355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жюльен Грак » Балкон в лесу » Текст книги (страница 4)
Балкон в лесу
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 14:40

Текст книги "Балкон в лесу"


Автор книги: Жюльен Грак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

Мона спала на животе, завернувшись в одеяла, вцепившись в края кровати просунутыми под валик руками, и Гранж, наклоняясь к ней, невольно улыбался, всегда удивляясь тому, с какой жадностью это хрупкое тельце даже во сне стремилось обладать тем, что однажды признало своим. Она часто засыпала нагой; приподнимая простыню с ее плеча, Гранж понимал, что в этом внезапном детском сне, так сильно удивлявшем и подавлявшем его, в последний миг к ее усталости примешивалось воспоминание о сладостной западне: будто жажда новой встречи, как под конвоем, вела ее к нему всю долгую зимнюю ночь; его сердце начинало биться сильнее, он быстро и бесшумно раздевался и ложился рядом с ней. Иногда, подложив под нее одну руку, а другой скользнув к впадине живота, он какое-то время держал ее в охапке, спящую, завернутую в пакет из постельного белья; в течение долгих минут, чувствуя, как через затекшие руки ему передается тепло ее мягкого тела, он, восхищенный и оробевший, смотрел на нее, как на похищенного ребенка, которого уносят, завернув в одеяло. Он припадал ртом к ее плечу; она моментально просыпалась, жадно хватала его руками и тут же подставляла для поцелуя свой упрямый лоб – она была настоящим дождем поцелуев, не знавшим усталости, юной грозой, весело расточавшей свои шаловливые ласки. Он вставал с кровати, голый, распахивал ставни навстречу уже ясному утру, когда туман зависает над садом и яркий солнечный луч беспрепятственно добирается до самой постели; обессилевшие, они не размыкали объятий, часами купаясь в желтом солнце, которое слабо шевелило на стене сеточкой веток; она жила вдоль него, как шпалерное дерево. Раздавался озорной стук в дверь, и, не дожидаясь ответа, входила Джулия с подносом, на котором дымился завтрак. Гранж рывком натягивал на себя простыню, Мона же, нагая, так и оставалась сидеть в развороченной постели, и Джулия, ставя поднос, едва слышно смеялась своим гортанным смехом перед эфирной грудью и молодым животом, выступавшим из пены простыней, как из моря. «Моя любовница», – думал он растерянно, и от этого слова его всего захватывала волна хмельного восторга; дерзкие глаза и улыбка этого юного, отнятого от груди рта наделяли ее поцелуи каким-то неистовством, в котором все перемешивалось. Ничто так не приводило его в замешательство, как эта не знавшая ни пресыщения, ни усталости жажда обладать ею, которую едва ли предвещало ее первое появление – тревожное, едкое и лишенное всякой чувственности; и то, что она поймала его в сети, с быстротой молнии бросила на свою кровать – так что у него аж дух перехватило, – еще больше сбивало его с толку; ему виделся в этом признак трогательной гениальности.

– В любви, – говорил он ей, – ты придерживаешься тактики Наполеона: главное – ввязаться в драку, а там посмотрим.

Одним пальцем он поигрывал золотым крестиком, который она носила на шее; он вспоминал, что вечерами она, как прилежная монахиня, молилась перед сном и читала вместе с Джулией отрывки из «Золотой легенды», которую знала в подробностях. Когда они первый раз спали вместе, она, пока он отдыхал в темноте, принялась вдруг с каким-то детским воодушевлением рассказывать ему историю святого Бенедикта и его сестры Схоластики, радовавшейся, что непогода задержала брата подле нее и позволила ей чуть дольше насладиться беседой и его уроками. За окном тяжелый арденнский дождь хлестал по лесу на мили и мили вокруг. Это было так неожиданно – и тем не менее так прелестно. Необыкновенно детский тон разговора наводил на мысль о юных школьницах, забившихся от сильного дождя в тайник и рассказывающих истории в ожидании конца грозы.

– Но как ты могла знать? – то и дело повторял он с ошеломленным недоумением, прижимая к своему плечу маленькую, такую благородно-белокурую головку.

– Ты не глуп, – отвечала она благоразумным ртом молодой невесты, приподнимаясь, опершись на локоть, и, приложив к губам пальчик, пристально разглядывала его. – Ты не глуп, но ты немного простоват.

Даже когда они завтракали, она обвивала его ногами, как молодой щенок, покусывала руку, которая помешивала ложкой чай или пододвигала сахарницу. «Ты как попугай на дереве, – говорил он ей, смеясь и погружая руку в длинную и струившуюся, как вода, шевелюру, – все время цепляешься то лапкой, то клювом». Покусывание превращалось в укус; он прижимал ее к себе, слегка царапая, обозначая этим страсть, от которой начинает играть кровь; одновременно он разглядывал на стене желтое солнечное пятно, которое уже опустилось и вскоре должно было коснуться кровати. «Мало времени, – думал он про себя как-то оцепенело, – у меня мало времени». Он вскакивал с постели и торопливо одевался – как раз сейчас грузовичок отправлялся в Фализы. Война всегда приводила Мону в состояние скептического, снисходительного удивления.

– Что ты забыл, дорогой, в этом доме? Он так уродлив, – иногда говорила Мона, пока он одевался.

Она смотрела на него, слегка нахмурив лоб, как бы обозначая сложную мысль, опершись локтями о край кровати, обхватив ладонями подбородок, – и эти слова внезапно отдаляли его от нее, отрывали от привычного берега; ему казалось, что под ним дрейфует – и ничто не могло ее остановить – створка гигантской раковины, уже подхваченная дыханием моря.

Когда он возвращался в Фализы, весь остаток дня протекал бурно и свежо; даже если он не должен был встречаться с ней, всегда оставалась вероятность того, что в любую минуту она может прийти; она могла или подсесть в машину, спускавшуюся из деревушки в Мориарме, или же уводила Джулию на прогулку в лес – и вот уже мелкие шажки стремительно поднимаются по лестнице дома-форта; ему казалось, что пустые часы навсегда исчезли из его жизни. Даже ее отсутствие не было ему в тягость; в каждый из этих дней он вступал, как в открытые всем ветрам аллеи пляжей, – одни свежее других, ибо на каждом повороте непроизвольно поднимаешь голову, чтобы увидеть, не блеснет ли еще раз море в конце уходящего вдаль пути.

Вместе с провизией и корреспонденцией грузовичок доставлял из Мориарме также и прессу; порою, ожидая Мону после обеда в доме-форте, он, чтобы заметить ее еще издалека, устраивался у окна, откуда, если наклониться, просматривалась вся дорога, и раскладывал перед собой целую кипу газет. Он вряд ли мог объяснить себе, что вызывало у него повышенный интерес к ним в этот момент. От благовоспитанного тона этой писанины его неизменно тянуло на зевоту – этакое празднословие наихудших, ничем не занятых дней знойной поры, прикрашенное, однако, каким-то робким вступлением духовых инструментов; пристрастие к подвижным видам спорта на открытом воздухе удачно сочеталось в них с приторнейшими воздыханиями рубрики сердечных дел: «Во время инспекционной поездки в порту Лориана утонул морской офицер. – Роман о любви до тридцати восьми лет, роман о славе после тридцати восьми – такой была героическая жизнь легендарного Костюшко. – Почему бы нам не сыграть несколько тактов „Марсельезы“ после „God save the King“? [8]8
  Боже, храни короля (англ.).


[Закрыть]
– спрашивает бригадный генерал Спиерз у палаты общин». Эта камерная болтовня ненормальных оттеняла пустоту, делая ее почти завораживающей; неожиданно какая-нибудь зияющая в конце абзаца фраза, загадочная и содержащая намек, наводила на мысль о том, что в газете не хватает, очевидно, целого листа. Война поблескивала, коптила тут и там, как плохо погашенный костер; внезапно переменившийся ветер одним броском покрывал сотни миль, разметывая искры, достигавшие даже дремучих лесов Карелии. Что в действительности могла означать война в Финляндии? Чувствовалось, что на вольных просторах рассеянно продолжается мировой ход событий и поступавшие оттуда вести не очень-то отличаются от того, что происходило всегда; удивляла даже мысль о том, насколько обитаемой была эта война, вот только эта жестикуляция оставалась беззвучной, как если бы за ней наблюдали через плотный иллюминатор – казалось, что на сердце Европы, на сердце мира спустился огромный батискаф, и вы чувствовали себя как в западне под этим стеклянным колпаком, влажный воздух которого давил на виски, вызывая легкий шум в ушах. Гранж то и дело отрывал взгляд от этих заполненных пустотами страниц и смотрел в сторону леса; ему вспоминался 1914 год: забираясь в детстве на чердак, он частенько забавлялся тем, что листал подшивку пожелтевших газет со статьями, исполненными грубого желания рвануться вперед, подобно лошадям, долго рывшим копытами землю за белой чертой и выстрелом стартового пистолета пущенным разом в галоп перед топающей и визжащей публикой, – чем объяснить, что нынешняя война заразила мир таким болезненно-томительным ожиданием? Время от времени от ветки отделялся сухой листок и бесшумно пикировал на шоссе – такой ничтожный в прозрачно-холодном воздухе; но то, что приближалось, вряд ли можно было назвать зимней спячкой; скорее думалось о том мире, который затих на подступах к тысячному году, со смертью в душе, повсюду разбросав бороны и сохи, ожидая предзнаменований. «Нет, – думал Гранж, – на сей раз подкарауливают не галоп Апокалипсиса: по правде говоря, не ждут ничего, кроме разве что этого уже смутно предугадываемого ощущения конца» – как в плохих снах, когда при свободном падении все внутри обрывается, – ощущения, которому, если попытаться быть точным – хотя этого совсем не хочется, – больше всего подошло бы, очевидно, выражение «дойти до ручки»; и действительно, наилучшим выходом теперь был пьяный сон на песчаном берегу; никогда у Франции не было такого тошнотворного привкуса во рту, и никогда она с такой яростью не натягивала на голову одеяло. Покончив с газетами, он наливал себе немного кофе, приготовленного в кастрюльке на плите, и закуривал сигарету. Вновь приступать к чтению он не спешил (в своем сундучке вместе с несколькими детективными романами – уже проглоченными, но неизменно перечитываемыми – он привез томик Шекспира, только что вышедший из печати «Дневник» Жида и «Незабываемое» Сведенборга в английском издании); он на секунду пытался представить себе надвигающуюся войну, то есть старался выстроить более или менее вероятный план развития событий, в котором бы нашлось место нескончаемому туризмув лесу. В настоящей войне его беспокоила не столько опасность для жизни, сколько передвижение: наихудшим из зол была необходимость покинуть дом-форт. Однако в целом шансы представлялись умеренными. Вступление в Бельгию исключалось: одного раза было достаточно. Быть может, немцы нападут через Швейцарию или же возьмут в осаду линию Мажино; это бы растянулось надолго: немного академичная дуэль артиллерий, что-то вроде осады Парижа в семидесятом, когда празднично разодетые семьи собирали осколки снарядов, прогуливаясь вдоль бастионов. Или же дело между собой уладят летчики. Иногда он воображал две армии часовых, продолжавших нести свою нескончаемую караульную службу с каждой стороны border [9]9
  Границы (англ.).


[Закрыть]
, превратившейся в джунгли диких трав; больше всего ему нравилась сама идея границы, воспоминание о «Казаках» придавало ей какую-то поэтичность: начнется дикая жизнь, длительные попойки, товарищество завсегдатаев леса, ночи в засадах, наполненные шорохами зверей и птиц. Даже известная умеренность такой жизни не сделает ее с течением времени невыносимой, а напротив, более сопряженной с риском и более настороженной, когда звук выстрела не обязательно будет означать, что стреляли в дичь. Он будет жить здесь с Моной.

«Да кто знает?» – размышлял он, щуря глаза от нахлынувшего потока слепой радости, никогда не испытанной ранее и путавшей его, и торопливо проводил кончиками пальцев по дереву своего елового стола: за последние несколько недель он стал суеверным. Однако даже в этой мысли он не находил отдохновения: это был обманчивый сон тела, которое всю ночь приноравливается к легкой бортовой качке скорого поезда, находящегося в движении.

Из окна, где он нес вахту, он замечал Мону сразу, как только она выходила к устью фализской дороги, в полумиле от дома-форта, – крохотная темная точка секунду как бы колебалась, остановившись в отдалении, возле ограды, затем вливалась в свою реку и текла к дому; он был уверен, что это она – прохожие появлялись на просеке лишь в определенные часы, и Гранж всех их знал. Иногда с ней вместе двигалась другая темная точка – то была Джулия; он как можно раньше пытался определить, которая из них Мона, и даже прежде, чем малейшая ее черточка становилась различимой, он узнавал ее по той более свободной, более легкой манере движения, с какой она скользила по течению дороги – как лодочка, подхваченная бурным потоком. По обе стороны белой дороги простирались пустынные заросли, полыхавшие грозовым рыжим цветом под огромным, насколько хватало глаз, небом; он ощущал сумрачное шевеление окружавшего его мира, так напоминавшего этот подозрительный лес, но перед ним была эта дорога; казалось, что Мона плывет к нему по ней, как по реке, впадающей в море.

Ночи в лесу теперь уже не были такими спокойными, как прежде. Из Мориарме поступали приказы, предписывавшие контролировать нелегальные переходы границы между домами-фортами, организовав ночное патрулирование; и блокгауз в Фализах часто поднимался по тревоге утренним грузовичком. В этих ночных экскурсиях все участвовали добровольно; солдатам нравилось, что служба становится более динамичной; мертвый штиль не сулил ничего хорошего, а эти ночные бдения официально определяли им место в безвредной войне: они их успокаивали. С собой Гранж предпочитал брать Эрвуэ, человека молчаливого и обладавшего неслышной кошачьей ловкостью. Они выскальзывали из блокгауза в ночь, такую спокойную, что когда шли по дороге, то слышали со стороны долины колокол отдаленной деревушки – одиннадцать полных и тяжеловесных, несмотря на расстояние, ударов; затем, намного отчетливее и ближе, – звон бельгийской колокольни. В течение получаса они шагали по просеке; за излучиной деревья вдруг начинали сжимать дорогу с боков и сверху, загоняя ее в глубокую темную рытвину с запахом мха и застоявшейся воды. Внешний край этой сумрачной рощицы обозначал границу; здесь, на берегу уснувшей Бельгии, они останавливались и какое-то время молча курили, подобно путникам, которых тропа привела к обрыву. Рощица была окутана густым мраком – в нескольких шагах от Гранжа все тонуло в духоте подлеска, который отбрасывал в темноту еще более черную тень; он видел только – совсем рядом с собой – красную точку сигареты и слышал щелчок магазина, который вставлял в пистолет Эрвуэ. После этого воцарялась почти волшебная тишина. Странное чувство овладевало им всякий раз, когда он зажигал сигарету в этом глухом подлеске: ему казалось, что он сбрасывает с себя все оковы; он входил в искупивший свои грехи мир – мир, очищенный от человека, припавший к своему звездному небу в таком же томительном волнении, какое присуще лишь пустынным океанам. «Я один на всем свете», – говорил он самому себе со все нараставшим восторгом.

Иногда они довольно долго стояли там, не говоря ни слова. Из леса по ту сторону границы до них доносились слабые звуки – к которым они поневоле прислушивались, – похожие на трудно поддающееся описанию постукивание мелких обломков, которые после кораблекрушения выбрасывает море на песчаный берег и на которых невольно задерживается взгляд путника: эта встревоженная глухим ропотом опушка, которую патрулируемые войной леса как бы окутали счастливым дыханием настороженной тишины, привлекала и интриговала Гранжа. Эрвуэ бросал сигарету и делал несколько глотков из своей фляги; они сворачивали с просеки вправо на тропу, которая шла вдоль границы. С этого момента они совсем переставали разговаривать. Шли, немного пригнувшись, по заглушавшему их шаги мягкому ковру гнилых листьев, все глубже забираясь в некое подобие незатейливой и ветхой уже норы огромного зверя, пробуравленной в рогатке из колючих лесных веток. Когда Гранж на мгновение направлял перед собой луч электрического фонарика, конус света резко выхватывал из тени частые дуги нижних веток, которые, переплетаясь, образовывали над тропой свод из сучков и травинок; они блуждали там, как насекомые в бороздках мха; когда он гасил фонарь, постепенно из недр черной ночи над головой у него проступало вытянутое и слегка фосфоресцирующее облако, разрываемое острыми концами веток. По мере того как они продвигались вперед, ночь менялась: полуночное оцепенение мало-помалу вздымалось над верхушками деревьев, и посвежевшая атмосфера снов наполняла подлески голубым дымом ладана; всходила луна и насколько хватало глаз делала землю переходимой вброд – так же мягко и незаметно, как временное улучшение погоды просушивает дороги. Сзади Гранж слышал только шаги Эрвуэ, который то и дело наступал на сухие ветки, да равномерное бряцанье его ножен со штыком, возобновлявшееся всякий раз, когда он отпускал их, чтобы сделать на ходу глоток из своей фляги. Направив фонарик влево, в глубину подлеска, у самой земли можно было заметить блестящие, как жемчугом унизанные каплями провода и колышки низкого проволочного заграждения, бежавшего вдоль границы; вдруг сверкание нескольких пар глаз, попавших в ловушку пучка света, и трескучий удар грома: это резко срывались с места и ныряли сквозь листья в темноту зайцы. Справа взгляд скользил по длинному лесному скату, спускавшемуся к прибрежным оврагам Мёза; дикая луна плыла высоко над черными лесами; клубы дыма углевозных топок, отяжеленные и придавленные холодом ночи, усеивали плоскую арену лесов широкими золистыми хлопьями, которые, медленно кружась, то опускались на ночь, то приподнимались по краям арены мягкими, волнообразно извивающимися движениями медуз. Гранж смотрел, весь охваченный вниманием и чувством странной отрешенности. Было какое-то необыкновенно сильное очарование в том, что он так долго стоял здесь – уже после того, как полночь давно звенела церковными колоколами, – на этой болотистой неприкаянной земле, густо приправленной лужами тумана и орошенной потом смутных снов, в час, когда испарения выплывают из лесов, будто призраки. Когда он делал Эрвуэ знак рукой и они оба задерживали на секунду дыхание, то слышали шум окружавшего их моря лесов, долетавший до них на волнах своеобразной музыки, тихой и всколыхнувшейся; на фоне этого продолжительного влажного шелеста прибоя, доносившегося со стороны хвойных боров Фретюра, треск ветвей вдоль дорожек, протоптанных ночными зверями, журчание источника или подчас возбуждаемый полной луной громкий лай раздавались время от времени над дымящимся чаном лесов. Тончайший голубой пар насколько хватало глаз стелился над смутным заповедником – пар, который был не дымовой завесой сна, скорее бодряще-призрачным испарением, раскрепощавшим мозг и заставлявшим плясать перед ним все пути бессонницы. Гулкая и сухая ночь спала с широко раскрытыми глазами; тайно встревоженная земля вновь была полна предзнаменований, как в те времена, когда на ветвях дубов развешивали щиты.

За хвойным лесом Фретюра они, преодолевая овраги, выходили на большую дорогу, садились на траву обочины и молча курили до тех пор, пока со стороны блокгауза Бютте на асфальте, за излучиной дороги, не раздавался звон шагов приближающегося патруля. Гранж ощущал восхитительную пустоту в голове; исходивший от земли холод предрассветных часов пробирал до костей: раскинувшись в шинели прямо на траве, он весь сосредоточился на запахе горячего кофе, который лейтенант Лаво, человек предусмотрительный, готовился налить ему из термоса. Его вполне устраивало, что война заявляет о себе таким образом: столкновением резко противоречивых ощущений. Порою, когда патруль запаздывал, он, несмотря на голод, ненадолго засыпал на прихваченной морозцем траве, и почти тотчас же его начинали одолевать сны. Почти всегда повторялся один и тот же сон о дорогах. Снились танки, по длинной просеке несущиеся прямо на амбразуру форта. Снилось то, что будет.

Если ночь была светлой, а дороги – сухими, он на обратном пути расставался с Эрвуэ на развилке под огромными дубами, отсылая его в дом-форт; дальше он, никуда не сворачивая, шел по другой тропе, которая кратчайшим путем вела через молодой ельник в Фализы; отсюда он, пройдя вдоль вишневых деревьев и грядок люцерны, выходил на поляну, где кривыми оглоблями тянулись к луне нагромождения сброшенных в траву камней. Перемахнув через плетень, Гранж садами выходил к двери домика Моны; боясь разбудить ее, он обворачивал железную крестьянскую щеколду своим носовым платком; еще с порога, прячась в густой тени шкафов, увешанных латами отблесков лунного света, он слышал протяжное и легкое дыхание, освежавшее его усталость. От пузатых комодов исходил запах лаванды; через открытую дверь были видны первые грушевые деревья аллеи, ветвистые и чопорные в лунном свете, как кораллы в морской глубине. Он садился подле нее и, вспомнив о ночной прохладе, натягивал ей на плечи острый красный уголок одеяла, соскользнувший на пол; как котенок, во сне выпускающий когти, она лежала на тряпках своей корзины, и он знал, что вторым покойным утренним сном она засыпала лишь в самый разгар большой постельной схватки. Он не будил ее. Затаившись в темноте, проникнутый какой-то доселе неведомой ему самому нежностью, он на нее даже не смотрел. Он лишь прислушивался к негромкому, протяжному дыханию у самого своего бедра и – через открытую дверь – к гулкому, напоминающему шум моря копошению Фретюра, которое замирало теперь где-то в отдалении. Ему казалось, что его жизнь избавляется от своих перегородок и что держится все вместе лишь благодаря этой самозакрывающейся двери, которая, перепутав часы сна и бодрствования, из недр разбуженной войной ночи бросала его к Моне. Он зажмуривал на мгновение глаза и прислушивался в темноте к их смешанному дыханию, снова и снова скользившему по протяжному, густому шелесту леса, – это было как плеск волн в глубине грота, которые дышат на фоне рокота бурунов; то же огромное плечо всколыхнувшего землю прилива приподнимало их, неся одновременно бодрствование и сон. Перед тем как уйти, он лишь прикасался пальцами к немного влажной ладошке, которую она держала во сне открытой и повернутой в темноте кверху – жест какого-то слепого благословения, который успокаивал его.

Возвращаясь просекой в блокгауз, в просвете между деревьями он видел, как над долиной Мёза розовеют еще прожектора в первых лучах зари – работа не прекращалась ни днем, ни ночью. Бетонирование шло полным ходом. Неподалеку от Бютте расположился передовой отряд инженерных войск, и в Мориарме намечали в следующем месяце установку на просеке защитных сооружений и закладку вокруг дома-форта предусмотренных инструкцией минных полей.

Первый снег выпал в Арденнах к концу декабря. Когда Гранж проснулся, нейтрально-белый свет, струившийся от земли, пушил на потолке тень от оконных рам; однако прежде всего его поразила не столько необычность освещения, сколько аномальная отрешенность времени – вначале он даже подумал, что остановился будильник; комната, весь дом, казалось, парили над длинной ледяной дорожкой в уютной и пахучей монастырской тишине, которая становилась все ощутимее. Он встал, увидел в окне безбрежно-белый лес и снова лег в тихой комнате, щурясь от охватившего его чувства лучезарной радости. Дыхание тишины вокруг него становилось еще неуловимее в этом роскошном свете. Время делало остановку: этот немного волшебный снег, который собирался перекрыть дороги, открывал для обитателей Крыши пору больших каникул.

Со стороны Мориарме сообщение очень скоро оказалось практически прерванным. Реквизированный одышливый грузовичок, хоть ему и надели на колеса цепи, после того как он раз или два завяз в сугробах, не очень-то стремился преодолевать обледенелые откосы Эклатри. Каждые два дня Гуркюф, вооружившись флягой водки и увешав себя вещмешками, «спускался» в батальон; возвращался он оттуда очень поздно, очень красный, очень пьяный, навьюченный своими мешками, заполненными почтой, банками консервов и пакетами с сухарями. Гарнизон форта, в бинокли наблюдавший в сгущавшихся сумерках за его зигзагообразным передвижением по просеке, подбадривал его на последних ста метрах жреческим концертом, стуча кружками о фляги.

– Давай, Гуркюф, прибавь обороты! – кричал Эрвуэ, в то время как черный клубок раскачивался на снегу, чудесным образом ускоряя шаг.

В армии Мёза применяли лишь механизированный сленг.

Протащив по железной лестнице, Гуркюфа вталкивали в кают-компанию, где Оливон его «оттаивал», то есть, усадив спиной к раскаленной печке, вливал в него небольшими порциями очередную четверть бутылки горячего грога, заменявшего теперь кофе в кастрюльке. Вскоре от Гуркюфа начинал исходить густой пар, а лужа под его стулом все увеличивалась; затем он как-то величественно чихал, и целая гамма странных эфирных соединений заполняла комнату.

– Изрыгает пар похлеще паровоза, – восхищенно присвистывал Оливон, похлопывая его по спине. – Ну и горазд же он выпить…

Варен, не вылезавший из своего кабинета в Мориарме, из-за снега становился все мрачнее. С первыми холодами стало заклинивать пружины этой запаленной армии, заедать моторы ее колымаг, едва ли пригодных даже для больших летних маневров. Над тридцатисантиметровым слоем снега работы, эшелоны, учения, обозы, переклички, стрельбы – все разновидности ежедневного механического скрежета прекратились как по волшебству: гарнизон Крыши стал штабом Великой Кампании, оцепеневшей от зимней стоянки ордой, группками окопавшейся в теплых норах своих печей и ледяных хижин. Немые распоряжения дремали закрытыми на столе капитана. Сославшись на нехватку «лыж» и «горного снаряжения», что выглядело не очень убедительно, Варен воздел руки к небу и принялся говорить с хмурым отвращением, что «нужно обходиться тем, что есть на местах». В тоне капитана сквозила вся горечь отступления из России. Армия, чувствуя, что ей ослабили поводок, не помнила себя от радости. Ее вовсе не привлекала маячившая впереди картина – это неизбежное сражение, к которому она маршировала с вялым энтузиазмом впряженного в оглобли першерона: стоило ей почувствовать, что вожжи немного отпустили, и она тут же утыкалась носом в траву обочин, впадая в забытье, как страус, прячущий голову в песок. И под этим мягким снегом, который приглаживал землю и заметал следы, в ней росла смутная иллюзия того, что она становится невидимой, что сможет обмануть судьбу.

Снег придавал этому низкому грубоватому лесу Арденн очарование, какого нет ни у высокоствольных горных дубрав, ни у хвойных рощ Вогезов под их ледяными сосульками. Неделями цеплялись белые гусеницы за короткие, негнущиеся, неподвластные воле ветра сучья его зарослей, спаянные мелкими леденцами оттепели, живьем прихваченными стужей длинных ночей; целыми днями в осветленном морозом воздухе Крыша укрывалась чехлами, легкими и тяжелыми пакетами, паутинками и длинными белесыми филигранями заиндевелого утра. Пронзительно-синее небо полыхало над праздничным пейзажем. Воздух был терпким и почти теплым; в полдень, когда потоки солнечного света серебрили снег, идя по просеке, можно было слышать, как от каждой тропы исходит вязкий утробный шум оттепели; но как только с наступлением короткого вечера начинал розоветь горизонт над Мёзом, холод опять окутывал Крышу магической тревогой ожидания: запечатанный лес становился бесшумной западней, зимним садом, за запертыми решетками которого свободно разгуливают привидения. Ибо снег ловил дальние огни, и с темнотой холмы Мёза оживлялись; за ореолом строительных площадок теперь нередко светлыми ночами прожекторы противовоздушной обороны до самой границы и дальше прочесывали небо леса четырехполосными пучками света; по складкам снега меж обугленных стволов деревьев пробегало и гасло вдали фосфоресцирующее сияние, похожее на внезапную и слабую вспышку, подпаливающую комок ваты. Эти северные отблески, это ледяное сияние, описывающее круги в пустоте ночи и как бы заострявшее холод, представляли в неверном свете и место, и время года. Иногда лучи, скользившие по его окну без занавесок, будили Гранжа посреди ночи, как когда-то это делал пучок света фар, грубо обшаривавший окна его комнаты на бретонском острове, где ему так плохо спалось; он вставал и, облокотясь на подоконник, некоторое время смотрел, как странные световые столбы медленно, вкрадчиво описывают круги в зимнем небе; и тогда ему вспоминалось прочитанное в глубоком детстве: больные великаны-марсиане Уэллса, непонятно ревущие над оцепеневшими равнинами.

С рассветом, как только небесные знамения угасали, Крыша возвращалась к дикой жизни. Не успевал еще заняться день, а Гранж уже слышал под окнами потрескивание хвороста в костре, который разводил каждое утро Оливон под бельевым баком, где он растапливал снег; вокруг тепла собирались солдаты; иногда погреть у огня руки останавливался направлявшийся на свою строительную площадку лесоруб из Фализов. Гранжу был приятен этот утренний говор под его окнами, когда его домзапасался шумами на весь предстоящий день; с тех пор как выпал снег, в своих взаимоотношениях с Мориарме он больше и больше начинал походить на вассала, который, когда хочет, поднимает мостик на своей башенке, сохраняя таким образом дистанцию. Форт больше не питался от долины: банки с консервами, сухари, что Гуркюф доставлял из Мориарме, скапливались в блокгаузе, образуя нечто вроде личного резерва, за укладкой и креплением которого время от времени наблюдали Гранж и Оливон.

– Теперь можно жить, – кивая на горы провизии в кладовой, произносил Оливон тоном судового инспектора, проверяющего камбуз зажатого паковым льдом судна, – тоном, в котором угадывалось фантастическое желание: хоть бы о них забыли, оставили здесь надолго – навсегда.

В Мориарме Гранж высадился с весьма солидной суммой в бумажнике, которую жизнь в блокгаузе и его жалованье умножали из месяца в месяц: Фализы заменили интендантство. Здесь не было ни булочной, ни бакалейной лавки, однако фермы, обеспеченные провиантом на всю долгую зиму плоскогорья и еще сами выпекавшие хлеб, поставляли все необходимое; вино также было в избытке. Деньги весело уходили, как песок сквозь пальцы. «К черту сбережения, – убеждал он себя, пожимая плечами. – Потом будет видно. Весной…» И затылком ощущал не то страх, не то возбуждение – так пробегают мурашки по телу, когда, мчась по русским горкам, видишь впереди себя изгиб круто ныряющих вниз рельсов.

Никогда раньше до этой зимы на Крыше он не ощущал свою умеренно-бурную жизнь такой сиротливой, избавленной от своих привязанностей, изолированной и от прошлого, и от будущего, словно глубокими разрывами, которые разделяют страницы книги. Какой бы незначительной ни казалась ему его вовлеченность в жизнь, война обрубила даже те немногочисленные связи, которые он признавал; быть может, в последний раз в 1914 году мужчины уходили с мыслью, что вернутся к сбору винограда; в 1939-м они лишь обменивали кино на бессонные ночи в хижинах, но уже не помышляя о возвращении: в глубине души они знали, что не увидят ничего, кроме земли, по которой прошел огонь; едва оставленная, жизнь, обволакивающую теплоту которой они все еще продолжали ощущать, казалось, подверглась мгновенному и бесповоротному одряхлению – засохшая на корню, она была непригодна для жатвы. Перед ним висел еще этот занавес, уже шевелимый дуновениями и освещаемый прожекторами, когда вот-вот должны вспыхнуть огни рампы. Между тем времена надвигались веселенькие. Земля вновь обрела утерянную легкость; с наступлением зимы больные и старики, вслед за эвакуированным приютом, один за другим покидали лесные хижины и отправлялись в тыл, растворяясь в клубах дыма крохотных одышливых поездов Мёза; Крыша помолодела, как город накануне осады, только что выдворивший бесполезные рты. Каким бы маловоинственным ни считал себя Гранж, он невольно испытывал смутное, но сильное волнение, видя в этом грубом взмахе метлы, очищавшем землю от ее отбросов, возбуждающе-горькое наступление весны войны: воздух, омывавший теперь эти аванпосты, был даже посвежее того, что вдыхают на полубаке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю