355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жюльен Грак » Балкон в лесу » Текст книги (страница 5)
Балкон в лесу
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 14:40

Текст книги "Балкон в лесу"


Автор книги: Жюльен Грак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)

Снег, который отрезал Мёз от дома-форта, приближал его к Фализам. Теперь, когда старейшины племени убрались с плато, уже очищенного войной от годных к военной службе мужчин, женский смех на заснеженных улочках звучал с утра свободнее и звонче, и дела пошли просто. В силу своих пристрастий обитатели дома скорее склонялись к устойчивости и постоянству; и рождественский пейзаж, и долгие ночи, и зыбкость грядущих времен – да и серьезная крестьянская сущность характера, весьма ощутимая у Оливона и Эрвуэ, – все это как бы вызывало у мужчин тоску по женщине у очага. Оливон зачастилв кафе «Под платанами», где Гуркюф помогал ему разливать вино в бутылки, что, по правде говоря, делалось все реже и реже, поскольку с наступлением зимы Гранж превратился едва ли не в единственного клиента этого заведения. Когда он входил в «Платаны», чтобы выпить свой послеобеденный кофе, под календарем с сочными гроздьями и рекламой аперитива «Бирр», возле которого порхали последние осенние мухи, он заставал Оливона в джутовом фартуке (фартуке покойного, думал Гранж: кабатчица была вдовой, жирноватой, но еще приятно улыбающейся) сидящим за столом перед утренней газетой, которую он разъяснял мадам Тране – занятие отнюдь не пустое, ибо Оливон расшифровывал ей помещенные на второй странице «Сообщения префектуры», ставившие в эти смутные времена хитроумные капканы на пути торговцев спиртным. Эрвуэ замещал одного альпийского стрелка подле бледной, невзрачной фермерши, столь отягощенной многочисленным своим семейством и всеми бедами времени, что общественное мнение в Фализах не восприняло появление новой опоры в семье как нечто предосудительное, и Эрвуэ скорее казался в Мазюре одним из тех с неба упавших паладинов, что целиком посвящают себя защите вдов и сирот. Гранж, которого это примерное временное исполнение обязанностей порой несколько озадачивало, успокаивал себя, полагая, что его инструкция – вне службы, – в общем, предписывала ему самое либеральное использование войска в нуждах сельского хозяйства. Когда Эрвуэ с раннего утра, задолго до того, как просыпался дом, видели на тяжелых работах разбивающим лед в луже и расчищающим снег перед дверью, а затем колющим дневной запас дров, то обязанности – довольно серьезные и, скорее всего, достойные, а также отмеченные высокой степенью необходимости – столь явно перевешивали все самые игривые предположения, что порядок здесь как бы восстанавливался сам собой, и Эрвуэ был оправдан в своих делах. Со щемящим сердцем Гранж размышлял о перевоплощениях своего мирка, был близок к тому, чтобы признать его, в общем, недурно устроенным. Если кто и давал повод к беспокойству, так это скорее Гуркюф: выбитый из колеи отмежеванием Эрвуэ, он с надменным видом прогуливался вокруг дома-форта, демонстрируя странное алкогольное целомудрие. Видели, как он в свои свободные часы брел, увязая в снегу, по какой-нибудь тропе, всегда один, всегда вспотевший и раскрасневшийся, яростно колотя себя кулаками по каске и бормоча свои бретонские проклятья в приподнятый воротник шинели.

– Охотится… – подмигивая в сторону Гранжа, таинственно произносил Оливон жалостливым тоном отошедшего от дел отца семейства.

Больше всего удивляло Гранжа то, что создаваемое этими случайными совокуплениями представление являло собой полную противоположность распущенности и образцовый домашний уклад в доме-форте, своеобразная, достаточно вольная дисциплина, установившаяся там, никоим образом от этого не пострадали. Дот заполнял пустую нишу; в деревушку, отданную на откуп блужданиям нежного женского стада, он возвращал мужской уклад: при этом сохранялась непривычная строгость манер, хоть допускавших постель, но требовавших, чтобы все прекращалось до вечерней газеты и домашних шлепанцев. С приближением быстрых зимних сумерек крошечное войско застегивало ремни и, стряхнув на женские пороги пыль со своих шинелей, как в карибской деревне, свободным и бодрым шагом возвращалось на ночлег в дом мужчин, где все было по-иному: язык, настрой, слова, шутки. Хрупким, как бы подвешенным над бездной казался тот мир, однако шестерни его чудесным образом принимались вращаться. Порою Гранж подумывал о тех остановившихся, но вновь запущенных землетрясением часах, которые отбивали теперь лишь четверти часа: он всегда был неравнодушен к тем грошовым и однодневным механизмам – хрупким и нелепым, – в которых случай на короткий миг расцветает необходимостью. В минуты полной искренности он признавался себе, что эти почти животные чувства в расположении войск, насиженные зимой, вылупившиеся сами по себе от уютного тепла домов, успокаивают его: благодаря им его привязанность к Moне направлялась в спокойное русло, обретала прочность, получала виды на будущее.

Теперь Гранж, чтобы поскорее разделаться с тем небольшим количеством работы, что оставляла ему замедленная жизнь форта, вставал очень рано – еще до того, как водянисто-грязный рассвет, более серый, чем земля, задолго до восхода солнца начинал сочиться сквозь рощи; полоскавшийся в еще сумрачном утре дом воодушевлял Гранжа. Он давал инструкции Оливону и пускался в путь, почти на весь день освободив себя от дел. Белый грунт по-утреннему, ново скрипел под обледеневшей коркой; ночь удалялась из леса при полном безветрии, словно впитываемая снегом; прежде чем он подходил к фализской дороге, перед ним у самой земли в длинной перспективе пути вырастал огромный пунцовый диск солнца. Этот миг всегда казался ему новым и чудесным: прохладный воздух был воспален не меньше, чем кровь, взволнованная пробуждением; казалось, никогда еще свет над миром не был так юн. Наконечником своей железной трости он стучал в дверь Моны в приподнятом настроении морозного, обещающего удачную охоту утра, взбодренный рюмкой водки, выпитой спозаранку. В своей курточке, подбитой овчиной, в огромных резиновых сапогах, с волосами дикарки, как бы спутанными сном под открытым небом, в которых, казалось, застряли соломинки, она, как дом с начищенным до блеска красным плиточным полом, излучала свежий, терпкий, приятный запах крестьянского воскресенья – вспоминались жесткая щетка и скребница, мытье обильной водой у водопоя. Снаружи было слышно лишь, как оттепель барабанила крупными каплями тающего по краям крыш снега да крики петухов в солнечном утре. Мона всегда была готова вовремя: каждое утро она выходила из ночи опрятная и светлая, как валун, с которого схлынул ручей.

– Сколько тебе лет? – приглаживая пальцем ее брови, иногда говорил он, опешив от ее красоты больше, чем от неожиданного порыва ветра, моргая глазами перед слишком ярким светом; она же приглушенно смеялась и своими проворными пальчиками взъерошивала его волосы; однако он понимал, что вопрос его бессмыслен и что молодость здесь никак не связана с возрастом; скорее всего, Мона принадлежала к некоему виду мифических существ, как единороги. «Я нашел ее в лесу», – размышлял он, ощущая сладостное покалывание в сердце, на ней было знамение: море вынесло ее к нему в каменном корыте; ее ему дали в долг, и он чувствовал, насколько все это непрочно: волна, выплеснувшая Мону на берег, должна будет унести ее назад.

По тропинке они выходили за ограду голых садов и промерзших капустных грядок и шли до Санс-де-Фретюр. Как только Фализы оставались позади, местность раскрывалась; тропинка карнизом тянулась вдоль опушек по длинному лесному склону, убегавшему в сторону Бельгии. В самом конце головешками черневшего на фоне снегов леса, простиравшегося до самого горизонта без единого дома, без малейшего дымка, виднелся городишко: зацепившись за вершину горы, он, колыхаясь в сиреневой морозной дымке, висел над ущельем, сверкая под солнцем всеми белыми своими домами. Из-за снега он фосфоресцировал, как запретный город и земля обетованная. Все выше поднималось солнце, и каждая ветка начинала уже сочиться дождем крупных капель, однако долго еще, пока они шли к Фретюру, городишко на горизонте, на краю выемки его ущелья, славно искрился между синевой и белизной. Мона утверждала, что это Спа: с тех пор как она прочла на афишах залов ожидания очаровавшее ее слово, она уже и представить не могла, что в бельгийских Арденнах могут быть другие города.

– Почему ты не отвезешь меня туда? – говорила они, тряся его руку с той порывистостью в желании, которая, казалось, всякий раз возвращала миру его новизну. И, встряхнув головой, она добавляла хозяйским, благоразумным тоном не по летам развитого ребенка: —…Джулия могла бы поехать с нами. Знаешь, в Бельгию это стоит не так уж и дорого.

Перебравшись за Фретюром через овраг, они очищали от ночного снега дверь покинутой угольщиками хижины и вытаскивали оттуда салазки. В сущности, это были довольно грубоватые сани, наподобие тех, что служат для спуска древесины с гор; зимой на них, очевидно, таскали из леса вязанки хвороста. Сын Биоро, по прозванию Деревянная Нога, известный в Фализах специалист, разбиравшийся буквально во всем – от электрооборудования до починки фаянсовых изделий, – приладил к ним плетеное сиденье; меж сосен тянули они за лямки крепко сбитые тяжеловатые сани до указателя «Фретюр»– портала из не очищенных от коры стволов, видневшегося в просвете на вершине холма. Мерзлый снег искрился блестками, которые повсюду рассыпало десятичасовое солнце, и оба они смеялись, видя перед собой два огромных букета, одновременно сотворенные их горячим дыханием. Дойдя до указателя, они делили приготовленный Джулией провиант, который Мона несла в рюкзаке. Мона всегда привязывала сани к столбу, как лошадь: это была одна из ее странностей – вместе с привычкой не запирать двери и внезапно креститься одним большим пальцем, – о которых Гранж не осмеливался ее расспрашивать; в минуты душевного подъема он был недалек от мысли, что она владела секретом некоторых полумагических религиозных обрядов из жизни диких племен. Снискать ее расположение совсем не значило завоевать ее: в отдельные моменты она по-прежнему вызывала у него робость.

На крутом откосе холма на месте вырубленного леса открывалась широкая и прямая, спускавшаяся по склону прогалина. Сани трогались с места, тихо скрипя по свежему снегу, затем, с лавинным ускорением, резко ныряли вниз, петляя меж черных пеньков плохо выкорчеванного склона; солнце, снежная пыль, предательские рифы в виде мокрых пней, близкий береговой утес с черными елями – все это проносилось перед глазами Гранжа в стремительном снежном вихре, который щипал за уши и, казалось, избавлял землю от силы тяготения; он чувствовал, как грудь прильнувшей к нему Моны то мягко расплющивается о его спину, то высвобождается при каждом толчке саней; она прилипала к нему, легкая и неуклюжая, как девочка-фея; сажаешь ее на плечи при переходе реки вброд, а ноги под тяжестью такой ноши вдруг наливаются свинцом; иногда игра становилась еще более странной: он ощущал, как рот Моны закрывается у него на затылке, пряча свои свежие зубы, а руки скользят вдоль его рук к запястьям, которые управляли передком. Сани выкидывали их у влажной скалы, размываемой ручьем в глубине оврага; вывалянные в снегу, они, судорожно смеясь, боролись друг с другом руками и коленями, и вскоре он вновь ощущал искавшие его затылок зубы Моны – и тут он вдруг размякал, как кот, которого за шиворот подняли над землей; снег сладостным ожогом скатывался вниз по спине и по рукам. Когда они отряхивались и на секунду-другую садились на сани, чтобы перевести дыхание, он искоса, с тенью неловкости, смотрел на нее – такую худенькую в обтягивающей талию курточке; он думал о тех осах, которым инстинкт подсказывает, какой укус может парализовать. Как только они, замолчав, закрывали глаза, они слышали лишь слабое журчание оттепели в безбрежном, как море, лесу; время от времени где-то очень далеко распалял утреннее солнце одинокий петух: положив голову на плечо Моны, он чувствовал, как на него наплывает мир, весь расцвеченный трогательным изобилием.

Когда они возвращались в хижину и, усевшись бок о бок на санях, подкреплялись тем, что оставалось от провианта, день уже клонился к вечеру; лиловыми подтеками сгущались сумерки на лесном горизонте. Прохлада ложилась на землю, и в косых лучах света мелькал оттенок смятенной грусти. Мона вздрагивала под своей коротенькой, подбитой мехом курткой; она тускнела так же внезапно, как небо в горах, вся раскрываясь предостережениям часа и времени года.

– Я не люблю окончания дня, – говорила она, поймав на себе его недоуменный взгляд. И когда он спрашивал ее, о чем она думает, отвечала: – Не знаю. О смерти…

Иногда она роняла голову ему на плечо и несколько секунд плакала, издавая судорожные всхлипывания – странные, неожиданные, как апрельский дождь. Лютый холод внезапно охватывал его. Ему не нравились слова, зарождавшиеся в этих провидческих детских устах, вдруг наполненных мглой. Когда они приходили в Фализы, холодная синяя тень уже обрубала стены домов по самой середине; ледяные сосульки, образовавшиеся на краях водостоков, наполняли улочки тишиной. Солнце еще не успело сесть, а снег уже становился серым. Земля вокруг них начинала вдруг казаться такой потухшей, такой заледенелой, что предчувствия Моны передавались и Гранжу: он чувствовал, как день единым махом проваливается в глубокий темный колодец, а в нем самом поднимается серая холодная вода, пресный вкус которой уже ощущался во рту. Они раздевались с беспокойной торопливостью сразу, как только Джулия подавала чай; в большой затемненной комнате, наполненной грустью крестьянского вечера, они молча заключали друг друга с объятия. Время от времени он привставал, закутавшись в холодные простыни, прислонялся к подушке и лизал пальцы Моны, скользя взглядом широко раскрытых глаз по пластам густой тени от загромождавшей комнату мебели. «Что со мной? – вопрошал он себя с камнем на сердце. – Кто знает? Сумеречная тоска». Однако его удивляло, что он никогда раньше ее не испытывал… С наступлением ночи на обратном пути его тяготило одиночество; нередко он заходил в Мазюр за Эрвуэ. Они брели по мягкому, впитывавшему шумы снегу. Как только они выходили на просеку, сумерки сменялись огнями строительных площадок Мёза; пятнами разбрасывали они по снегу больную зарю – некое подобие фальшивой авроры. Гранжу чудилось даже, что сама земля покрылась болезненной желтизной, что время терзало ее с медленной лихорадкой – по ней шли, как по трупу, который начинает смердеть.

Вернувшись к себе в комнату, он часто находил на столе корреспонденцию, которую Гуркюф или иногда грузовичок привозили из батальона; и эта перспектива также омрачала его возвращение; он не любил новостей, он был как откомандированный военнослужащий, оставивший где-то позади мать или пожилую сестру и ежедневные прогулки которого ловко выслеживает почтальон. Если он возвращался поздно, то, даже не успев еще зайти к себе, по тишине в кают-компании, которая не была тишиной сна, догадывался, что доставлены бумаги из Мориарме; не проходило и минуты, как Оливон уже стучал в его дверь, якобы для отчета(изображал диковинный иезуитский щелчок каблуками, который веселил Гранжа), а в действительности чтобы принести в кают-компанию утешительную новость, что «у лейтенанта отменное настроение».

Тем не менее причин для беспокойства как будто бы не было. По-видимому, ничто в официальных бумагах не предсказывало каких-либо перемен в секторе Крыши. Время от времени можно было даже обнаружить откровенно успокаивающие признаки, что прибавляло немного оптимизма, как это сообщение инженерных войск – уже предвещавшее длительное весеннее просветление, – согласно которому после оттепели предполагалась выборочная проверка противотанковых мин и их складирование у обочин дорог. Однако в этой унылой бессвязности речи – с каждой неделей она становилась все обильнее – сквозило нечто такое, что слегка нарушало душевный покой: порой казалось, что речь идет о мозге, который хоть и был выключен сном, но находился весь во власти гнетущих мыслей, от чего по телу время от времени пробегали мурашки. Теперь, когда напирала зима, он был, казалось, всецело поглощен передвижением бронетанковых частей, ибо все знали (да и сами танкисты не делали из этого тайны), что в их задачу в случае немецкого нападения входило, захватив часть Бельгии, развернуться по всему фронту оборонительных рубежей. Но когда пытались, насколько это было возможно, расшифровать смысл весьма отрывочных распоряжений, доходивших до Фализов, вырисовывалась интриговавшая Гранжа перспектива: о выдвижении бронетанковых частей вперед, за линию оборонительных рубежей, заботились явно меньше, чем о том, каким образом они должны будут возвращаться назад. Град подробных инструкций с каждой неделей все настойчивее призывал забравшихся в глубокие снега командовавших войсковыми соединениями Мёза к бдительности, уточняя маршруты отступления, ритм прохождения колонн, имена командиров, которым разрешается взрывать объекты. Особо с маниакальной точностью расписывались детали передачи домов-фортов под командование отступающих и вновь пересекающих границу бронетанковых войск. На чертежах, которые получал Гранж, красным карандашом обозначались секторы обстрелов выдвинутой вперед артиллерией, прикрывавшей отход танков за Мёз. «Мёз? – задумывался Гранж, и ему виделся запрятанный в глубине леса дом-форт, будто скрытым длинным лучом выхваченный из темноты и озаренный зловещим мерцанием. – Мёз? Это их немного касалось». Основательно сбитый с толку, он облокачивался на стол, барабанил кончиками пальцев по черному окну. Вслед за этим неприятным ударом поневоле начинала приходить в действие целая система резервных мыслей. В то, что однажды война может обрушиться на дом-форт, ему верилось с трудом: движение в этой тяжелой машине, надежно скрепленной с землей всеми своими скобами, какой была армия, принимало в воображении уродливый вид заранее спланированного переезда на новую квартиру. «Впрочем, кто посмеет заикнуться об этом? – говорил он сам себе, пожимая плечами. – Никто всерьез об этом не думает. Даже в разговорах, в Мориарме…» И тут его рассуждения резко обрывались – он вспоминал о Варене. («Ох уж этот Варен!..» – думал он.) Однако пожатие плеч не все сводило на нет – что-то все-таки оставалось: какая-то тревога, которую не удавалось ни локализовать, ни подавить, – та же, говорил он себе, что отодвигала сон его подчиненных, по вечерам, когда на его столе лежали «бумаги». Прочитав «Пти Ардене» и парижскую прессу, которая доходила до дома-форта, Гранж нередко задавался вопросом, откуда у него теперь это ощущение, что «газеты столь скверны». Ничего не происходило. Война в Финляндии близилась к концу, это было ясно. На Востоке, о котором одно время много говорили, казалось, все было спокойно: нефтяные скважины Кавказа, по-видимому, все никак не решались заполыхать. То же самое и со встречными огнями: рассеянно поалев некоторое время на горизонте, они тлели и гасли один за другим. И теперь на северо-восточном фронте начинала устанавливаться чуть гулкая тишина – начиненная покашливаниями и скрипением стульев, такая, что иногда говорят: ангел пролетел, а гости незаметно отмечают про себя, что время делается тягучим и уже немного неприличной становится пауза между закусками и подачей более сытной пищи. Ибо эта тишина, которая теперь раздражала слух, была голодом, а зевки свидетельствовали не столько о скуке, сколько об опасном открывании челюстей, подразумевающем нечто совсем другое. Зима старела: чувствовалось, что ее спокойствие дает трещины, как тот плавучий остров Жюля Верна, из-за оттепели убывающий день за днем.

Вступив на миг, перед тем как лечь спать, в схватку с этими безрадостными мыслями, которые взбудораживали ночь в блокгаузе и которые он называл своими лаврами, он бросал взгляд на карту Бельгии, висевшую у изголовья его кровати, – бесплатное цветное приложение к «Пти Ардене», обрамленное бахромой французских, немецких и бельгийских флагов; любой из них, когда придет время, можно будет использовать, вырезав по пунктиру: как будто мухи, всякий раз думал Гранж, поражаясь и хмуря немного брови, окружили сыр и ожидают, когда же с него уберут стеклянный колпак. Он тщательно измерял некоторые расстояния, пользуясь шкалой в углу карты и своей пилкой для ногтей. В общем, бельгийской «прокладке» недоставало толщины. От немецкой границы до Мёза можно было насчитать чуть меньше ста километров: три часа не очень быстрой езды. К счастью, это были километры Арденн, которым претили армии, любой мог подтвердить: Жоффр в 1914-м сломал там себе зубы, урок не прошел даром. С радостным каким-то просветлением в мыслях смотрел он на огромное ярко-зеленое пятно леса, который, делясь на части, запускал щупальца далеко за Мёз в районе Льежа; поистине, все, что касалось леса, представлялось особенно важным; к тому же он замечал, что нигде лес не был таким плотным, как напротив Фализов. «Ни одной прогалины!» – говорил он себе с затаенным ликованием в душе, и лицо его расплывалось в улыбке. Впрочем, об этом уже говорили другие. «Огромный лес маленьких деревьев», – написал Мишле; какая армия способна продраться сквозь эти величавые спокойные очевидности? И не просто лес – джунгли. Более того, нельзя сбрасывать со счетов и бельгийскую армию: семнадцать дивизий. Ее заграждения были великолепны. «Лесные дороги, – снова подумал он, искривив лицо. – Перекрыть их кое-где валежником!.. Беда в том, – он опять возвращался вдруг к своей мысли, – что деревья действительно такие маленькие, только ведь все не может быть совсем уж на его стороне». Под одеялом он вновь какое-то время думал о бельгийской армии, о лесе, о заграждениях, об уроках истории. Он был бы несколько удивлен, если бы его внимание обратили на странное забвение армии Мёза, будто ее не существовало вовсе. Он о ней не думал, вот и все, и это было необычно, и, разумеется, ему бы не хотелось вдаваться в причины. Засыпая, он, уже успокоившись, слушал, как растет лес.

К середине января после снегопадов, сделавших дороги совершенно непроходимыми, наступило прояснение, и в час завтрака над долиной Мёза появился немецкий разведывательный самолет – крохотная серебристая песчинка, из-за расстояния казавшаяся почти неподвижной и поблескивавшая на солнце. За ним томно тянулся длинный след из шаровидных клочьев, которые один за другим вылупливались в его кильватере с пушисто-мягким звуком «хлоп». Картина вовсе не показалась Гранжу боевой, скорее она была изящно-декоративной: взрывы чередовались один за другим с такой равномерностью, что казалось, синева ясного утра расцвечивается маленькими ударами небесной ручной сеялки. Самолет прилетал в течение всей недели почти каждый день. Гранж начинал подумывать, что земляные работы на оборонительной полосе Мёза из-за снега более заметны, и этим пользуются, снимая их с воздуха. Когда в час кофе в блокгаузе раздавалось странное неравномерное гудение, все головы разом нацеливались на окна.

– Опять он!.. – цедил сквозь зубы Гуркюф, бросая в сторону самолета косой взгляд.

Он забавно натянул на лоб каску, защищая глаза, якобы от солнца, а на самом деле опасаясь мелких осколков, от которых то и дело позвякивала черепичная крыша домика. Однако ПВО никогда не попадала в цель: пальба велась ветхими 75-миллиметровыми стволами, из которых обстреливали немецкие аэропланы минувшей войны.

– Старая техника!.. – говорил Оливон беспристрастным и брезгливым тоном, вновь беря чашку.

Некоторое время за окнами продолжали раздаваться «хлопки» – обильно-маслянистые, приятные на слух, они в сдержанном темпе официального салюта обсеменяли спокойную синеву.

«Варен, должно быть, не находит себе места, – думал Гранж. – Наверняка после разведывательных полетов ожидает нападения в ближайшие дни».

Он представлял капитана шагающим из угла в угол по своему кабинету, с заложенными за спину руками и с тем дерзким видом, с каким он вдруг застывал перед своим собеседником, шевеля ноздрями и слегка изогнув уголок рта. «Вы еще не поняли?» В отдельные дни тылы дома-форта полностью таяли для него в тумане, но Варен – никогда: он оставался ужасно живым. Возможно, так происходило из-за этого никелированного телефона на его рабочем столе и судорожной руки, более проворной, нежели лапа кошки, которой он накрывал трубку, резко обрывая первый звонок; когда Гранж пытался представить себе неприятность, все являвшиеся ему образы были смутными, все, кроме одного, необычайно четкого: сухая рука Варена на телефоне и нервное, алчное подергивание губ – единственное шевеление в этом склоненном над аппаратом лице. Хотел бы он знать, почему этот образ был для него одновременно таким четким и таким до крайности неприятным. Подчас он с детским самозабвением мечтал о том, что произойдет – в общем-то на войне было не лишне вспомнить и о бомбах, – если однажды далеко, очень далеко за домом-фортом, затерянном на краю мира, отданного во власть призраков и неожиданностей, телефон Варена окажется отрезанным.

К концу недели Крышу окутал пахнущий оттепелью туман; разведывательные полеты немцев прекратились. Затем погода вновь стала сухой и ясной, и два дня резкого холода обрушились на плато; полностью обледенелая дорога практически отрезала Фализы от дома-форта. Его обитатели бродили как неприкаянные, с кислым видом заштиленного экипажа. На третий день рано утром Гранж, одеваясь и дрожа от холода, с удивлением заметил из своего окна одного из солдат блокгауза Бютте – по пояс запорошенный снегом, тот выходил из леса. Из Бютте срочно передавали в неприступные Фализы сообщение Мориарме: приказ о боевой готовности – готовность номер один.

«Однако радио безмолвствует, – успокаивал он себя, терзаясь сомнениями, – и потом этот снег!..» Но снег был не таким уж и веским аргументом рядом с белым листком бумаги на столе, а от молчавшего радиоприемника веяло запахом западни; на войне приказ, новость, простое «говорят» внезапно озаряют все вокруг мрачным пророческим светом, и мир как бы проваливается в другое время года. Вместе с доносившимся из-за стенки стуком о мягкую древесину разобранных затворов (на всякий случай он велел устроить смотр оружия) Гранжу передавалось подавленное настроение его подчиненных. Он не очень-то верил в боевые тревоги, однако они крайне его раздражали. Это было как неудачная игра в карты: целый капитал безмятежных, сладких мечтаний, безобидных прогнозов, накопленный, упроченный за долгие недели, разом вылетал в трубу – все приходилось начинать с нуля. Затем в самой глуши лесов, за Мёзом, армия зафыркала, зашевелилась, завибрировала вдоль границы всеми своими разбуженными антеннами. Ближе к полудню у дома-форта высадился капитан Варен.

– Оливон распорядится, чтобы вам разогрели кофе, – сказал Гранж, когда они сели. – Сегодня утром из Бютте мне передали приказ о боевой готовности, – продолжал он, кашлянув и вызывающе вздернув нос.

Капитан пожал плечами.

– Мне известно не больше, чем вам, дорогой мой. Но все же на сей раз это меня удивило бы. Мы три раза застревали, пока поднимались по Эклатри.

Он с гримасой отвращения кивнул в сторону заснеженной дороги.

– Как у вас, все в порядке? – спросил он почти рассеянно.

– Да вот заглушки для амбразур так до сих пор и не привезли.

Капитан снова пожал плечами. В Мориарме все знали, что он третий месяц рыщет в поисках дефицитного оборудования; он страдал от этих дотов без век, как от увечья.

– Я знаю, – сказал он, и рот его судорожно дернулся. – Не могу же я их родить.

Он пил кофе маленькими глотками, с паузами. Что-то он скрывает, подумал Гранж. Нечто такое, что не решается вытащить на свет. Капитан поставил чашку и взглянул в окно, как делали это помимо своей воли все посетители; в один миг тишина леса – такая навязчивая – хлынула в комнату, так же бесшумно, как вода в затонувшее на большой глубине судно.

– Спустимся вниз, – отрывисто сказал Варен.

Едкий холод оттепели становился в блокгаузе почти невыносимым. На цементе возле люка хода сообщения валялось несколько пустых бутылок. Сквозь амбразуру, как сквозь подвальное окно, скудный день цвета пыли жухлым серым светом падал с заснеженного неба на сырой бетон.

– Пока не наступила оттепель, необходимо сделать просветы под ящиками с боеприпасами, – усталым голосом произнес капитан. – Бетонные сооружения зимой становятся гнездами ржавчины. Один бог знает, что может случиться, если за этим донесением стоит что-то серьезное!

Он продолжил, глядя через амбразуру на дорогу, словно мечтая вслух:

– Все спят. Чем меньше делается, тем меньше хочется что-нибудь делать – смазка и та никого не колышет. После того как выпал этот гнилой снег, на линии дотов больше половины орудий не в состоянии вести стрельбу.

Нежным металлическим щелчком Гранж открыл, затем закрыл затвор противотанковой пушки.

– Я говорю не о вас, – задумчиво протянул Варен. – Процентное отношение. Да и если бы у нас были только ржавые пушки…

Капитан сухо щелкнул кончиками пальцев, похлопал своими мягкими перчатками о краги, вызывающе ухмыльнулся, поморщился и, вздернув подбородок, взглянул на Гранжа.

– Пропащая армия, дорогой мой, мне даже кажется, она сама делает все, чтоб ей поскорее пришел капут. Ну да ладно, не нашего ума это дело, – отрезал он, вновь охваченный той хищной веселостью, что поднимала его тонус. – Кстати, Гранж, – опять заговорил он после паузы, натягивая перчатки, опустив глаза, – как вы насчет того, чтобы перевести вас в полк?

– В полк?

– В роту тылового обеспечения, которая сейчас доукомплектовывается. Недостатка в аспирантах с тех пор, как вы здесь, как будто бы нет. В этом смысле я богач. И что касается кандидатов для харакири, выбор любезно оставили за мной.

Гранж взглянул на капитана и почувствовал, что краснеет. Рота тылового обеспечения считалась довольно «теплым местечком».

– Это несколько обременительно, – не сразу ответил он, без всякого страха показаться неблагодарным. – Если бы я только знал, чем это для меня…

– Нет, Гранж. – Капитан положил руку ему на плечо. – Я, очевидно, не так выразился. Если бы выбор был за мной, я бы вас поберег.

– В таком случае – нет, – сказал Гранж.

Кончиками пальцев он сделал жест, отметающий всякие сомнения.

– Окончательно?

– Окончательно.

Капитан нахмурил брови и кашлянул. Носком отшвырнул к люку пустую бутылку. Выглядел он смущенным и растерянным.

– Здесь нет ничего такого, что затрагивало бы вашу честь. – Он резко повернулся к Гранжу. – Это вовсе не вопрос чести. Уставной перевод по службе, и только. Здесь вы не на своей должности. Вы будете заменены унтер-офицером.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю