сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)
Когда мимо катится экипаж, то шум его как будто не такой, как всегда. Мостовая под колесами гудит не так долго. Кажется, будто и жесты людей вибрируют меньше. Нечто матовое заглушает отзвуки. Нечто успокоительное сокращает все, что происходит, гасит последствия. Откуда эта сила? Душа ли сегодня облегчает мне существование и нейтрализует его яды? Достаточно ли найти для ума располагающую к сонливости позу? Благодать ли это, распространяющаяся как влияние и требующая от тебя всего лишь согласия принять ее? Поистине, все, что совершается вне тебя, можно уподобить событиям, представленным на старинной гравюре, которую рассматриваешь, забывая себя самого и без всякой боязни, потому что они уже не сохранили ничего, кроме своего обаяния, потому что они безоружны.
Жюльета покинута уже давно. Но она близко, совсем близко. Нужно было бы только дать сигнал. И она бы внезапно появилась на ближайшем перекрестке. Приблизительно так играют на улице дети. Они разлучаются. Но между ними условлено особым образом крикнуть: "О-го". И это знают только они и умеют расслышать поверх груды домов. Они встречаются, когда хотят.
Но бывает все же, что сигналы не доходят. Однажды Элен уже не откликнулась. Портретик на стене – "символ", быть может, как говорит Жерфаньон, в смысле подобия. Не "сигнал". Не следует играть словами.
Этот гудок буксирного парохода, тоже не резкий. Просто мягкий разрыв. "Бывало, лицо Жюльеты было так близко от моего лица, тут, слева, в сумеречном свете. Бедная девочка. Царство нежности, таинственно разветвленное. Тайные соучастие и братство. Между Элен, Жюльетой и мною есть своего рода неопределимая традиция. Надо бы иметь возможность крикнуть "о-го", как эти дети, пользуясь тайной модуляцией; и видеть появление. Посмотреть, кто появится; оттого что кто-то появился бы, я уверен. "О-го", поверх домов, наудачу, как этот пароходный гудок, такой захватывающий, такой сладостный при речном ветре, такой нежный, что вдруг мне уже ничего не надо, ничего не надо."
XV
СКИТАЛЕЦ
В продолжение первой половины лекции Жерфаньон просто скучал. Время от времени он записывал какую-нибудь фразу Оноре, освобождая ее от излишних украшений и повторений, и это иногда сводило ее к очень скромной мысли. Или же рассматривал самого Оноре: его бороду, его глаза, жесты, которые можно было все предвидеть. Оноре, несомненно, был доволен. Он говорил о поэтах Возрождения вещи, старательно им разработанные и, по его мнению, тонкие. Приводил ссылки, диктовал библиографические сводки. Упрекнуть его нельзя было ни в недостатке эрудиции, ни в полном отсутствии литературного вкуса; ни в том, что он говорит без всякого уважения о великих поэтах; ни в том, что он пускает слюну. Просто, слушая его, хотелось стать убийцей.
Затем Жерфаньон перестал слушать. Он задумался. Превращал в душевную едкость свет ламп в аудитории и скрип перьев по бумаге.
"Мне двадцать второй год идет, а я здесь. А я занимаюсь вот этим. Стихотворение, прославляющее любовь, разлагается в гроздь филологических заметок, как пораженная болезнью прекрасная плоть превращается в нарывы и пустулы. Я участвую в этой операции. "Скорей, уже теперь срывайте розы жизни". Тебе легко говорить. Для отдыха от военной службы и от школьных лет, предшествовавших ей, вот тебе Оноре, вирулентная эрудиция, сменяющие друг друга засады экзаменов и конкурсов; и если чудом все пойдет гладко, подготовка к урокам, правка сочинений в течение сорока лет; неистощимое переливание скуки моей молодости в новое поколение. И так это будет до седин; до белых волос. Предел мечтаний – положение Оноре. По дороге жена в очках, немного костлявая, умеренно надоедливая. Четверо ребятишек. Экзема. И розетка Народного Просвещения".
Он думал о Жалэзе. Замечал, что завидует ему. "Уже его прошлое было интереснее моего, судя по тому немногому, что я слышал от него. А ведь главное он хранит про себя. Я уверен, что и теперь у него есть сокровенная жизнь. Страсти, приключения. Чувствуется, что это человек, набитый тайнами. По вечерам он надолго уходит. Иной раз даже днем оставляет меня одного, без видимой причины. Между тем, при настоящих товарищеских отношениях он бы меня во все это посвящал. Даже вводил. Я знаю, что он бывает в литературных кафе, имеет доступ в артистические круги. Там, наверное, можно встречаться с женщинами. Он мог бы меня представить им. Никогда я не познакомлюсь ни с одной женщиной, если нигде не буду бывать. Так досадно, что лопнуть можно".
Женщины были, правда, и в его среде, и даже очень близко, на скамьях этой же аудитории, звучавшей голосом Оноре (скучным и принаряженным, как воскресный голос). Некоторые из них были недурны собою. Одна или две были на шаг от красоты. Но какая-то робость удерживала их на краю этой бездны. Или, вернее, подобно тому, как сернистый газ мешает начаться брожению вина в чане, воздух Сорбонны, газ эрудиции препятствовал всякому излучению женственности, и Жерфаньон оставался незатронутым, как ни стремился выйти из равновесия.
"Будь Жалэз лишен других ресурсов, не обратился ли бы он в сторону этих милых девушек? О, нет! Прежде всего, из простой осторожности Коле меня предостерегал от румынок. Но это и вообще правильно. Брак защелкнулся бы немедленно, как мышеловка. Всего глупее, что люди думают, видя, как мы толпой выходим из Сорбонны: "В этом возрасте студенты и студентки, должно быть, не скучают вместе". В сущности это интересный вопрос. Прохожие в принципе правы. Очень легко представить себе, что эта ватага молодых людей и девушек пользуется возможностями свободой мысли, которая должна их отличать, для того, чтобы несколько лет предаваться удовольствиям, тайным излишествам, бесподобной жизни, до того решительного поворота, который готовит им судьба. Виноваты в этом девушки: у них слишком много утилитарных задних мыслей. Женщины только впоследствии становятся бескорыстными в любви, когда дело их сделано и есть достаточно душевного спокойствия для того, чтобы наставлять мужу рога. Они вроде готовящихся к кандидатским экзаменам, которые думают: в настоящее время, увы, я не читаю поэтов, я их комментирую. Но как я буду вознагражден впоследствии, когда смогу читать их, не думая о конкурсе!… Но только они забывают потом вознаградить себя. Женщины забывают об этом реже.
Надо мне будет обо всем этом поговорить с Жалэзом. И узнать также, как вел бы он себя на моем месте у Сен-Папулей. Жанна де Сен-Папуль недурна. Там она меня оставляет равнодушным. Но будь она здесь, на одной из этих скамей, мне кажется, я был бы немного влюблен в нее. Это не слишком логично. Меня возбуждает эта воображаемая трансплантация. Что делал бы Жалэз на улице Вано? Вероятно, ничего. Прежде всего, ему была бы противна предустановленность ситуации. Я согласен с ним в том, что одна из унизительных черт любви – возникать при условиях, которые кажутся любому дураку подходящими для ее возникновения. Детерминизм для рыб. Однако, в стремлении к свободе выбора Жалэз не дошел бы до любви к m-lle Бернардине. Представляю себе, как бросилась бы к нему в объятья m-lle Бернардина. Ужас какой! Жалэзу, пожалуй, представилось бы пикантным ухаживать за Жанной чисто духовным, почти неуловимым образом, влюбить ее в себя; это не мешало бы ему предаваться в другом месте любви положительной и сладострастной, а такая любовь у него наверное есть. Нет, я противен себе самому. Я – презренный провинциал".
* * *
Едва лишь Оноре произнес последнюю фразу, Жерфаньон проворно спустился между скамьями к двери, пробежал по коридору, по двору, через ворота, словно пробиваясь сквозь полные опасных испарений места и стремясь на свежий воздух.
Во всех лавках зажжены огни. Фонари вдоль улицы загораются один за другим, на подъеме бульвара – попарно. Жерфаньон не знает, в какую сторону его влечет. Но знает, что он не в училище возвращается.
Он бросается в толпу с увлечением, точно хочет сразу же ощутить ее контакт, ухватиться за приключения, которые она в себе катит. Он в том настроении, среднем между гневом и бодрым пылом, которое делает все проблематичным, удивляется всему, требует от всего обоснованности и правомерности; забывает то, что как будто известно; ни с чем не примиряется. Такое настроение, овладевая народом, совершает революции.
Он говорит себе, что здесь много женщин. Говорит это себе свежо и сильно; и ему не смешна банальность этого наблюдения. Много женщин, и среди них много молодых. Зрелость других не мешает им быть соблазнительными. Соблазн не тот, но все-таки соблазн. Глаза, груди, бедра. Чудесное колебание крупов. Иногда тяжелая качка; медленное круговое движение; мысль о наслаждении, вызванном тяжестью, зарыванием, раздавленностью. Иногда двойное качание маятника; более живой и лукавый ритм более нежной плоти. Обещание предприимчивого, изобретательного наслаждения, которое доводит нервы, не давая им ослабеть, до яркого пламени, сжигающего их.
Каждый миг проходит женщина, которую, пожалуй, было бы хорошо покинуть уже через час, но взять которую было бы упоительно.
Такое множество женщин только в зоне тротуара, освещаемой окнами одного магазина. И весь бульвар струится такою же толпой. Затем мосты; пути в центр. Еще больше народу и женщин; и в более ярком освещении они еще лучше видны. Даже на улочке отдаленного квартала: какая-нибудь одна женщина, быть может, стучит каблуками по пустынному асфальту, и к ней было бы легко подойти.
Хотя от свежести этого зимнего вечера у них должны зябнуть ноги, молодые женщины сидят на террасах кафе. В киоске, освещенном керосиновой лампой, цветочница, которой нет еще тридцати. Сквозь двери обувного магазина видны стройные молодые продавщицы в черных передниках.
Все эти женщины свободно ходят взад и вперед, садятся, встают, проходят мимо тебя. Их не запирают. Не сажают на цепь. Многие из них даже гуляют без провожатых. Они останавливаются перед витринами, когда им вздумается; идут дальше. Никто их не сторожит. Никто тебе не запрещает к ним приближаться.
Ни одна из этих женщин не принадлежит ему. Ни одна из всех женщин этого огромного города. Вплоть до фортификаций. Вплоть до отдаленнейших пригородов. Ни одна не принадлежала ему хотя бы один час.
Он бродит, как пришедший издалека чернорабочий, который ни корки хлеба не заработал с той минуты, как находится в Париже, и с дрожащими губами, сжав кулаки, прикидывает, какими запасами провизии переполнен город. В конце концов над голодом одерживает верх негодование или ярость.
Каждая из этих женщин – чья-то, находится в чьем-то владении. Какой-то мужчина имеет право целовать ее повсюду, обнимать, прижимаясь грудью к груди, скользить рукою за блузу, расстегивать пуговицы, крючки, развязывать ленты. В самом деле, нет ни одной среди них еще свободной, еще ожидающей. Это было бы слишком прекрасно. Париж не может дать женщине "ждать". Очевидно, что все они уже разобраны; что взяты были "сразу"; что, когда ни приди, опоздаешь всегда. Невероятно, чтобы хоть одной не представилось случая, оттого что случай непрерывно бомбардирует их, как смерч. Если оставалась еще невзятой одна красивая женщина в Париже, то это было вчера. Всегда – вчера. Ужасный край, где все срывается прежде, чем успело созреть, где, по самому определению, каждое место "уже занято".
Чтобы иметь одну из этих женщин, надо ее отнять. Но тот, кому она принадлежит, красивее тебя, привлекательнее с какой-нибудь стороны, богаче. Или же он умеет грозить. Женщина боится его. Или же на нее зарятся многие другие, между которыми был бы для нее свободен выбор, пожелай она переменить мужчину. Почему бы ты понадобился ей. Если чудесным образом еще есть в этой толпе одна свободная и ожидающая, и никому не давшая слова, никем не преследуемая и тем не менее соблазнительная женщина, то как это узнать?
Жерфаньон думает о жалком жребии животных. О мнимом изобилии природы. О хищнике, три дня блуждающем в лесу и не находящем ничего. Добычи всегда мало, потому что и другие хищники голодны. Любовь еще подчинена закону леса. Париж для молодого человека, нуждающегося в любви, – это лес. Добыча как будто несметна и ясно различима. Но это уже захваченная, уже съеденная добыча.
Так не будем же больше думать о ней. Силы воли у нас достаточно. Можно укротить мужское влечение. Сколько есть на улице интересных вещей! У мужчин, идущих навстречу, много других забот, кроме любви. Да и не все женщины думают о ней. Как хорош зеленовато-черный цвет неба! Какой очаровательный свет таится за этой шторой в красную полосу!
Но зачем женщины красятся? Если они думают о своей домашней работе или о мелких житейских неприятностях, о мирных заботах, то зачем скользят по тебе этими опасными, блестящими взглядами, на которые инстинкт опрометчиво наталкивается, как на плавучие мины! Сложенные вечерние газеты лежат столбиками на столике киоска. Но вокруг висят на веревочках иллюстрированные журналы. Повсюду полуголые женщины; идеально округлые груди выставили свои алые соски; тонкие ноги в черных чулках образуют аллею к незримому полу. Весь киоск – словно часовенка, посвященная блуду.
Забор строительной конторы метро. Над ним упираются в зеленовато-черный мрак железные силуэты. Мрачный, упрямый труд человека, традиция землекопов и строительных рабочих. Крупный, беспокойный зверь, все время переделывающий свое логово. Но нельзя же нарочно сделать так, чтобы не видеть афиш. Еще одна голая женщина. Под предлогом прославления какого-то коньяка опять извивы, пылание розовой плоти. Снова легкая драпировка, обнажающая грудь с соском, ласкающая зад и сливающаяся с тенями на животе, словно ее назначение – направлять манию прохожего. Мерзкий город! Оставаться чистым легко, пожалуй, в деревне. Любовь растений не видна. Не так уж много животных спаривается у тебя на глазах. И там соблазнительных женщин так мало. Широкие, спокойные мысли опираются на горный горизонт, на линию лугов и полей. Милые мои мысли! Насколько вы больше гармонируете со счастьем. Насколько умеете лучше утешать человека. С вами не чувствуешь ни этого гложущего голода, ни этой, несколько сатанинской, тревоги. Волнистость позлащенной земли. Овраг между еловыми лесами тянется вверх до хаоса камней. Думаешь только о всей жизни, медленной и просветленной, как звуки органа. Вожделение не страдает лихорадкой. Когда оно в тебе зарождается, то похоже на туман над лугами; вскоре мировой ветер уносит его, оно становится неузнаваемым и только прибавляет еще один аромат к благоуханию земли.
По счастью, есть эта река, это отражение огней в воде, это спокойствие черной воды; эти памятники во мгле. Ах, тем лучше, что они во мгле. Снова были бы видны по всем углам, на решетках, в нишах лицемерно задрапированные красавицы. Здесь люди помешаны на женщинах. Сад, по которому проходишь, – это облава голых женщин. Люди эти боятся, как бы ты на миг не забыл о грудях и ягодицах, о дурманящем обаянии красиво изогнутой плоти; им приятно обожествлять эти округлости, они наделяют ими белых мраморных богинь, вознесенных над тобою, блистающих солнцем и небом. Даже ставя памятник министру, они делают ему подножие из голых женщин; и, как виноградарь на гроздьях, он пляшет в своем сюртуке на корзине ягодиц и полносочных грудей, на урожае бронзовых телес.
Опять их кафе. Опять их женщины. Эти две – в кисейных шемизетках. В своего рода сетках для поцелуев. Им не холодно, когда надо показать тело. За этой кисеей как волшебно соблазнительна кожа! Какое наваждение исходит от первой тени между грудями. Нелепо! Гнусно! Унизительно! Вынуждать тебя думать только об этом. Их музыка! Как скрипач склонился щекой на скрипку! Точно у него кружится голова. Как нагибается, сгорбив спину, пианист, и выпрямляется, и покачивается. Их музыка! Точно длинные ремешки тебя задевают, ласкают, хлещут, чтобы не дать желанию уснуть в твоих чреслах, если бы ты случайно отвел в сторону глаза, если бы ты все-таки стал думать о чем-нибудь другом. А в случае строптивости твоих чресел готовы действовать коварная томность, пошлая меланхолия мелодий.
Так пусть же они нам дадут своих женщин! Пусть разрешат указать в толпе на ту, кого ты хочешь; подойти к ней; взять ее за руку, увести. Пусть будут оправданы эти румяна, эта выставка тел. Не околевать женам от возбуждения.
Молодой самец думает о вступлении войск в завоеванный город. Изнасилование не санкционировано в приказе. Но начальство закрывает глаза на него. Он думает о народах, нравы которых допускали оргию, о приапических таинствах, о сатурналиях, о шабаше в средневековые ночи.
Севастопольский бульвар, улица Сен-Дени, короткие переулки между ними. Простоволосые женщины; высокие прически, затянутые талии, вздувающиеся юбки. На других – шляпы, вуали, иногда и зимнее пальто. Вот что тебе предлагают. Ну да, конечно. На что же ты жалуешься? Не все они безобразны. Ты ищешь добычи? Выбирай любую.
На бульваре темно со стороны неба, светло местами со стороны земли. Только местами. Прохожий плывет от одного островка света к другому. В зонах мрака медленно шевелятся проститутки. Только приближаясь немного, только замедляя шаги, ты уже притягиваешь их к себе. Так это происходило бы, если бы проводить магнитом над аквариумом с металлическими рыбами.