Текст книги "Премьер-министр (= Президент)"
Автор книги: Жорж Сименон
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
– С испанским генералом, но он предупредил, что задерживается в Сан-Себастьяне из-за гриппа...
Он знал одного генерала, который по долголетию превзошел их всех. Премьер-министр вспоминал о нем с некоторой долей зависти и смутным раздражением. Генералу было девяносто три года, и по четвергам он, бодрый и подвижный, присутствовал на заседаниях Французской Академии, членом которой состоял. Месяцем раньше в одном еженедельнике появился репортаж об этом генерале, иллюстрированный фотографией, на которой тот был изображен в коротких штанах, с обнаженным торсом, пока он делал гимнастику у себя в саду, его жена, сидя сзади него на скамейке, казалось, с нежностью наблюдает за ним, как за играющим ребенком.
Стоит ли печатать подобные репортажи?
В этот самый час в Эвре Ксавье Малата готовили в последний путь... Вот кто мог уже больше ни о чем не беспокоиться. Он покончил со всеми заботами земными.
Всю жизнь Ксавье обуревала мысль о чужих похоронах, но на его собственных не будет ни единой души, разве что какая-нибудь старая дева, как это порой бывает, безучастно побредет по улице за его гробом.
Было время, когда Премьер-министра не слишком волновала смерть его родственников или знакомых: они почти всегда были старше его, и он считал, что отжили свое, даже если уходили из жизни в пятьдесят лет.
Потом, когда начинали умирать люди приблизительно одного с ним возраста, ему случалось если не радоваться, то во всяком случае ощущать некое эгоистическое удовлетворение.
Еще один ушел, а он остался!
Мало-помалу, однако, круг его сверстников суживался все более. Пятеро Великих стали уходить один за другим, и каждый раз он с удивлением замечал, что ведет счет без грусти, но с таким чувством, будто бы впервые открыл, что однажды наступит его черед.
Никогда не присутствуя на похоронах, кроме тех исключительных случаев, когда должен был представлять правительство, он избегал этих последних прощаний, гражданских панихид, отпеваний в церкви, но не потому, что они производили на него сильное впечатление, а потому, что считал все эти пышные обряды проявлением дурного вкуса.
Он посылал либо свою визитную карточку, либо кого-нибудь из чиновников и никогда не составлял ни писем с соболезнованиями, ни телеграмм, предоставляя это сделать своему секретариату.
Смерть Ксавье Малата сегодня подействовала на него иначе, он затруднился бы только определить, как именно. Из-за лекарства мозг его работал замедленно, как в полусне, и между его сознанием и реальностью наступил разрыв.
Например, перед ним без конца возникал образ какой-то старой женщины с редкими волосами и длинными зубами. Бог знает откуда она появилась, и было совершенно невероятно, чтобы она походила на Эвелину Аршамбо, ведь в последний раз он видел ту маленькой девочкой.
И тем не менее был совершенно уверен, что это именно она, такая, какой стала теперь. В ее глазах сквозило выражение непонятной нежности, к которой примешивался укор.
Она молилась о нем всю жизнь, и, без сомнения, особенно о том, чтобы перед смертью он примирился с церковью, как будто слова, сказанные священнику, могли что-либо изменить! Она сидела в кресле, как и он, ноги были покрыты старым пледом, и от нее пахло чем-то приторным.
Он понял в конце концов, что плед был тот самый, который покрывал ноги его матери в последние недели ее жизни. Но откуда взялось все остальное?
Если бы он не боялся показаться смешным, то попросил бы Миллеран снова позвонить в Эвре, например в мэрию, чтобы справиться об Эвелине: жива ли она, не больна ли, не нуждается ли в чем?
Он чувствовал себя очень усталым, но, сознавая, что это всего лишь следствие двойной дозы лекарства, тем не менее испытывал тягостное чувство бессилия и, если б имел на то право, отправился бы полежать.
Соседская корова вышла из хлева и бродила по двору, натыкаясь на ветви яблони, за ней бегал мальчишка с прутиком в руках.
Этот мальчишка будет жить, когда он уже давно сойдет в могилу. Все те, кто его окружает, и огромное большинство из тех, кто ходит сейчас по земле, переживут его...
Скажет ли Эмиль когда-нибудь правду о жителях Эберга? Очень возможно, так как Эмиль любит скабрезные истории и, если насмешит посетителей, ему станут больше давать на чай.
Ферма, расположенная на прибрежных скалах, была построена и превращена в дачу не Премьер-министром, а одним руанским адвокатом, приезжавшим когда-то с семьей проводить здесь свои каникулы. Премьер-министр позднее лишь переделал кое-что по своему вкусу, в частности соединил проходом два прежде разделенных крыла здания.
Не придавая никакого значения названиям, он не изменил прежнее, когда купил усадьбу.
В окрестностях ему сказали, что слово "эберг" обозначает наживку из трески, приготовленную особым способом, и, так как порт Фекан был центром рыбного промысла и весь берег Нормандии жил ловлей рыбы, он удовлетворился этим объяснением. Когда-то в этом доме, наверное, обитал рыбак или судовладелец.
Но однажды Эмиль, очищая край каменной кладки старого колодца от густых порослей хмеля, нашел грубо выбитую на камне надпись: "Эберн. 1701".
Премьер-министр случайно упомянул об этом в разговоре с учителем, который был секретарем сельской общины и приходил иногда брать книги из его библиотеки. Учитель заинтересовался и, просматривая старые описи земельных владений, обнаружил, что в них название усадьбы упоминалось в том же написании, что и на камне.
Однако никто не мог ему сказать, что означало это слово, и в конце концов он нашел ему объяснение в толковом словаре Литтре:
"Эберне" – подтирать за ребенком.
"Эбернез" – подтирушка, та, кто подтирает за ребенком.
Какой женщине, давным-давно здесь обитавшей, дали это прозвище, которое стало в дальнейшем названием усадьбы? А кто-то из последующих владельцев стыдливо решил изменить прежнюю орфографию?
Он упомянул и об этом в своих секретных мемуарах, но выйдет ли когда-нибудь эта книга? Теперь он уже не был уверен, что все еще желает этого. Он, столь стремительно принимавший важнейшие решения, когда речь шла о судьбе его страны, и никогда не сомневавшийся в своей правоте, становился нерешительным и мучился сомнениями, когда перед ним вставал вопрос, какие именно факты из своей жизни следует придать гласности.
То представление, которое создалось о нем, незыблемый образ, не подлежавший неизбежным изменениям, которые вносит время, было не только весьма схематичным, но часто глубоко неверным. В частности, в легенде о нем была одна глава, которую он всегда, но безуспешно пытался переписать.
В бульварных газетках, а позднее в одной из крупнейших газет это получило название: "Его портной".
В продолжение тридцати лет во время всех избирательных кампаний инцидент, о котором шла речь, использовали все его противники. Лишь заголовок статьи менялся время от времени, например: "Служебный вход" или "Субретка графини".
И субретка, и графиня действительно существовали, но обе они уже умерли, в живых оставался лишь муж графини, приблизительно одного с ним возраста, до сих пор каждый день ездивший на скачки, все еще статный, но с трясущимся подбородком.
Пресловутый скандал, известный, как "дело де Кре-во", не раз лишал его возможности войти в состав того или иного правительства, подобно тому как позднее одно письмо, спрятанное между страницами "Приключений короля Позоля", десять лет не допускало к кормилу власти другого человека.
Различие между ними заключалось в том, что он не был виновен – во всяком случае, не был виновен в том, в чем его обвиняли. Ему тогда едва минуло сорок лет, и он впервые получил портфель министра общественных работ, почему Ксавье Малат и решил вскоре нанести ему визит.
Разве не любопытно порой наблюдать, как события, цепляясь одно за другое, разворачиваются во времени и образуют некий узор, своего рода причудливую арабеску? И в самом деле, может быть, именно в тот день, когда к нему пришел Ксавье Малат...
Но последнее не имело значения. На улице Фэзанде-ри в особняке Марты де Крево – Марты де К... как ее называли в скандальной хронике, – был в ту пору модный политический и литературный салон, куда она из честолюбия старалась привлечь всех, кто играл роль в правительственных и дипломатических кругах. Сюда приглашались и некоторые писатели, но лишь при условии, что являются или в скором времени станут членами Французской Академии.
Новый министр никогда раньше не посещал ее дом, ибо уже в то время мало где бывал и считался бирюком. Карикатуристы часто изображали его в виде медведя.
Пожалуй, именно эта репутация побудила Марту де Крево пригласить его в свой салон. А может быть, она слыхала, как наиболее дальновидные люди предсказывали, что в недалеком будущем с ним придется считаться?
Единственная дочь богатого бордоского негоцианта, она вышла замуж за графа де Крево, который дал ей не только титул, но также ввел ее в высший свет. Успокоившись на этом, он вернулся к холостяцкой жизни, и часто случалось, что в одно и то же время на первом этаже за завтраком у Марты собирались министры и послы, а на втором ее муж в своей холостяцкой квартире, как он выражался, принимал веселую гурьбу актрис и драматургов.
После второго посещения министром общественных работ салона на улице Фэзандери распространились слухи, что графиня решила заняться им – до этого она играла роль тайной советчицы при двух или трех политических деятелях. В этих слухах была известная доля правды. Высший свет был ей знаком и близок, а будущий Премьер-министр плохо его знал, и она решила сделать из него светского человека.
Была ли она так хороша, как утверждала пресса? После всего, что о ней говорили, при первой встрече неожиданно поражал ее маленький рост и то, что она была очень хрупкой и беззащитной на вид, казалась значительно моложе своих лет, а в манере держаться не было ничего вызывающего или властного.
Хотя свое призвание она видела в том, чтобы "выводить в люди" и опекать тех, кто ее интересовал, больше всего хотелось защитить ее саму от всех и от нее самой.
Он не был уверен, что обманулся на ее счет. Откровенно говоря, в ту пору он прекрасно знал, чего хочет, и понимал, что она может ему помочь всего достичь. К тому же ему льстило быть ее избранником, ведь он только начинал свою карьеру и оставался всего лишь "многообещающим". Роскошь обстановки особняка на улице Фэзандери тоже сыграла известную роль...
Двумя неделями позже соединять их имена стало уже привычным делом, и, когда граф де Крево встречался с молодым министром, то, подавая ему руку, ронял с подчеркнутой иронией:
– Наш милейший друг...
В противоположность тому, что думали тогда, а кое-кто, считая себя посвященным в их тайну, думал так и поныне, страсть не играла роли в их отношениях. Правда, Марта, которая отнюдь не была темпераментной, все же считала нужным придать их знакомству романтическую окраску. Тем не менее можно было перечислить по пальцам те их встречи, которые заканчивались в постели.
Больше всего Марте нравилось давать ему уроки поведения в свете, и она даже научила его одеваться.
Было как-то неловко припоминать все это в возрасте восьмидесяти двух лет в маленьком домишке на нормандском побережье, где одним из ближайших посетителей будет смерть.
Из-за воспоминания об этом и еще кое-каких воспоминаний он наотрез отказался бы начать жизнь сначала, если бы ему и предложили.
Разве в течение многих недель, многих месяцев он не изучал перед зеркалом свои манеры и осанку, подобающие, как она уверяла, истинному государственному деятелю?
И он, всегда одетый корректно и строго, не придававший большого значения элегантности, кончил тем, что уступил настойчивым просьбам Марты и поехал к самому знаменитому в те дни портному на улице Фо-бур Сент-Оноре.
– Одеваться можно только у него, дорогой мой, ведь не ехать же в Лондон! Кстати, этот портной шьет моему мужу.
Он спрашивал себя сегодня, не лучше ли было бы иметь на совести настоящую подлость, как у Шаламона, чем мучиться этим унизительным воспоминанием...
Он снова видел надменного, чуть насмешливого портного и свое собственное отражение в зеркале: в пиджаке с еще не пришитым рукавом...
Разве, уверовав во все это, пусть на очень короткий срок, не дошел он до того, что стал носить самые модные шляпы и тщательно подбирать цвета своих галстуков и перчаток?
Рано утром он совершал еще прогулки верхом по Булонскому лесу.
Люди, называвшие его "господин министр", и не подозревали, что тот ведет себя, как неоперившийся юнец! В довершение беды он познакомился у Марты де Крево с девушкой по имени Жюльетта, о которой потом из-за него много говорили.
Она была одновременно и камеристкой, и компаньонкой, так как Марта не выносила одиночества, и даже, когда ходила по магазинам или на примерки к портнихам, а в отдалении за ней следовал ее автомобиль, нуждалась в спутнице. Жюльетта исполняла также обязанности секретарши, назначала свидания, напоминала о них, отвечала на телефонные звонки, расплачивалась в магазинах за мелкие покупки.
Она происходила из зажиточной буржуазной семьи и, строго одетая в черное или темно-синее, выглядела как молоденькая девушка, только что вышедшая из закрытого пансиона.
Страдала ли она уже тогда нимфоманией? Очень возможно, так же, как возможно и то, что другие мужчины могли в этом убедиться.
Часто, когда Марта еще одевалась, Жюльетта оставалась одна с будущим председателем Совета министров и вела себя при этом так, что в один прекрасный день, доведенный до крайности, он повалил ее на кушетку тут же в салоне.
Их связь стала для него привычкой, необходимостью, для нее же опасность была непременным условием наслаждения, и она старалась всячески усилить эту опасность, придумывая самые рискованные ситуации.
Случилось то, что должно было случиться: Марта де Крево застала их на месте преступления, но оскорбленная гордость, вместо того чтобы подсказать ей необходимую сдержанность, толкнула на бурную трагикомическую сцену, привлекшую внимание всей прислуги.
Министру, выставленному за дверь вместе с Жю-льеттой, пришлось из-за отсутствия средств поместить свою соучастницу в скромном отеле, так как он не мог поселить ее в здании министерства и не желал ее присутствия в своей квартире на набережной Ма-лакэ.
На следующий же день одна газетка в нескольких строках довольно точно рассказала о происшедшем, закончив заметку фразой, которую якобы произнесла графиня де Крево:
– Подумать только: я сделала его светским человеком, да притом и одевала его!
Произнесла ли она эти слова на самом деле? Возможно, ибо это было похоже на нее. Но, без сомненья, она и не подозревала, что эта фраза будет его преследовать в продолжение всей его карьеры и весьма затруднит продвижение вперед.
В восторге от сенсационной находки репортеры занялись расследованием, и оно закончилось нашумевшим пресловутым заголовком "Его портной".
В статье подробно рассказывалось, что Марта де К... отправила одного молодого министра к портному своего супруга – следовал адрес портного, и что в конечном итоге счет оплатил сам граф де Крево.
Такой же мертвенно-бледный, как и Шаламон в тот день, когда написал свое письмо, министр общественных работ схватил телефонную трубку и позвонил портному. Он не помнил более тягостного чувства, чем то, которое ему пришлось испытать, пока он слушал голос, отвечавший ему на другом конце провода.
Все оказалось правдой! Репортер не солгал, не выдумал! Вежливым, но развязным тоном портной извинился, но он считал... он полагал...
– Вы что же, меня за сутенера приняли? – крикнул он в трубку.
– О, господин министр, поверьте...
Обычно он платил своим портным, как и поставщикам, по получении счетов. Прошло всего три месяца, с тех пор как он побывал в мастерской на улице Фобур Сент-Оноре, поэтому и не удивился, что с него еще не требуют денег. Некоторые ателье, особенно из дорогих, имели обыкновение предъявлять счета лишь к концу года.
Оплачивала ли Марта де Крево расходы всех тех, кому покровительствовала? Он так и не узнал этого, ибо никогда больше ее не увидел, хотя, когда стал председателем Совета министров, она написала ему, желая "рассеять недоразумение и заключить мир".
Кончина ее была тягостной. Она, всегда такая подвижная и деятельная, в течение пяти лет оказалась прикованной к постели, ее разбил паралич, и когда наконец она угасла, то была такой исхудавшей, что весила не больше восьмилетней девочки.
Жюльетта недолго оставалась на содержании у Премьер-министра. Она ушла к одному журналисту, тот ввел ее в круг своих коллег, и вскоре она сама стала сотрудничать в газетах.
Неоднократно ей приходилось брать интервью у своего бывшего любовника, и всякий раз она не скрывала изумления, что он не пользовался представившимся случаем, как, по-видимому, поступали почти все, к кому она являлась с деловым визитом.
На ее долю выпала внезапная, но столь же удивительная смерть, как у ее бывшей хозяйки. Она была в числе пассажиров, летевших самолетом в Стокгольм и разбившихся в Голландии.
Что же до него самого, то, хотя он немедленно отправил чек портному, тем не менее сотни тысяч людей продолжали считать, что...
Впрочем, принимая во внимание все в целом, разве это было не одно и то же?
Он себе вовсе не нравился таким, каким был тогда. По правде говоря, он не нравился себе и тогда, когда был ребенком и подростком.
Все кривлянья и выходки, все цирковые номера Великой Пятерки казались ему теперь смешными.
Очевидно, он должен был относиться со снисхождением к старику, коим стал,– к старику, который медленно высыхал, как графиня, и превращался в скелет, обтянутый кожей, с головой, похожей на череп, и с мозгом, продолжавшим работать впустую...
Ибо о чем он думал целыми днями, между тем как вокруг него, Великого Человека, все ходили на цыпочках и стоило ему только чихнуть, как они приходили в ужас?
О себе! О себе! Всегда лишь о себе!
Он не переставая копался в своих переживаниях, лишь изредка испытывая при этом удовлетворение, но главным образом – недовольство и злобу.
В первый раз он рассказал историю своей жизни так, как того хотелось публике. То были официальные мемуары в трех томах, но для того чтобы в них зазвучала правда, недостаточно было нацарапанных слишком поздно заметок на полях...
Все было ложью, ибо рассматривалось с ложной точки зрения.
И заметки тоже были ложью – всего лишь робкие возражения на сложившуюся о нем легенду.
Что же до того, каким он был на самом деле и раньше, и теперь...
Он окинул непонимающим взглядом Габриэлу, стоявшую перед ним, возможно позабыв, что она ежедневно является в один и тот же час, чтобы произнести одни и те же слова:
– Пожалуйте к столу, господин Премьер-министр.
Приглашать его к столу было привилегией Габриэлы, и она не доверила бы этого Мари ни за какие блага на свете. Не пора ли ей было в ее семьдесят лет избавиться от подобного детского тщеславия?
Стоял такой густой туман, что казалось, за окнами столовой под тяжело нависшим небом, которое зимними вечерами как бы сливалось с землей, лежит снег.
Мари наконец сняла красную фуфайку и надела теперь черное платье и белый передник. Ее научили, как подвинуть ему стул, когда он садился, и ей всегда было страшно – она боялась, что не поспеет вовремя и он упадет на пол.
– У вас, кажется, появилась еще одна сестричка?
– Да, господин Премьер-министр.
– Ваша мать довольна?
– Не знаю...
Ну к чему? К чему произносить никому не нужные слова? Меню почти ничем не отличалось от вчерашнего: половинка памплемусса, чтобы пополнить в организме запас витаминов, восемьдесят граммов поджаренного на решетке мяса, которое приходилось подавать рубленым с тех пор, как вставные челюсти больше не держались у него во рту, две картофелины и какие-то вареные овощи по предписанию докторов. На десерт– яблоко, груша или несколько виноградин, которые он ел без кожицы.
Соберет ли Шаламон, согласно традиции, своих новых сотрудников в одном из больших парижских ресторанов, где за десертом они наметят вкратце основную линию политики кабинета министров?
В его дни это происходило почти всегда в салонах ресторана Фойо около сената или у Лаперуза.
За этим завтраком встречались старые коллеги, обменивались воспоминаниями о предыдущих министерствах; ветеранам неизменно предлагали те же второстепенные министерские портфели; нередко присутствовали и новички, еще не посвященные во все ритуалы и с беспокойством наблюдавшие за "стариками".
Даже гул голосов, звон вилок и стаканов в такие дни звучал как-то особенно, а метрдотели, знавшие всех приглашенных, казалось, всем своим услужливым видом и понимающими улыбками участвовали в распределении правительственных постов.
Иной, но не менее характерный гул доносился из большой залы на первом этаже, где завтракали журналисты и фотографы; они, как и те, что находились этажом выше, всецело сознавали, какую роль играют в происходящих событиях.
В общем, эти два часа были самыми приятными в жизни очередного правительства. Позднее, к вечеру, после приема в Елисейском дворце и группового снимка на ступенях крыльца вокруг обязательно улыбающегося главы правительства, ему приходилось отделывать до мельчайших подробностей программу нового кабинета министров, возникали всякие затруднения, бесконечные споры по поводу какого-нибудь слова или запятой.
Кроме того, каждый сталкивался при этом с семейными и материальными проблемами. Переезжать ли в казенную квартиру, не дожидаясь голосования в палате депутатов? Хватит ли там места для детей? Что из мебели перевозить и какие туалеты заказывать для официальных приемов?
Он пережил всю эту сутолоку двадцать два раза, как подсчитали его историографы, и восемь раз был центральной фигурой.
Сегодня настал черед Шаламона... Но тут случилось нечто неожиданное: как ни старался Премьер-министр, отчетливо помнивший, какое возбуждение царило в салонах ресторана Фойо, представить в этой обстановке своего бывшего подчиненного ему, к его удивлению, никак это не удавалось, хотя он много лет прожил бок о бок с Шаламоном и беседовал с ним чаще, чем с другими.
Всего два дня назад он видел его фотографию в газетах. За эти годы Шаламон изменился, как того и следовало ожидать. Но перед его мысленным взором тот выглядел не таким, каким был десять лет назад, а двадцатипятилетним молодым человеком с упрямым и озабоченным выражением лица, которому он как-то сказал:
– Вам следовало бы отделаться от вашей эмоциональности.
– Я знаю, патрон. Я стараюсь, поверьте мне.
Он всегда называл его патроном, как ученики крупного хирурга или известного врача называют своего учителя. Шаламон не отличался сентиментальностью. Это был холодный и циничный человек. Однако порой его щеки внезапно вспыхивали ярким румянцем. Это особенно бросалось в глаза, ибо обычно он был очень бледен.
Задумывался ли иногда Шаламон над своей жизнью или в свои шестьдесят лет считал себя слишком молодым для этого? Согласился бы он начать жизнь сначала? И в таком случае...
Премьер-министр отлично помнил, при каких именно обстоятельствах его секретарь неизменно вспыхивал до корней волос, несмотря на все свое умение владеть собой. Это происходило всякий раз, когда Шаламон, правильно или ошибочно, считал, что его собеседник старается его унизить.
У него было определенное представление о собственном характере, которое казалось ему точным, и, возможно, так оно и было. Он цеплялся за него, и, как только чувствовал, что его вере в себя что-то угрожает, кровь бросалась ему в голову, и он густо краснел.
Он не спорил, не возражал, не пытался отразить нападение, но, стоя на месте как вкопанный, хранил осторожное молчание, и лишь краска на щеках выдавала его волнение.
Тогда, в кабинете Премьер-министра на авеню Ма-тиньон, лицо его не вспыхнуло, напротив, он так смертельно побледнел, что, казалось, в нем не осталось ни кровинки...
– Вы плохо себя чувствуете? – спросила вдруг Мари, возникая из какого-то далекого мира.
Он посмотрел на свою руку, которой только что провел по лицу, потом огляделся вокруг, как бы просыпаясь. Он почти не прикоснулся к еде.
– Может быть, – согласился он тихо, стараясь, чтобы его не услышали на кухне.
Он сделал движение, чтобы встать, и Мари кинулась отодвинуть стул. Он выглядел таким разбитым и дряхлым, что она поддержала его под локоть.
– Благодарю... я уже сыт...
Она не знала, должна ли последовать за ним, и пока тот, сгорбленный, с длинными руками, повисшими, как плети, шел к своему кабинету, смотрела ему вслед, боясь, как бы он не упал, готовая броситься на помощь.
Но ему даже не понадобилось держаться за стену, и, когда наконец он скрылся из виду, Мари пожала плечами и начала убирать со стола.
Когда она вошла на кухню, держа в руках тарелки с нетронутой едой, Миллеран встревожилась:
– Что с ним?
– Не знаю. По-моему, он лег спать. У него такой усталый вид.
Но Премьер-министра не было в спальне, и, когда Миллеран на цыпочках вошла в кабинет, она застала его спящим с полуоткрытым ртом в кресле "Луи-Филипп". Его нижняя губа немного отвисла, как бывает у очень уставшего человека, которому все опостылело в жизни.
VII
На этот раз он в самом деле заснул. Он не слышал, как вошла мадам Бланш, которую позвала Миллеран, и не чувствовал, как, стоя возле него с часами в руках, она, еле касаясь его кисти, считала пульс. Он не знал также, что сиделка полушепотом вызвала по телефону доктора, а в это время Миллеран, сидя против него и не отрывая от его лица пристального взора, глядела на него серьезно и печально.
Потом женщины разговаривали друг с другом жестами, перешептывались. Миллеран уступила место мадам Бланш и ушла в свою комнату.
В полной тишине прошло более получаса, лишь размеренно тикали часы, отсчитывая время. Наконец послышался шум мотора, у дверей остановилась машина, и Эмиль, тоже полушепотом, заговорил с кем-то.
Вокруг Премьер-министра словно исполнялся некий импровизированный танец: мадам Бланш в свою очередь уступила стул доктору Гаффе, и тот, легонько пощупав пульс Премьер-министра, уселся напротив него, выпрямившись в напряженной позе, как если бы находился в приемной министра.
Потом вошел Эмиль и подбросил дров в камин. Обо всем, что украдкой делалось вокруг него, Премьер-министр и понятия не имел. Однако он мог бы поклясться, что ни на минуту не перестает сознавать, что спит в своем старом кресле, полуоткрыв рот и тяжело дыша.
Произошел ли действительно временный разрыв между его оцепеневшим телом и все еще деятельным сознанием, которое, подобно птице, носилось теперь то в каких-то неведомых пределах, то в мире, близком к реальному?
Во всяком случае, как мог он знать, например, что, когда ему становилось слишком трудно, он хмурил свои косматые брови и порой стонал от бессильной досады? Позднее ему подтвердили, что он действительно и хмурился, и стонал. Как же это объяснить?
Сам он был убежден, что, оторвавшись в достаточной мере от себя, глядит со стороны на свой неподвижный остов, который становился ему все более чужим и внушал скорее отвращение, чем жалость.
За два эти часа он повидал многих. Среди них были и незнакомые ему люди, и он недоумевал, зачем, собственно, они теснятся возле его одра. Некоторых он немного знал, но все же никак не мог объяснить их присутствия, – например, почему в их числе оказался начальник станции одного городка на юге Франции, куда на протяжении ряда лет ездил отдыхать?
Почему тот сегодня был здесь? Премьер-министр знал, что начальник станции давно скончался. Но означало ли появление маленькой девочки в локонах, с трехцветным бантом в волосах – ее нарядили, чтобы она поднесла ему букет цветов, – что и она тоже умерла?
Вот что его особенно мучило, пока Гаффе сидел в ожидании, неотрывно глядя на него и не смея закурить. Он старался уяснить себе, кто среди этой толпы был еще в живых, а кто уже умер, и ему казалось, он наконец понял, что грань между жизнью и смертью трудно установить и что, может быть, ее вовсе не существует...
Не в этом ли заключалась тайна бытия? Он знал одно: за эти два часа напряженнейшей жизни – вопреки полной бездеятельности тела – ему случалось десятки раз быть близким к разрешению всех проблем.
Но задача, стоявшая перед ним, чрезвычайно осложнялась тем, что ему никак не удавалось задержаться на одном месте. То ли ему недоставало гибкости и чувства равновесия, то ли влияла тяжесть его тела. А может быть, ему мешали привычные представления? Он подымался и спускался то медленно, то стремительными скачками и посещал различные миры, одни довольно близкие к тем, которые принято называть реальными, и более или менее ему знакомые, другие же – столь далекие и столь необычные, что все в них – и природа, и живые существа, были ему неведомы...
Он увидел снова и Марту де Крево. Но она была совсем не такая, какой он ее знал. И не только весила столько же, сколько весит маленькая девочка – как об этом писали газеты в день ее смерти, – но и лицо ее дышало невинной чистотой ребенка; к тому же она была совершенно голенькая.
В то же время он упрекал себя за то, что вспоминал ее лишь тогда, когда ему хотелось хоть чем-нибудь оправдать свое поведение, и не только в истории с портным, но и в истории с орденом Почетного Легиона. Неправда, будто он никогда не обходил законы и не делал уступок! Он создал и эту часть легенды о себе самом, выдумал политического деятеля, неподкупного и непреклонного, неукоснительно исполняющего свой долг и твердо идущего по своему пути, невзирая ни на какие личные соображения.
Разве не он наградил орденом Почетного Легиона одного из многочисленных протеже Марты – ничем не примечательного провинциального дворянчика, единственное право которого на почетную награду состояло в том, что он владел псовой охотой?
А несколькими днями позже не воздавал ли официальные почести одному африканскому сатрапу, за которым следовало ухаживать по некоторым довольно грязным соображениям, хотя настоящее место того было на каторге?
Он никогда и ни у кого не просил прощения, и не в его годы начинать это делать. Кто мог быть ему судьей, кроме него самого?
Он силился разобраться в происходящем. У большинства из тех, кто смотрел на него – так иногда после уличного происшествия пешеходы бросают мимолетный взгляд на пострадавшего и продолжают свой путь, – у большинства из них глаза ничего не выражали, и он тщетно пытался кого-нибудь остановить, чтобы узнать, не проходит ли перед ним процессия умерших?
Но если так – значит, он тоже мертв. Но, по-видимому, не совсем, потому что они не принимали его в свой круг.
Так кто же он в самом деле, если может летать зигзагами, неловко, как ночная птица?