Текст книги "Балкон в лесу"
Автор книги: Жюльен Грак
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
– Меня зовут Мона, – произнесла она чуть изменившимся голосом. Он увидел, что она наклоняет голову, и вдруг ощутил прикосновение губ к тыльной стороне ладони. – Вы мне так нравитесь, – внезапно добавила она с несколько двусмысленной любезностью, и в очередной раз Гранж почувствовал неуверенность и смущение. В ней была непосредственность, но не было прозрачности: как в вешних водах, несущих землю и листья. Слова могли принадлежать ребенку, но дерзость их была не столь уж наивной; пухлый, с чувственными губами рот, припавший к его руке, уже умел услаждать себя.
Когда они вышли из леса, деревушка на поляне была уже окутана ночной мглой; единственный квадрат света падал из открытой двери «Платанов» на небольшую террасу, высвечивая из тени нижние ветви каштана и дальше, не так ярко, стайку кружком усевшихся в траве низеньких домиков, крыши которых едва выглядывали из-за терновой ограды садов. Гранж не приходил в Фализы ночью; внезапно он ощутил себя очень далеко – как бы на краю света; распластавшись во всю длину, отходила на поляне ко сну растерянная и чарующая жизнь; утопая в запахе трав и мокрой зелени, она возвращалась к спокойному дыханию ночи. Отпустив его руку, Мона побежала вперед по дороге и, сложив ладони рупором, принялась что было силы окликать один из черных домов.
– Джулия! Чаю! Ягодка моя, кузнечик мой! У нас гости… Военный. Красавецвоенный!..
И спустя несколько секунд колокольчик, отчаянно трезвонивший за изгородью, калитка, а затем хлопнувшие со всего размаха двери разбудили на поляне эхо, напоминавшее грохот при нападении на дилижанс.
Гранж вошел в довольно просторную комнату, где на него дохнуло уютным теплом и едва ли не роскошью, которая после грязных армейских становищ на Мёзе особенно поражала в этой глухой деревушке. Судя по грубым балкам, огромному камину без стоек с аспидной доской очага, крестьянской двустворчатой двери с железной щеколдой и засовом, это была старинная ферма, которую, очевидно, переоборудовали для отдыхающих, проводивших свой отпускной сезон в лесу, или для охотников на диких кабанов. На полу лежал толстый ковер; свет от торшера под абажуром из рафии и пламя от охапки сухого терновника, полыхавшее в камине, выхватывали из тени пузатую, навощенную до блеска крестьянскую мебель. В углу виднелся диван-кровать, а над ним – заставленные книгами полки; посреди комнаты – низкий марокканский стол в виде огромного диска из чеканной меди. Чувствовалось, что этим переоборудованием руководил некто с безупречным на свой лад и даже строгим вкусом; однако надо всей этой массивной мебелью, над этим тяжеловесным расположением витал премилый беспорядок детской комнаты. То тут, то там на ковре валялись пластинки в потрепанных конвертах, в глубине кресел катались стеклянные шарики, стены были увешаны прелестными почтовыми открытками, портретами актеров, газетными вырезками. На натянутой между оконной задвижкой и ключом шкафа веревке сохло мелкое женское белье; над кроватью висел закрепленный сложным устройством из завязок и бельевых прищепок большой конюшенный фонарь. В углу, напротив кровати, на двух вмурованных в стену огромных железных крюках висел гамак, в котором на подстилке из журналов мод валялись гармоника, пара туфель без задников из красной кожи, маникюрные ножницы, веер и большой испанский роговой гребень, отделанный, как рака. Над беспорядком туземного стойбища колыхался легкий, возбуждающий, наполненный утром запах – здесь еще сильнее, чем на дороге, было ощущение окружавшего вас леса. Не успели они войти, как Мона неуловимым движением плеч сбросила с себя плащ, который улетел на веревку для белья; полотнище волос цвета ржи упало до самой поясницы. Под плащом на ней была голубая блузка, испачканная чернилами, и юбка. Теперь, после того как она распустила волосы, шея под отяжелевшей головой изогнулась в сладостном томлении, и когда она легонько двигала плечами, лаская их об это тяжелое полотнище, то опять становилась женщиной, теплой, как смятая постель.
– Иди погрейся, – сказала она, взяла его за руку и с мальчишеской резкостью потащила к пламени терновника; и Гранж нисколько не удивился тому, что она сказала ему «ты»; было ясно, что в ее языке «вы» считалось обращением более непривычным и более обременительным, нежели «ваше величество»…
– Поздоровайся с Джулией, она моя служанка…
И, обернувшись, он заметил два глаза, с любопытством и подозрительностью разглядывавших его, а затем, за чайным подносом, – служанку, выглядевшую так же инфантильно, как и Мона, и явно копировавшую ее, если не считать того, что носила она короткую прическу, с вьющимися волосами, и красила губы. Поверх платья она повязала белый передник, такой крохотный, что он казался чисто символическим; но только поражала Джулия не красотой, а молодостью и свежестью, и присущая ей, как и Моне, некоторая неопределенность внешности принимала вид двусмысленного намека: несмотря на ее напомаженные губы и невинные глаза с накрашенными ресницами, ее маленькую, но дерзкую грудь и крошечный передник, она походила на субретку из журнала с пикантными картинками.
– Иди, я тебя причешу, ягодка моя, – сказала Мона, сунула в руки Гранжу свою чашку и, обняв Джулию за шею, увлекла ее к зеркалу. Напихав в рот заколок, она рылась в волосах Джулии, а та смеялась под ее щекочущими пальцами и, изгибаясь всем телом, поглядывала из-за плеча на Гранжа. Среди пронзительных раскатов смеха высокое пунцовое пламя очерчивало вдруг силуэты двух хохочущих дьяволиц, едва ли внушающих доверие, оставленных среди полного разгрома в доме ученика чародея.
Когда Джулия исчезла с подносом за дверью, некоторое время в комнате было тихо. Сквозь приотворенное окно из-за закрытых ставен с сердцевидным просветом доносились постукивание падавших с деревьев капель и время от времени, где-то совсем близко, треск веток, которые потягивались после ливня. Устало вздохнув, Мона присела на диван, затем все тем же движением головы она отбросила волосы назад и подняла на Гранжа глаза и рот, потянулась, как растение к солнцу.
– Сними с меня сапоги, – произнесла она тихим и как бы обволакивающим голосом. – У меня так замерзли ноги. Они совсем промокли.
В ее резиновых сапогах плескались две мелкие лужицы, и грубые шерстяные мужские носки на ногах были такими, что хоть отжимай. Гранж стянул их. Ее глаза жалили его, что-то вроде сладостной тоски сдавливало горло, он чувствовал, как сжимает челюсти, чтобы не застучать зубами. Кончиками пальцев он коснулся влажных, скрюченных от холода пальчиков, затем – мягкой подошвы ноги; за края слегка посиневших ногтей зацепились шерстинки: внезапно он снова ощутил прилив нежного и очень смутного умиления; он припал к ним губами, почувствовал шевеление заледенелых пальцев и похрустывание на зубах ниточек шерсти.
Вдруг, встрепенувшись, словно обезумевший зверек, попавший в капкан, Мона расслабилась и, откинувшись на спинку дивана, обеими руками притянула его к себе; он ощутил ее губы на своих и прильнувшее к нему женское тело, тяжелое и полногрудое, открытое, как разверзнутая земля. Не прошло и минуты, как она обнажилась; словно срываемые резкими порывами ветра, ее одежды облепили всю мебель вокруг – как приготовленное в стирку белье, уносимое ветром на колючие кустарники; но в самой гуще циклона был этот рот, неподдельно, жадно нависший над его ртом; он вошел в нее, даже сам того не ожидая. «Ты – рай», – вымолвил он с каким-то удивительно спокойным изумлением; и он сам поразился тому, что сказал. Когда она кончиками пальцев дотянулась до лампы, комната как бы погрузилась в пруд с неподвижной водой; лишь арка над дверью да ставни с сердцевидным проемом образовывали в темноте два более светлых пятна; постукивание капель прекратилось; над лесом, должно быть, взошла луна; нежным движением он вновь овладел ею; она вздрагивала всем телом, от подошв ступней до волос, но без всякой горячности, почти торжественно, как молодое дерево, отвечающее ветру всеми своими листьями. Он не ощущал ни напряжения, ни волнения: это скорее напоминало реку, текущую в тени деревьев, в полдень. «Здесь мне будет так же уютно, – рассуждал он сам с собой, – как рыбе в воде; это не сложно, ведь я здесь навсегда». Время от времени он брал губами то один, то другой сосок ее грудей, которые немножко склонялись то влево, то вправо; он слышал зов, долгий, полнокровный, идущий издалека, как бы из недр ночи, прижимавший ее грудь к его губам. «Какой ты приятный!»– повторяла она на своем языке, лишенном какой бы то ни было примеси лжи, который он уже начинал понимать и где слово «приятный» теряло все значения, кроме одного – «приятный в близости».
– Я соблазнила тебя!.. – добавляла она с довольным видом, обхватывая руками его голову и немного отстраняя от своей, чтобы еще раз посмотреть на него; затем она вновь припадала к его губам своим упрямым ртом и возвращалась, как жеребенок, на свой луг. В дом-форт он вернулся под грозовыми тучами; утром, когда он открыл глаза, живительное солнце уже гуляло по комнате; еще не совсем очнувшись ото сна, он услышал звонкий голосок, уже привычный, как утреннее журчание фонтанчика в саду, ведущий внизу переговоры с Оливоном; он спрыгнул с кровати, подбежал к окну – и сверху увидел голубой капюшон, еще более недвижный, чем проклюнувшийся вместе с зарей грибок. «Чудесно, – радовался он, моргая под прямыми лучами солнца, – все начинается снова!» Спустя минуту она была у него в комнате – и вот уже мокрый нос тянулся к нему; потрясенный, он с недоверием разглядывал ее, как если бы она проникла в дом через дымоход.
Бронетанковые и мотоциклетные части маневрировали вдоль дороги. Здесь были довольно мелкие подразделения, так как между Мёзом и границей явно не хватало пространства для того, чтобы развернуться в полную силу; и бронетанковые войска – если верить распространяемым слухам – проводили учения далеко позади, в полях Шампани; но как бы там ни было, танковые полки Мёза предназначались для операций в Арденнах; длинными нитями протянулись они по этим лесным дорогам, кое-как скрепленным поперечными просеками: нетрудно было догадаться, что синхронное продвижение вперед колонн, напоминающих зубья расчески, и составляло суть этих учений, в ходе которых Фализы нередко просыпались, внезапно разбуженные ревом моторов. В эти дни, когда Оливон рано утром стучался в дверь Гранжа («Проходит Тур де Франс, господин лейтенант»), лесники покидали свою пустыню и, если стояла хорошая погода, иногда целыми часами сидели у обочины дороги – так обитатели царственных высокоствольных рощ наблюдают за помпезным выездом на охоту; более того, танкисты, с которыми они заводили разговоры на привалах и которые затем быстро уносились на своих машинах вдаль, были для них счастливым вариантом команды с зашедшего в порт корабля; они приносили с собой новости из мест расположения войск, затерянных в глубине армейского корпуса, по ту сторону Мёза: это был свежий ветер, отдаленное эхо необъятного мира. Танкисты нравились Гранжу: все офицеры и солдаты казались ему моложе изнуренных резервистов, которых он видел в Мориарме; с собой они несли бодрящую атмосферу стадионов, нечто вроде нетерпеливого топтания лошадей на старте, ничуть не раздражавшего слух; и еще он испытывал душевный подъем – объяснить который не очень-то и стремился, – когда провожал взглядом вытянувшиеся в колонну войска со всей техникой, предназначавшейся для дальнего броска в тот день, когда нападут немцы. Бронеавтомобили, гусеничные тягачи, мотоциклы торжественной процессией шли вверх по длинному склону в сторону Бельгии; тяжелые гусеницы с остервенением давили свежее щебеночное покрытие, почти заглушая рев двигателей, работавших на полных оборотах. Иногда Гранж забавлялся тем, что на несколько секунд закрывал глаза и прислушивался к этому раскачиванию гигантской, волочившейся по вспаханной земле бороны, словно проверяя, насколько больше война – даже в самые сонные ее периоды – настораживает слух, чем зрение. И еще его поражала враждебность, с какой встречал лес эти беспощадные и надменные кавалькады. Пустота его длинных просек-проспектов, своды ветвей, буравившие высокоствольные рощи и убегавшие подчас на целые мили за горизонт к загадочному блеску дня, не были предназначены для бесцветного житьишка лесорубов и угольщиков, которые прозябали здесь, ожидая, когда поднимется занавес. Лес дышал, еще более просторный, более настороженный, сосредоточенный на себе самом до самых глубин своих чащоб и своих тайников, внезапно потревоженных загадочными знаками из какого-то другого, неведомого времени – времени помпезных выездов на охоту и громогласных кавалькад; казалось, старое меровингское кабанье логово, внюхиваясь в воздух, пытается уловить забытый аромат, который возвращал его к жизни.
Гранж и Оливон сидели чуть в стороне от дороги на пустых бочках из-под горючего; они смотрели на проходящие бронированные машины. Не то чтобы это их очень интересовало – картина отнюдь не была новой, – но и скучно им тоже не было. Как консьержи устраиваются летними вечерами верхом на своих низеньких стульях у самого края шоссе с выплеснувшимся на него потоком машин, так и они по-своему сбегали из своих душных жилищ; легкий ветер широких просторов проносился вдоль дороги вместе с этими быстро мчавшимися вдаль войсками. Танки интриговали Гранжа: он мучился вопросом, какие новые ростки могут взойти в душах измученных тряской обитателей этих тяжелых машин; один приятель как-то рассказывал ему о странном ощущении неуязвимости, непроизвольно возникавшем вдруг от такой езды, когда, не слыша ничего, кроме ужасного грохота, ты сидишь, упершись шлемофоном в обшивку брони. Офицеры на реквизированных машинах беспрерывно обгоняли колонну то слева, то справа: нескончаемый эшелон полз, скрежеща шестернями внутри тяжелого кокона серой пыли, который качался над просекой, посыпая зазубринки массивных гусениц бурой мукой, подобной той, что устилает подступы к печам для обжига извести. Все это текло вдоль шоссе, как река в паводок – необычайно грязная, необычайно серая, с заторами и водоворотами, со звяканьем камней и хрустом веток, – ну просто настоящий спектакль, разыгранный природой; было ощущение, что посреди пейзажа война, как мебелью, обставила себя этими атрибутами с утомляющей бесцеремонностью жильцов, ввозящих в уже загроможденную квартиру все новые и новые сундуки.
– Все равно, – покачал головой Оливон, вдоволь насмотревшись на шумный кортеж, – служба в танковых войсках не подарок. Да и дорога тут не для гусениц.
– Хуже она от этого не станет.
– О! Я совсем о другом, господин лейтенант, – снова покачал головой Оливон, – стачиваются гусеницы…
Гранж в недоумении посмотрел на него. Оливон вечно ставил его в тупик. «Вот уж, действительно, – подумал он, – чего только не увидишь на войне. Даже военных, пекущихся об экономии».
– Сходи за выпивкой, – сказал Гранж.
Он понимал, что Оливону хочется поговорить. Это был один из тех дней, когда тот осмысливал войну, как говорил Гранж; проход танков всегда вдохновлял его на оригинальные стратегические суждения. Гранж протянул ему ключ от блокгауза: в доте бутылки хранились на холоде в небольшом подземном эвакуационном туннеле, который служил погребом. Едва они вооружились стаканами, как каждая поравнявшаяся с ними машина принималась в облаке пыли греметь залпами из прищелкиваний языком и грубых шуток. Когда же Оливон в знак приветствия вскидывал вверх руку с бутылкой, крики усиливались – как в кукольном театре, когда поднимается занавес. «Жажда не мучает их, – рассуждал сам с собой Гранж, полушутя-полусерьезно. – Они приветствуют фетиш».
– Вот что заставляет их равняться налево, господин лейтенант! – Оливон опять удрученно покачал головой. – В этой армии только и знают, что пить.
– Видно, дела идут неважно, Оливон.
– Случается… – Он пожал плечами. – Нельзя сказать, чтобы нас особенно дергали. Порой говоришь себе…
С деланно равнодушным видом он вытряхнул то, что оставалось в бутылке, на гравий.
– …Отчаянные ребята, эти танкисты. Они говорят, что в случае чего домчатся до Льежа за четыре часа.
– Вполне возможно.
Гранжу нравилось одергивать проявления любопытства, и прежде всего у себя. При столкновении с военными новостями, насильно доводившимися до него обрывками сведений о том, какой оборот завтра может принять нынешняя кампания, он поневоле ощетинивался – так деревенеет и съеживается кожа перед угрожающим ей острым кончиком ножа. Эти задворки фальшивой войны были пригодны для жизни, и даже вполне пригодны, только жили здесь так, как если бы кислорода в воздухе поубавилось, а свет – что было едва заметно – стал скуднее; в этом мире уже как бы и не ждали добрых вестей; дышали здесь лишь в сумерки, свернувшись клубком и находя покой в своего рода прозорливом хитроумии, которое раз за разом вводило мысль в заблуждение относительно того, что может произойти. Это был мир не вызывающих боли, но скверно прогрессирующих заболеваний – мир сдержанных прогнозов.
– В Фализах есть фермы, так позавчера по ним ходил мэр. Советовал отправить детей в глубинку, – снова заговорил Оливон.
По-прежнему избегая смотреть на Гранжа, он не сводил глаз с шоссе, где колеса все неистовее давили свежую щебенку.
– Приказа об эвакуации не было.
– Не было?..
Оливон сосредоточился на новости, но было видно, что окончательно она его так и не успокоила…
– Однако ж в Мориарме приезжали шишки. Вчера Эрвуэ выведал на лесопильне.
– Шишки?
– Да, шишки – генералы, – скорчив гримасу, тускло произнес Оливон. – С инспекцией. Даже поднимались к границе. И к доту, что в Бютте.
Гранж всегда поражался той изощренности, с какой информация тысячью путей – на манер арабского телеграфа– распространялась в армии, предусмотрительно обходя стороной офицерские кадры – как колонистов, сиротливо стоящих посреди туземной толпы.
– Это избавило нас от хлопот принимать их у себя.
– Точно!
На сей раз, поворачиваясь к Гранжу, Оливон расслабленно улыбнулся.
– И все же, – он вновь нахмурил брови, – это плохой знак. Восемь дней назад они установили тяжелую артиллерию за Мёзом. Вполне может быть, что это случится на неделе…
– Что случится?
– Ну как же, господин лейтенант… – смутился Оливон и отвернулся, на этот раз немного обиженный. – Неприятность, вот что.
«Хоть солнце и не вспоминают, но среди нас оно всегда», – подумал Гранж. Легкий холодок пробежал у него по спине. Его рассудок был устроен так, что логические выводы его мало трогали, но зато чужие предчувствия вливались в него, почти не встречая сопротивления; то, что в Варене его лишь раздражало, теперь атаковало его нервы более изощренным способом: это было как запах пороха в воздухе, как заразительный страх зверей перед грозой.
– Немцы не сумасшедшие, – сказал он, пожав плечами. – В ноябре! Как только выпадет снег, дороги здесь…
Концом своей трости он не очень уверенно ворошил подстилку из опавших листьев, которую ветер налепил на выступающий край дороги. Какое-то мгновение они, уже сухие и посеревшие, вихрем кружились в воздушных потоках машин. По обе стороны от просеки сквозь голые ветви исхудавшего леса везде просвечивало теперь уже бледно-голубое небо. Вдалеке, над бугристой поверхностью лесосек от ветвей медленно поднималась тонкая змейка пыли: танковые маневры проходили также на просеке, ведущей в Уш. Война устраивалась не спеша: неощутимо, легкими прикосновениями, она овладевала землей, как это делает пасмурное время года; когда Гранж с Оливоном замолкали, слышны были лишь рев моторов да отдаленное урчание самолета авиашколы, вяло раскачивавшегося над клубившимися испарениями Мёза. День был ясным, но уже холодным: звуки разносились очень далеко.
– Хитрюги эти немцы, господин лейтенант.
Оливон помрачнел и упрямо, как человек, который знает то, что знает, покачал головой.
– Их не проведешь.
Они прикончили бутылку, не издав больше ни звука. Машины теперь шли с промежутками; в скорбном безмолвии зимние сумерки вновь опускались над лесом. Только они поднялись, чтобы вернуться в блокгауз, как услышали позади себя чихание мотора: на обочине шоссе почти рядом с ними остановился разведывательный автомобиль; в наступающей мгле он из-за своего серого артиллерийского цвета казался особенно массивным. Из него вышли командир и водитель; покопавшись в двигателе и замерив бак, направились к Гранжу, который наблюдал за ними, остановившись под кроной деревьев.
– У нас горючее на исходе, – сказал младший лейтенант. – Есть тут где-нибудь поблизости телефон? Боюсь, что сегодня здесь никто уже не проедет, – поморщился он, повернувшись к пустоте уходящей вдаль дороги.
Телефон в Фализы еще не провели. Гранж отправил только что вернувшегося Гуркюфа на велосипеде в Мориарме. Техпомощь могла прибыть не раньше чем часа через два. Гранж пригласил приунывший экипаж к себе и послал вниз за новой бутылкой. В этой армии, менявшей кожу с опозданием в тридцать лет, мотор возрождал давно забытую субординацию. В шлемах велогонщиков на средние дистанции, в огромных очках и промасленных комбинезонах танкисты, что бы там о них ни думал Гранж, внушали почтение. Он чувствовал себя деревенщиной рядом с этими автомобилистами героической эпохи, выходящими из колесницы громовержца, чтобы утолить жажду в бедняцкой хижине.
– Потешный у вас бунгало, – прищелкнул языком лейтенант, когда они поднялись по лесенке. – И чем же вы тут занимаетесь? Сушите грибы?
Танкисты с некоторым изумлением водили глазами по комнате, выглядывали в замурованные ветвями окна.
Гранж пустился в объяснения. Секрет домов-фортов был секретом полишинеля, но апатичность этой на ходу засыпавшей армии все-таки немного охраняла его, несмотря ни на что: он знал, что за Мёзом никто – или же почти никто о нем не слышал. Когда он закончил, в комнате воцарилась тишина.
– Неплохо устроились, – суховато заметил лейтенант, очевидно для того, чтобы только не молчать.
Он подошел к окну и, переменив тему, завел разговор об охоте: на прошлой неделе в Уше один солдат из его взвода, загружая машину, выстрелил из пистолета в дикого кабана.
– Надеюсь, вам не придется стрелять в более крупную дичь, – вежливо вставил Гранж.
Опустошая бутылку, обменялись несколькими банальностями. Гранж чувствовал себя не в своей тарелке: лейтенант продолжал стоять, все время поглядывая на окна – посетитель в комнате больного, внезапно охваченный желанием пойти подышать воздухом. Было уже совсем темно.
– Может, покажете мне вашу крепость? – вдруг сказал лейтенант тоном человека, желающего поговорить с глазу на глаз.
Ступеньки лестницы были мокрыми и скользкими: с наступлением ночи заморосил дождь. В свете электрических фонарей блокгауз выглядел еще менее приветливым, чем днем. На стенах блестели широкие пятна подтеков, как в пещере; то здесь, то там в темноте под ногами трескались раковины улиток, которые с появлением ночной сырости выползали из подлеска и сквозь амбразуры проникали внутрь. Тяжелый и слизистый запах, поднимавшийся из леса, сдавливал горло – затхлый запах подвалов и помещений для выращивания шампиньонов.
– Странный домишко.
Лейтенант поморщился. Застоявшаяся прохлада вынуждала его вздрагивать и принюхиваться к влажному воздуху. Он ощупал рукой тонкий ствол орудия и приподнял полотняный капюшон затвора…
– Уж очень смахивает на фамильный склеп, вы не находите? Простите мне, быть может, не совсем уместную шутку, – смутился он, едва обозначив улыбку.
– Привыкаем, – сухо ответил Гранж и пожал плечами.
Настроение его ухудшилось: он уже жалел, что пригласил танкистов.
– …У вас в машинах, когда начинает нагреваться масло…
– Да, да, дело вкуса, – перебил лейтенант примирительным тоном.
Он с любопытством заглянул в амбразуру. На всем его лице отражалась ирония, ноздри и верхняя губа легонько, но беспрерывно подрагивали, как нос у кролика; это безустанное, звериное принюхивание раздражало Гранжа: он как будто искал в спертом воздухе подозрительный след, нечто более бесплотное, чем запах. Время от времени лейтенант косился на Гранжа с веселым подмигиванием, что в таком месте выглядело довольно мрачновато.
– А это что такое? – спросил он, показав на люк эвакуационного хода.
Гранж приподнял его: в свете фонаря первые ступеньки немного выступили из темноты; из отверстия дохнуло запахом корней и сырой земли.
– Так, значит, вы собираетесь здесь остановить панцердивизию? – вновь заговорил лейтенант, шаря в карманах и надув щеки, словно мысль эта казалась ему презабавной.
– Я не представляю, как танки пройдут сквозь лес. – Гранж неприязненно поднял брови. – Да и это тоже кое-чего стоит…
Носком ботинка он указал на затвор орудия.
– Будут не только танки…
Голос лейтенанта стал внятным и отрывистым, странно беспристрастным.
– Я поделюсь с вами последней новостью, самой свеженькой. С первыми танками пойдут саперы, а вслед за ними – мотопехота, лихие ребята! И пойдут эти удальцы не по дороге, а в обход. Вежливо так постучат в дверь вашего сейфа, но не пальцем, а парочкой гранат – и вам ничего не останется, как только уснуть вечным сном.
Он снова поднял глаза к потолку, постучал по стенке согнутым пальцем, присвистнул.
– Нужно заминировать подступы к блокгаузу. Да и потом, что я могу поделать? – сказал Гранж и пожал плечами.
– Вы резервист?
Гранж кивнул.
– Я вижу только один выход, дорогой мой товарищ…
Он положил руку Гранжу на плечо и впился в него взглядом, в котором уже не было и намека на шутку.
– Ценный совет в обмен на вашу ценную бутылку. Я бы изловчился и переменил обстановку. Эту штуковину, которую вам сдали в лесу в аренду, я, знаете, как называю? Не в обиду вам будет сказано, я называю ее ловушкой для дураков. Вы попадетесь, как крыса в капкан.
Минуту-другую они молчали.
– …Знаете, что я обо всем этом думаю… – Он усмехнулся криво, но почти галантно. – …В общем, вы оказались в дурацком положении. Остается только молить господа, чтобы они не пришли.
На просеке шумно просигналили; они поднялись наверх. Прибыла машина техпомощи; танкисты откланялись.
«Я буду жечь в блокгаузе серу, чтобы отпугнуть их», – подумал Гранж, раздосадованный и злой. На его счастье, он был один.
Он чувствовал себя не столько обеспокоенным, сколько одураченным – как человек, только что одолживший все свои деньги жулику.
Осень задержалась на Фализских холмах гораздо дольше, чем того ожидал Гранж; после нескончаемых дождей, размывших подлесок и приклеивавших к подошвам «платформы» из гнилых листьев, вдруг налетел сухой восточный ветер; небо сразу очистилось, затвердела дорога, зашелестели еще не опавшие листья молодых дубков; это напоминало бабье лето – стремительно-властное, уже прихваченное морозцем, прорвавшееся в самую середину декабря. Когда ранним утром Гранж спускался по лестнице, чтобы выкурить на просеке свою первую после кофе сигарету, каждая травинка была украшена жемчугом белого инея, но на обочинах по кончикам стебельков уже стекали на песок тяжелые капли; над лесом, который благодаря дубам еще казался одетым в густую листву, небо холодного синего цвета, с блеском оконного стекла, зябло в порывах усиливавшегося ветра. Он любил этот морозец, который укреплял дороги и порою доносил до самого дома-форта скрежет фализской лесопильни, удары топора и звонкий треск падающих деревьев; на дороге, где подкованные ботинки высекали из щебенки снопы искр, утро благоухало свежеспиленной древесиной и кремнем; несколько минут вместе с терпким воздухом зари он невольно вдыхал ту пьянящую, свойственную военным утрам веселость, которая восходит к отдохнувшим плечам, к тонизирующей прохладе ночлега под открытым небом, к свободе вновь открывшихся путей. Все признаки наступающей зимы радовали его; он любил эту благословенную пору, когда открывался доступ к продолжительным снам и коротким дням; это было похищенное, плохо используемое, но лучшее, нежели любое другое, время; оно напоминало волшебные каникулы, предоставляемые лицеистам в результате пожара или какой-нибудь эпидемии.
Теперь по пути в Фализы он перед поляной сворачивал на земляную тропу, которая ныряла вниз между опушкой лесосеки и терновой изгородью палисадников: если после восхода солнца он был свободен, ничто не доставляло ему большего удовольствия, чем будить на заре Мону и с запахом влажного утра входить к ней в дом. В такой ранний час над лугами еще колыхались пруды тумана, из которых выглядывали лишь дома, гребни изгородей да рощицы круглых яблонь. Из труб уже текли струйки дыма; кое-где одинокие женщины переходили вброд залитые туманом невидимые аллеи и развешивали между квадратными овощными грядками белье для просушки. Для Гранжа представление о счастье всегда было связано с садовыми дорожками, и война его только усилила; эта омытая ночью дорога, досыта накормленная свежими растениями и съестным изобилием, была для него теперь дорогой Моны; на опушку леса он ступал, как на берег острова блаженства. Дверь Моны никогда не была закрыта – нет, она не боялась, что ее друг, входя утром в дом, может ее разбудить; просто она была из породы тех кочевников пустыни, на которых щелчок замка действует угнетающе; где бы она ни находилась, она всегда разбивала свой шатер на ветру. Когда Гранж входил, в квадрате серого света, образованном открытой дверью, он прежде всего замечал содержимое ее карманов вещи, которые она бросила на медный стол, перед тем как лечь спать: ключи, мятные леденцы, инкрустированные хлебными крошками, агатовый шарик, флакончик духов, огрызок карандаша и семь-восемь однофранковых монеток. Остальная часть комнаты была полностью погружена во мрак. Гранж не спешил открывать ставни; он тихонько садился у едва выступавшей из тени кровати, просторной и неприветливой, освещаемой снизу пылающими угольками камина и сальными отблесками медного тагана. Но вот Мона просыпалась, так же внезапно, как свет переходит в тень (она и засыпала на полуслове, как совсем еще маленькие дети); оторопевшая, взлохмаченная, истерзанная, разбитая, она смотрела на Гранжа, и он, словно попав под душ апрельского водопада, весь день ходил сам не свой; но то чувство, когда он ее видел еще спящей, перевешивало все: сидя подле нее, он ощущал себя ее защитником. Холод проникал в комнату, несмотря на умирающий огонь; сквозь неплотно закрытые ставни сочился серый рассвет; на секунду он почувствовал себя брошенным на самое дно угасшего мира, разрушенного злыми чарами; худые мысли, одна мрачнее другой, не давали ему покоя; он растерянно озирался вокруг, словно искал здесь некий гнойник – причину того, что утро казалось таким бледным и коченела, вот-вот готовая умереть, эта грустная комната… «Лишь бы она не умерла», – суеверно шептал Гранж, и слова эти в комнате с закрытыми ставнями отдавались рассеянным эхом – мир лишился надежды; казалось, ничто уже не в силах пробудить его от этого сна.