Текст книги "Балкон в лесу"
Автор книги: Жюльен Грак
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
– Глупо! – бормотал он, разглядывая прожилки на кисти своей руки.
Ужинали в Фализах рано, эти минуты всегда были приятны для Гранжа. Вчетвером они устраивались возле набитой дровами печки вокруг елового столика, за которым Гранж работал днем у себя и который на время ужина перетаскивали в общую комнату. Гуркюф к концу ужина обычно засыпал, а Эрвуэ, Оливон и Гранж частенько усаживались покурить и поговорить вокруг печки, на которой постоянно грелась кастрюля с едким и безвкусным кофе, как на плите фламандской фермы. «Пенаты Фализов здесь», – размышлял Гранж, когда Оливон расставлял чашки и ритуальным жестом снимал крышку с кастрюли; его удивляло, что он, сам того не ожидая, обрел здесь некое подобие очага. Разговор шел гладко: у Оливона, работавшего бригадиром на верфи Пеноэ, были общие с Эрвуэ друзья, поскольку половина обитателей Ла-Брийера каждый день отправлялась на работу в Сен-Назер. Оба принадлежали к левыми вели жаркие политические дискуссии: забастовки 36-го года, Народный фронт проносились по низкому помещению с грохотом Великой Армии в воспоминаниях солдат наполеоновской империи; можно было подумать, что война – это всего лишь техническая неполадка, как на радио, занавес, опущенный взбалмошным машинистом на самом захватывающем месте пьесы. Затем Эрвуэ рассказывал охотничьи байки, расписывал свои ночные приключения в засадах, и в этих историях вновь и вновь воскресал образ старого бриеронца – певца, распутника и браконьера, своего рода фольклорного героя, – который забавлял Гранжа тем, что походил на деда Ерошку из «Казаков», Иногда, когда беседа затягивалась, они слушали по радио «штутгартского предателя» [6]6
«Штутгартский предатель» – Поль Фердонне, заочно приговоренный французскими властями к смертной казни, работал на немецкой радиостанции «Радио-Штутгарт».
[Закрыть]– однажды он рассказал об их полке. После длительного потрескивания вместе с этим тонким язвительным голосом, рубившим фразы, как рядовой театральный злодей, сквозь помехи прорывалась вся ирреальность войны. В паузах было слышно, как с ветвей вокруг дома капала вода, и порой совсем рядом раздавался шорох – какой-то крупный зверь копошился в зарослях, – заставлявший Эрвуэ бросаться к окну. При распахнутом окне отчетливо различался долгий умиротворяющий шелест, который как бы убегал над вздыхавшим лесом в необозримую даль, да крики сов, сидевших совсем близко – чуть ли не на проволоке; они слетались, привлеченные мелкими грызунами, которые искали здесь корки заплесневелого хлеба. Им было хорошо, покойно, оттого что они вместе – бодрые и веселые, в приятном тепле, – но и немного не по себе из-за гула дикой природы, из-за окна, распахнутого в ночь тревожного мира. Именно этот миг выбирал Гуркюф для своего пробуждения: шутки, которыми сопровождалось выражение его толстощекого, как у младенца, лица, и вытаращивание глаз служили сигналом к отбою.
– Чертова война! – говорил, зевая, Оливон и накрывал крышкой пустую кастрюлю. Солдаты желали спокойной ночи и возвращались в свою комнату, прозванную Гранжем кают-компанией и выходившую окнами на проволочные заграждения. Когда он высовывался из окна, то какое-то время видел в соседнем окне красный кончик сигареты Эрвуэ, который, перед тем как сесть за починку силков, принюхивался к мокрому лесу носом охотничьей собаки.
Вернувшись к себе в комнату, Гранж какое-то время читал при скудном свете дрянной лампы, которую цеплял при помощи крючка к деревянной перегородке над столом, но, воспаленный кофейными возлияниями после ужина, он, особенно в сухую лунную ночь, выходил перед сном на короткую прогулку. Ночь в лесу никогда не бывала абсолютно черной. Со стороны Мёза, очень далеко, противоположная закраина долины смутно белела в просветах между деревьями – своего рода ложная заря, шелковистое трепетание мягких и густых вспышек, подобных тем крупным пузырям света, что то и дело лопаются над долинами доменных печей: это ночью при свете прожекторов с удвоенной энергией отливали бетон для казематов. Со стороны границы, где плато постепенно шло вверх, одна за другой каплями выступали и какое-то время скользили во тьме маленькие светящиеся точки, бесшумно разрастаясь и шаря быстрым лучом по верхушкам деревьев: это бельгийские автомобили катились в безмятежности иного мира, пересекая открытые ветрам прогалины, там, где Арденны начинали понемногу дробиться. Находящаяся между двумя этими бахромчатыми лентами, внезапно потревоженными ночью, Крыша (так назвал Гранж это высокое, нависшее над долиной лесистое плато) была погружена в глубокий мрак. Просека тянулась насколько хватало глаз – призрачная дорога, полуфосфоресцирующая среди зарослей, присыпанная, как пудрой, белым гравием. Мягкий теплый воздух был полон ароматом трав; приятно шагалось по этой звучно скрипящей под ногами дороге, скрытой в тени деревьев, когда над головой, будто живая, появлялась полоска посветлевшего неба, порою словно пробуждаясь от отблеска далеких огней. Гранж шагал с блаженным чувством хорошей физической формы, к которому примешивались путаные мысли – и не только приятные; ночь защищала его, передавала ему счастливое дыхание и легкость тех ночных зверей, для которых вновь открываются вольные пути; однако ночь приближала к нему войну; как будто огненный меч выводил ясные и четкие знамения над плотно сжавшимся в детском страхе миром; разбуженное над лесами небо взирало на сумрачную Францию, сумрачную Германию и – между ними – на удивительно спокойное мерцание Бельгии, огни которой угасали на краю горизонта. Ночь не спала; чувствовалось, что настороженная земля вновь облачилась в нее, как в маскировочный халат; взгляд невольно задерживался на далеких пучках света фар, которые порой скрещивались и, казалось, осторожно, как усики насекомых, ощупывали воздух за широким тревожным горизонтом. Гранж оставлял просеку и, взяв левее, выходил по тропе к отметке457 – выбритой недавней рубкой прогалине, откуда открывался вид на плато; он усаживался на пень, закуривал сигарету и долго смотрел на тлеющие огни ночи. Видимые отсюда светлячки разбегались в неожиданно больших количествах, замыкая перед ним на горизонте полукруг быстрых мерцаний, которые словно предупреждали и вопрошали друг друга; это напоминало причаливание к населенному берегу, когда светлой ночью подходишь со стороны открытого моря; казалось, предложен некий вопрос, понимание которого не терпит промедления, но Гранж его не понимал – по истечении некоторого времени он лишь чувствовал внутри себя все нарастающую смутную лихорадочность да легкое сжимание глаз бессонницей; ему хотелось шагать и шагать в этой разбуженной ночи до изнеможения, до самого рассвета. Когда он возвращался на дорогу, вновь все было спокойно: ночь тихо дышала под сенью деревьев; он бесшумно поднимался по лестнице дома. Перед тем как лечь спать, он на секунду задерживался у двери в кают-компанию: ночью солдаты оставляли ее приоткрытой, чтобы к ним шло тепло от печки; оттуда доносился шум дыхания, звучного и здорового, отчего в темноте у него невольно появлялись складки на щеках; окружающий мир выглядел сомнительным и ненадежным, но был еще этот сон. «Все четверо», – думал он, толкая свою дверь, как бы охваченный желанием насвистать веселенький мотивчик. Просто не верилось, что двумя неделями раньше он не знал даже их имен.
По воскресеньям капитан Варен, командовавший ротой Гранжа, часто приглашал его на обед в Мориарме. Иногда его подвозили на грузовичке; в погожие дни, скорее чем занимать велосипед в Фализах и на протяжении трех миль трястись по руслу раздробленных камней, он предпочитал спускаться пешком; впрочем, он благословлял эту скверную дорогу – она развязывала ему руки и наполовину отрезала Крышу от обитаемого мира. Он пускался в путь ранним утром; приближаясь к Эклатри, он прислушивался к колоколам Мориарме, оглашавшим долину после окончания торжественной мессы: их тонкое звучание, терявшееся в гигантском лесистом амфитеатре, нравилось ему, как полузабытый приветственный жест; этот звон никогда не достигал безмолвной Крыши. Офицеров обеих рот – первая и третья питались вместе – он заставал за аперитивом; в одном окне виднелся Мёз цвета гудрона у подножия лесных выступов, в другом – площадь перед церковью, где разряженные группы, уже заметно поредевшие, распадались перед дверью кондитерской. За столом царила шумная и немного нарочитая сердечность; было ясно, что воскресенья капитана Варена, время от времени собиравшие лесников, затерянных в своих бетонных блоках на границе, имели какое-то отношение к поддержанию корпоративного духа. Капитан Маньяр, командовавший третьей ротой, был весь как на ладони: бойкий блондин – так и хотелось назвать его «блондинчиком» – с амурно-синими глазами любителя залезть под юбку, следящий за собой; он производил впечатление человека, затянутого в корсет, как офицеры времен Дела [7]7
Имеется в виду дело Дрейфуса.
[Закрыть], и наделенного взрывной снисходительностью стрелка, переведенного в крепостной гарнизон; время от времени он публиковал небольшие патриотические сонеты в корпусной газете «Эхо с фронта», распространяемой в армии и прозванной «Провидец будущего»; когда его просили, он за десертом иногда угощал своей последней новинкой. Чувствовалось, что в день объявления войны он взял на вооружение казарменный тон – так продевают цветок в петлицу утром самого прекрасного дня в своей жизни, – но брак не состоялся, и цветок дурно пахнет для всех, кроме него. «Приказчик, вылезший из постели девки», – говорил себе Гранж, которого тот в высшей степени раздражал, когда за десертом в развязной манере смаковал какую-нибудь постельную историю расквартированной армии. У капитана Варена был отстраненный и немного отсутствующий вид, но время от времени, при какой-нибудь вздорной выходке, неожиданно поражавшей цель, в его прищуренных глазах меж ресницами вспыхивал на какие-то доли секунды, как лампочка в тире, живой луч; было очевидно, что он терпеливо сносит обед, а Маньяра – пуще всего остального. «От него ничего не ускользает, он нас оценивает», – рассуждал про себя несколько уязвленный Гранж; но ему не было неприятно смущение, из-за Варена тяготившее всех за обедом: как присутствие кюре за свадебным столом, оно позволяло избежать худшего. Разговор был крайне убог, речи – как за табльдотом коммивояжеров; после того как сдвигали тарелки и хором горланили песни, на какое-то мгновение наступала тишина – и пыл угасал. Капитан Маньяр с комедийной прямотой покровительствовал резервистам и молодым аспирантам; похлопывая по плечу и фамильярно пуская дым в лицо, он их «наставлял».
– К полковнику? Ты получишь втык… хошь не хошь,малыш, – внезапно прорезался в углу его гнусавый, как флейта, голос на арго, от которого так и пахло свежей краской. Пили много. «Каждый из присутствующих здесь лучше, чем хочет казаться, – думал про себя Гранж, сильно раздражаясь, – отцы семейства в борделе».
В окне Мёз медленно менял свою окраску, мрачнея и угасая под тенью скал; томительная и праздная скука провинциального воскресенья сочилась, несмотря на войну, сквозь оконные рамы; в воздухе висел запах перно, затхлого табачного дыма и тяжелой снеди. Здесь явно что-то передразнивалось, но что? В минуты тишины сотрапезники смотрели в окно на детей, которые после урока катехизиса выстраивались на площади, собираясь к вечерне.
– Хватит разговоров о службе! – гнусавила жеманная флейта захмелевшего капитана Маньяра. – Поговорим о бабах.
Порой после обеда по сонным воскресным улицам рабочих кварталов Гранж провожал товарища на поезд, идущий в Шарлевиль, затем заходил в ротную канцелярию уладить кое-какие служебные дела. Обычно он заставал там капитана Варена, дымившего сигаретой за ворохом бумаг. Лицо массивное, хищноватое под жесткой и необычайно черной еще щеткой волос, приплюснутые вздрагивающие ноздри, широкие челюсти; на первый взгляд – какой-то солдафон с неуклюжими манерами; однако солдафон этот не пил, не шутил, никогда не смеялся и, с тех пор как дивизия расположилась в секторе, еще ни разу не наведался в заведение на плас Дюкаль в Шарлевиле, куда по воскресеньям по очереди совершали набеги офицеры. Он командовал ротой с леденяще-компетентной сухостью, держа солдат и офицеров в узде, улаживая дела несколькими словами, категоричным тоном, достаточно выслушивая других, никогда не вступая в споры. Он родился для стиля «я приказываю или молчу». «Должно быть, он ошибся эпохой или армией», – сам с собой рассуждал Гранж, – а капитан вызывал его любопытство, – каждый раз поражаясь этой голой канцелярии, выскобленной, как комната монастырского привратника, где все дышало строгим порядком, где не было видно ни стула для посетителя, ни даже одной-единственной бутылки с аперитивом. Однако по воскресеньям все было иначе. Оставаясь с ним один на один, Гранж иногда чувствовал, что в какие-то мгновенья капитан Варен становится ему ближе, открытее; не то чтобы тот расслаблялся – он работал весь день; не то чтобы он делался человечнее его откровенность была столь безличной, что становилась леденящей; ее целью было нечто совсем другое, нежели ободрить. Капитан рассказывал о войне. Гранж полагал, что Варен откровенничает с ним потому, что он никогда не отпрашивался в Шарлевиль – а это интриговало, – и, может быть, потому, что он был еще молод: скрытым пороком капитана была страсть шокировать.
– Взгляните-ка на секунду сюда, Гранж. Второй отдел нас балует.
Документ с красной наклейкой «Сообщить сугубо офицерскому составу» представлял собой пухлый альбом с фотографиями, воспроизводившими различные типы казематов линии Зигфрида. Большая их часть была в лесу, как Фализы, – превосходные углы съемки показывали темные углубления амбразур с более светлой кромкой их забавного обрамления в виде гармошки. Все вместе, состоящее из отдельных листков глазированной бумаги, переложенных картоном, с размерами сооружений и номерами ссылок, напоминало тщательно оформленный каталог коллекций весенней моды, предлагаемой вам портным.
– Эта вам нравится?.. Или, скорее, вот эта?
Капитан немного кривлялся; было ясно, что глазированная бумага в особенности вызывала у него глубокую антипатию; он думал: эти штабные ветрогоны набивают себе цену…
– Здорово, а?
Он подмигивал, теребил пальцами лощеную бумагу, играя ее отражением на одной серьезной модели с тремя амбразурами, почти сокрытой хвойной рощицей.
– Здорово или нет, я все же советую вам взять это на заметку, господин аспирант.
– Потому что… нам, возможно, придется атаковать?
– Потому что ни вы, ни я никогда не увидим эти музыкальные шкатулки вблизи. Понимаете, что это означает?
Капитан принялся вышагивать взад и вперед, пришпориваемый незримым ангелом.
– Трюк довольно известный. Ставка присылает нам видовые открытки якобы из разных уголков света, но с марками нашей страны. Есть такие бедные молодожены – любители сыграть на публику, – которые фабрикуют свадебные путешествия. Это поднимает вас в глазах друзей и знакомых. Полякам это, должно быть, понравилось.
– Немцы тоже не двигаются, – обронил Гранж, которого по-прежнему забавляла эта игра в худшее: ему нравилось подталкивать людей к тому, к чему они сами склонялись. – Быть может, они никогда и не нападут.
Капитан смерил его свинцовым взглядом. Его ноздри подрагивали. «Забавно, – подумал Гранж. – Он не смотрит, он расстреливает меня глазами». Интеллектуалом Варен не был, но какими-то чертами последнего обладал: мог со злостью относиться к идее.
– Так чего же вы здесь дожидаетесь, прекрасная молодежь? Почтовых открыток?
– Здесь?
– Здесь?.. – Капитан издал нечто похожее на вымученный, немного зловещий смешок. – Здесь? Что значит здесь? Здесь или где-нибудь еще. Вот уж забавная будет прогулочка… С тростью в руках!
Капитан вновь принялся шагать взад-вперед.
– …С тростью в руках!
После столь резких выходок капитан довольно сухо прощался с ним и погружался в свои бумаги: бесполезно было снова вызывать огонь, пока не пройдет неделя. Гранж выходил из этих необычных столкновений с глазу на глаз наполовину развеселившимся, наполовину встревоженным. «Они, как кровопускание, приносят ему облегчение», – говорил он себе; каким бы странным ему все это ни казалось – ведь сам он с величайшим равнодушием следил за ходом войны, – он понимал, что капитан страдает. Когда он вновь оказывался на улице, ему казалось, что немного потеплело: неожиданно холодный, широкий полумесяц падавшей от скал тени уже перекинулся через Мёз на берег с Мориарме. Он обнаруживал, что ему больше нечего делать на этих зевающих и по-прежнему пустынных улицах, хотя теперь у ресторанчиков лепились велосипеды, а у вокзала болталось несколько уже пьяных солдат; ему не терпелось вновь оказаться под пологом своих лесов. Словоизлияния капитана портили ему день; не то чтобы он им верил, но они падали на молчаливую и замкнутую жизнь, которую устроил себе Гранж, как камень в кокетливо затянутый ряской пруд: на миг показывалась черная вода, и наружу прорывался гнилой въедливый запах, забыть который было уже невозможно. «Война? – говорил он себе, раздраженно передергивая плечами. – А кто знает, идет ли вообще война? Если бы она шла, об этом бы знали». Но он все равно ощущал какую-то нервозность; он размышлял об окружавшей его армии, как спящий на траве, который ворочается даже во сне, то и дело отгоняя тыльной стороной кисти жужжащую осу. Проходя вдоль реки, он уже подозрительно косился на небольшие доты, чьи амбразуры с разных точек надзирали за Мёзом: он находил их ничтожными, хрупкими вместе с этим бетонным цоколем, который завершался кирпичной кладкой, – как если бы начали с каземата, а закончили остановкой сельского автобуса. «Разумеется, это не линия Мажино», – размышлял Гранж, невольно поднимая глаза к взлохмаченным орлиным гнездам, вознесшимся высоко над рекой; но в целом эти ленивые фортификации скорее успокаивали: было очевидно, что здесь не ожидается ничего серьезного. За этими лесами… К тому же близилась зима; через несколько недель выпадет снег. И грузовик будет приезжать уже не каждый день; охваченный приятной дрожью, он видел себя заточенным в Фализах, на своем альпийском лугу, возле раскрасневшейся печки, на долгие дни отрезанным от мира в этом лесу из рождественской сказки. В апреле над равнинами, где цветут яблони, еще видна белоснежная закраина Арденн. «Варен обижен, потому что его упрятали сюда, на этот смехотворный фронт; все эти кадровые военные жаждут продвижения». Как только извилины дороги углублялись в лес, дышать становилось легче; на каждом повороте в долине был виден уменьшающийся в размерах Мориарме. Гранж шел и шел, и мокрая тишина обступала его со всех сторон; он чувствовал себя невесомым, помолодевшим – уже то, что он углублялся в этот безбрежный лес, обостряло блаженное состояние, от которого у него расширялись легкие. Воздух благоухал, как после ливня: к вечеру над Крышей пройдет дождь; в Фализах вы словно высаживались на другую землю. Затем внезапно на одном из поворотов вновь возвращалось ощущение легкого укуса, укола, и он хмурил брови.
– Так чего же вы здесь дожидаетесь, прекрасная молодежь? Почтовых открыток?
Однажды, когда Гранж добирался вот так пешком до дома-форта – это было в одно из последних воскресений ноября, – на первых извилинах его настиг дождь, и, как это обычно бывает, не успел он достичь плато, как дождь решительно перешел в ливень. Уже сгущались сумерки, тучи скользили на уровне Крыши, порой цепляясь за бугры на плато, которые на какой-то миг исчезали, обволакиваемые тягучим туманом; все предвещало один из тех затяжных дождей, после которых на Крыше целыми днями выступали влажные испарения. Когда на Крыше обосновывался дождь, Гранж чувствовал себя бодро и легко – от этого и еще больше от того, что он возвращается домой; по его телу растекалось тепло: он заранее представлял себе свое светское общество, устроившееся вокруг печки в общей комнате, которая вся дымилась от пара, исходившего от сохнущих шинелей. Он быстрым шагом шел против ливня, сознавая лишь легкую усталость да прохладу капель, стекавших одна за другой у него по спине, приподнимая рукой воротник промокшей шинели, который уже натирал ему подбородок. Ныряя в лесные тропы, взгляд тотчас же утыкался в стену ватного тумана, выраставшую шагах в двадцати; приходилось идти как бы в промоине грозовой тучи, перемещавшейся вместе с вами, и только от просеки, впереди, в приподнимаемом ветвями тумане, прорезался более светлый проем. Этот поход через лес, заточенный в туман, как в монастырь, мало-помалу настраивал Гранжа на его любимые грезы; ему виделось в этом олицетворение собственной жизни: все свое он носил с собой; в двадцати шагах мир делался мрачным, перспективы закрывались, и только крохотный нимб теплого сознания окружал его – эта вознесшаяся над беспризорной землей колыбель. На плато, где вода с обочин стекала плохо, уже разрастались лужи – захватывая дорогу, вздуваясь крупными серыми пузырями все усиливающегося ливня. Когда он поднял глаза и посмотрел вдаль, то заметил на некотором расстоянии впереди себя еще не до конца растворившуюся в завесе дождя человеческую фигуру, спотыкавшуюся о камни между лужами. Это был силуэт девочки, укутанной в длинный плащ с капюшоном и обутой в резиновые сапоги; она неуверенно шлепала по лужам, немного ссутулившись, словно на спине под плащом у нее висел кожаный ранец; и первое, что приходило в голову, – это школьница, идущая домой; но Гранж знал, что по меньшей мере на две мили вокруг домов не было, и тут он вспомнил, что сегодня воскресенье; он принялся с повышенным интересом наблюдать за фигуркой. Было в ее походке что-то интригующее; в стрекоте усилившегося ливня, который, похоже, ничуть ее не беспокоил, она и впрямь удивительно напоминала девчушку, прогуливающую уроки. То перескакивая сразу обеими ногами через лужу, то останавливаясь на обочине, чтобы отломать веточку, она вдруг оборачивалась на какое-то мгновение и как бы бросала из-под капюшона взгляд назад, словно прикидывая, насколько к ней приблизился Гранж, затем вновь принималась прыгать на одной ноге, подталкивая носком камешек, и, поднимая брызги, пробегала по лужам отрезок в несколько шагов; один-два раза, несмотря на расстояние, Гранжу показалось, что она насвистывает. Просека все дальше и дальше уходила в лесную глухомань; из-за ливня лес вокруг них трещал, как будто жарился в масле. «Эта девушка дождя, – думал Гранж, невольно улыбаясь за своим промокшим воротником, – какая-нибудь Фадетта – маленькая лесная волшебница». Несмотря на ливень, он стал замедлять шаг: ему не хотелось настичь ее слишком быстро, он боялся шумом своих шагов вспугнуть молодого лесного зверька за его грациозными увлекательными проделками. Теперь, когда он немного приблизился, она уже совсем не казалась девочкой: когда она пускалась бежать, ее бедра почти не отличались от женских; движения шеи, необычайно юные и живые, напоминали о вырвавшемся на свободу жеребенке, но в них то и дело мелькал утонченный изгиб, внезапно говоривший совсем о другом, как если бы голова нечаянно вспоминала, что она припадала уже к плечу мужчины. Слегка уязвленный, Гранж задавался вопросом, действительно ли она заметила, что он идет за ней следом; порою она, останавливаясь боком к нему у края дороги, взрывалась заливистым смехом – так смеются товарищу по связке, который ясным утром поднимается следом за вами, – затем, словно на целые минуты забыв о нем, возобновляла свое подпрыгивание цыганочки и разорительницы гнезд и вдруг казалась необычайно одинокой, при своем деле, как котенок, который отворачивается от вас, привлеченный клубком ниток. Так они шли какое-то время. Несмотря на шум колотившего по дороге ливня, светлый проем впереди даже казался Гранжу просветом в облаках: теперь он был всего лишь мужчиной, идущим за женщиной, в нем играла кровь, и его обуревало жгучее любопытство. «Девчушка!» – с трудом проговаривал он про себя, а сердце невольно билось сильнее всякий раз, когда фигурка останавливалась на обочине и рука на мгновение приподнимала тяжелый капюшон. Вдруг фигурка встала посреди дороги и, расположившись в луже, доходившей ей до щиколоток, переступая с ноги на ногу и разбрызгивая воду, принялась за мытье резиновых сапог; поравнявшись с ней, Гранж заметил под капюшоном, поднятым в его сторону, два глаза ярко-синего цвета, тепловато-терпкого, как тающий снег; в глубине капюшона, как в глубине яслей, виднелась мягкая солома светлых волос.
– М-мокрый же ваш лес, ну и ну! – произнес свежий и резковатый голос, в то время как капюшон отряхивался с беззастенчивостью молодого пса, обдавая брызгами Гранжа; затем вдруг вздернулся подбородок, ласково и приветливо, и, как губам, протянул дождю обнаженное лицо – глаза же при этом смеялись.
– Будет лучше, если мы пойдем вместе, – вновь заговорила она тоном, ничуть не считающимся с его мнением. – Так веселее!
И она вновь залилась своим смехом прохладного дождя. Теперь, когда он нагнал ее, она, широко ступая, шла рядом с ним. Время от времени Гранж поглядывал на нее; за краем капюшона он мог видеть только блестевшие от воды нос и рот, которые подставлял дождю упрямый короткий подбородок; но он был взволнован от того, что чувствовал ее рядом с собой – молодую и здоровую, гибкую, как олененок, источающую приятный запах мокрой шерсти. Она сама подстроилась под его шаг: это было так же сладостно, как если бы она оперлась о него. Иногда она чуть поворачивала голову, и тогда край темного капюшона на мгновение соскальзывал ей на глаза, которые были как просвет в облаках; взгляды их встречались, и, ничего не говоря, они начинали смеяться тем непритворно-искренним смехом, в котором нет ничего, кроме удовольствия. Она засунула руки в карманы плаща, резко, как это делают маленькие крестьянки, боящиеся обморозить кончики пальцев, когда зимой они бродят по лесным дорогам. «Но это не деревенская девушка, – говорил про себя Гранж, чувствуя покалывание в сердце, – и она уже не совсем девочка. Сколько ей лет? Куда она идет?» Он шагал рядом с ней, и уже одно это было так приятно, что он не осмеливался расспросить ее: боялся развеять чары.
– Я поджидала вас на подъеме. Вы так медленно шли! – сказала она вдруг, огорченно покачав головой и с дразнящей улыбкой глядя на него исподлобья. В голосе звучал оттенок насмешки, шаловливой и искушенной, выводившей на чистую воду все уловки Гранжа. Было ясно, что она давно уже не попадается на эти трюки. Она хорошо знала, что нравится.
– Это из осторожности, – добавила она скороговоркой, так, словно повторяла плохо заученный урок. – В воскресенье вечером по дороге часто проходят солдаты. Говорят, что они ведут себя нехорошо, – произнесла девушка теперь уже более проникновенно, однако чувствовалось, что она не из пугливых.
– А меня вы не испугались?
– Я вас хорошо знаю!
Легким движением она обозначила прыжок через лужицу: казалось, что жизнь в этом хрупком тельце резвится, как жеребенок на лугу.
– …Я видела вас из своего дома. Вы каждый день приходите пить кофе к «Платанам»… Роскошничаете! – важно добавила она, сделав акцент на этом слове: можно было подумать, что без году неделя, как она его выучила, – но вот вновь потянулись к нему рот и смеющиеся глаза, шея изогнулась, тем самым приведя Гранжа в волнение. С каждой фразой, с каждым движением плеч и головы его представление о ней прыгалосамым невероятным образом.
Какое-то время они снова шли молча. Ливень был уже не такой сильный, но прямой и частый, он, казалось, будет долбить дорогу еще долгие часы. Ветер стихал. Начинало смеркаться, вокруг них в насыщенном испарениями лесу тяжело падали капли.
– Так, значит, вы здесь на каникулах? – внезапно задал Гранж коварный вопрос. В конце концов, она наверняка школьница. И он вспомнил, что она сказала «ваш лес».
– О нет!.. Я вдова! – ответила она после короткой паузы рассудительным и весьма самодовольным тоном. – Есть свидетельство о браке! – продолжала она с детским воодушевлением и, порывшись во внутреннем кармане плаща, как из рождественского камина, вытащила оттуда небольшую книжицу с официальным заголовком и загнутыми углами. Ошеломленный Гранж секунды две моргал: каждый новый порыв ветра то и дело взъерошивал его.
– Это очень грустно! – заключила она, покачивая головой с комичной серьезностью девочек, когда они играют в гостей. И тотчас же они разразились безудержным смехом, стоя под ливнем посреди дороги.
Заплутавшие во фразах, которые она выпаливала не задумываясь, мысли Гранжа начинали обретать более отчетливые формы. В начале года она вышла замуж за молодого врача, который, бесспорно сраженный ее красотой, не долго думая похитил ее со школьной скамьи; спустя два месяца он оставил ее вдовой. Так по крайней мере выходило из несколько затрудненного сопоставления фактов, ибо в ее фразах врач всегда фигурировал не иначе, как под именем Жако, которое, на ее взгляд, характеризовало его в полной мере. Тогда отец девушки – проскальзывавший в ее рассказах неясным и как бы отстраненным провидением – снял для нее дом в Фализах. Жако, прежде чем столь неожиданно покинуть ее, был обеспокоен темным пятном в ее легком, которое после случившегося стали считать не столько признаком болезни, сколько исключительно поэтическим выражением последней воли умершего. Чтобы поправить здоровье или, скорее, чтобы исполнить обет, она и приехала в лес, где война застигла ее, как птицу на ветке. Здесь она и осталась.
– Здоровый климат! – заявила она, энергично встряхнув головой, казавшейся крохотной под огромным капюшоном.
Гранж слушал, но эти детали оставались для него до странности расплывчатыми. Слова «отец», «муж» не шли к ней; они были как одежда, которую сбрасывают сразу же после примерки, – они не имели к ней отношения. Что бы она ни делала, казалось, она была в этом вся. «Какую насыщенность, – говорил он про себя, – приобретает мгновение в ее тени. Какой убедительностью, какой энергией наполнено ее присутствие здесь!» Переходя через лужу, она взяла его под руку и уже не отпускала; он ощущал сквозь шинель цепкую хватку ее легких пальцев; гладкая, отполированная ливнем, с решительной походкой, она являла собой полную противоположность тому, что называют эфирной барышней; вдруг она прильнула к нему – плотная и круглая, как галька.
– Меня нужно проводить, – сказала она, когда они подходили к дороге. – Это галантно. Джулия приготовит нам чай. – «Еще одна загадка», – думал Гранж, которого смутило появление на сцене этого нового персонажа. – В дубовой роще мне всегда бывает так страшно!
Когда они пошли по узкой фализской дороге, на них вместе с тенью деревьев, казалось, внезапно упала ночь. Дождь на время перестал; в открывавшейся с дороги перспективе, со стороны Мёза, небо просветлело, и, обернувшись, на горизонте можно было видеть угасающую узенькую полоску тусклого красного цвета, какие появляются на небосклоне снежными вечерами. Здесь дорога пересекала высокоствольную рощу; ночная прохлада ниспадала на плечи плотного купола мокрых ветвей. Гранж заметил, что она дрожит и молча жмется к его предплечью; внезапно веселость спала, и его охватило более серьезное чувство – нежная жалость: уже наступила ночь, и рядом с ним была всего лишь беспризорная, девочка, потерявшаяся в этих лесах войны; ему хотелось обратиться к ней по имени.