечь к участию в ней людей самых высоких. Характер нашей передачи был сомнительный – возвращать народу песни типа «Маруся отравилась», песни беспризорников и так далее. Хотелось, чтобы участвовали серьезные, известные люди, а платить мы не могли никому ни копейки. И когда на свой страх и риск мы все-таки начали работать, то стали всех брать на азарт.
Звоню: «Зиновий Ефимович, здравствуйте. Это Успенский говорит… Мы вот тут старые песни собираем. И вот знаете, только одну одесскую песню вспомнили – «Одесса зажигает огоньки»…» – «То есть как это только одну?! Да вы что! Я вам сейчас… А как же вот это: «До пяти часов утра лампочка горела»?!» Гердт тут же начал вспоминать, усердно диктовать. Потом решил прийти и исполнить «собственноручно».
Уже в студии мы вместе пытались точнее вспомнить мелодии, он наигрывал на пианино. В общем, мы его втянули в эту игру, и он приезжал к нам потом много раз, притаскивая всё новые и новые песни.
Однажды в Москве был страшный гололед – ни проехать, ни пройти. Гердт звонит по телефону, так грустно и переживательно, как ребенок: «Ну, Эдик… не смогу я сегодня к вам приехать. Вся Москва стоит…» Я ему говорю: «Зиновий Ефимович, не волнуйтесь, за вами приедет водитель экстракласса. Через двадцать пять минут спускайтесь». Он насторожился, поскольку сам, даже при своей ноге, был водителем высшего класса. Я посылаю за ним Костю Демахина, каскадера, мирового чемпиона, водившего машину ну просто гениально. Гололед, лысые шины, когда на шипованных-то люди не справляются, – Косте всё было нипочем. Он водил машину как фокусник и поэтому, везя самого Зиновия Гердта, не мог не выпендриться. Через какое-то время в дверь стремительно вошел Гердт, злой, как собака: «Думал отдохнуть по дороге – такого натерпелся!»
Гердт обладал сногсшибательным вкусом, безукоризненным чувством меры, а посему совершенно свободно мог переделать текст песни по ходу: «Что-то не нравится мне этот куплет… Чьи слова? Народные? Не-е-е, народ так плохо написать не может. Ерунда какая-то! Давайте попробуем вот так…» И сочинял новый куплет «народной песни». А если не получалось переделать слова, он просто отказывался от него вообще. Чутье у него было фантастическое, и благодаря ему я из своей памяти вытащил уйму песен. Я пытался напеть Гердту какую-нибудь песню, а он подбирал мотив на пианино, поскольку про меня совершенно справедливо говорят: «Если Успенский поет песню, то ее можно узнать только по словам».
Однажды мы дали Гердту песню «Господа офицеры», которую некогда исполнял Александр Малинин и к которой Звездинский на самом деле не имеет никакого отношения. Зиновий Ефимович ее исполнил, передача вышла в эфир, после чего к нам в редакцию пришло письмо из какой-то станицы, в котором утверждалось, что эта белогвардейская песня исполнялась по радио в интерпретации, а ее родной текст звучит несколько иначе. К письму прилагался текст песни, который нас просто потряс красотой и проникновенностью. Там не было пошлостей про девочек, которых комиссары ведут в кабинет. Там была безумная тоска по потерянной земле, безысходность, поскольку офицеры оказались прижаты к Дону и ничего у них не осталось, кроме веры в Бога и друг в друга, и вот завтра у них будет наверняка последний бой… И заканчивалась эта песня словами «поскольку я русский – я дворянин». А Зиновий Ефимович ведь был еврей и сначала очень смутился: «О, черт возьми, а как же это нам-м-м-м…?» – «Зиновий Ефимович, – отвечаю я ему, – это песня гражданская, песня «русского человека», а вы – абсолютно «русский человек», и оттого, что вы ее исполните, она прозвучит только в сто раз сильнее». Я его уговорил, и он потом сам себя слушал и радовался как ребенок оттого, что все замечательно получилось. Растрогался до слез.
Когда работаешь с великим мастером, то начинаешь у него все чаще и чаще как бы получать уроки, даже непонятно почему. Ты видишь, как он относится к работе, как он укладывает папку с материалом в сумку, чтобы поработать еще дома. Ты видишь, что человек не позволяет себе опоздать ни на минуту – короче говоря, планка поднимается все выше и выше. Не раз я наблюдал, как радом с ним буквально на глазах становились другими людьми туповатые полковники, откормленные чиновники и тому подобная публика.