Текст книги "Премьер-министр (= Президент)"
Автор книги: Жорж Сименон
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)
Сименон Жорж
Премьер-министр (= Президент)
Жорж Сименон
Премьер-министр (другое название "Президент").
Роман
Перевод Т. Лещенко-Сухомлиной под редакцией А. Брагинского
I
Прошло более часа, а он все еще неподвижно сидел в старом черном кожаном кресле в стиле "Луи-Филипп", с чуть выгнутой спинкой, – оно кочевало за ним на протяжении сорока лет из министерства в министерство и стало легендарным.
Когда он подолгу застывал в такой позе, плотно зажмурив веки и лишь изредка приоткрывая глаз, чтобы украдкой метнуть исподлобья зоркий взгляд, можно было подумать, что он спит. Он не только не спал, но очень хорошо представлял себе, как выглядит со стороны: прямой, в слишком широком для него черном пиджаке, похожем на сюртук, в туго накрахмаленном высоком воротничке, подпирающем подбородок и неизменно фигурирующем на всех его фотографиях Он носил его, как носят мундир – с раннего утра, с той самой минуты, когда выходил из спальни.
С годами кожа на его лице делалась все более прозрачной, разглаживалась, покрывалась белыми пятнами, становилась похожей на мрамор. Теперь она туго обтягивала его выдающиеся скулы, и от этого иссохшие черты лица казались тоньше, обозначались яснее и резче. Однажды, гуляя по деревне, он услышал, как какой-то мальчишка крикнул своему товарищу
– Смотри-ка, вон Череп идет!
Сидя у камина совсем близко от пламени, которое порой начинало дрожать и метаться от порывов ветра, он застывал в неподвижной позе, скрестив руки на животе,– им придадут такое положение, когда его положат в гроб. Вот только посмеют ли вложить в его пальцы четки, как поступили с одним из его коллег? Тот тоже много раз был председателем Совета министров, и носил одно из высоких званий в масонской ложе.
Все чаще и чаще – в любой час дня, особенно в сумерки, когда мадемуазель Миллеран, его секретарша, легкой, скользящей походкой бесшумно входила зажечь лампу под пергаментным абажуром и вновь исчезала в соседней комнате,– он замыкался в молчании и застывал в полной неподвижности. Он как бы окружал себя непроницаемой стеной или, вернее, плотно закутывался в некое покрывало, чтобы не ощущать ничего, кроме своей собственной жизни.
Дремал ли он в это время? Если и так, то решительно не желал в этом признаваться, убежденный, что разум его все равно не перестает бодрствовать, а чтобы доказать это себе и окружающим, развлекался при случае тем, что перечислял всех, кто к нему входил.
Например, как раз сегодня днем мадемуазель Миллеран – ее фамилия очень напоминала ту, что носил один из его старых коллег, ставший в отличие от него президентом республики, правда, на весьма короткий срок, – дважды входила на цыпочках в его кабинет и во второй раз, убедившись, что тот еще жив и дышит ритмично, поправила в камине головешку, грозившую упасть на ковер.
Он выбрал для личного пользования комнату, соседнюю со спальней, и любил проводить в ней почти все свое время. Тут стоял его письменный стол из неполированного простого дерева, массивный, грубый, как стол мясника.
Это и был его знаменитый рабочий кабинет, который часто фотографировали и который с некоторых пор стал легендарным, гак же как и самые укромные уголки усадьбы Эберг. Весь мир знал, что спальня его похожа на монастырскую келью: стены выбелены известкой и Премьер-министр спит на простой железной кровати.
Во всех подробностях были известны и все четыре комнаты с низкими потолками. Ранее тут помещались конюшни или стойла, но уже с давних пор двери между ними были сняты, а по стенам сверху донизу рядами тянулись полки из простых сосновых досок, сплошь заставленные книгами.
Чем занималась Миллеран, покуда он лежал с закрытыми глазами? Ведь сегодня он ничего не диктовал. Ей не надо было отвечать на письма. Она никогда не вязала и не шила, а газеты просматривала по утрам, отмечая красным карандашом статьи, которые могли его заинтересовать.
Он был уверен, что она старательно ведет дневник, куда заносит все, подобно тому как некоторые зверьки тащат в нору все, что им попадется. После его смерти она, конечно, станет писать мемуары. Он часто пытался застать ее за этим занятием, но это ему не удавалось, и он лишь пробовал иногда поддразнивать ее в надежде, что та проговорится, но все его уловки оставались безрезультатными.
Можно было поклясться, что в соседней комнате она тоже сидит не шевелясь, как и он, и что оба исподтишка следят друг за другом.
Помнит ли она, что включить радио надо ровно в пять часов?
С раннего утра дул яростный вечер, грозя снести крышу с дома и свалить стену, выходившую на запад. От ею бешеных наскоков содрогались окна; казалось, кто-то настойчиво стучится в них. По радио передали, что пароход-паром, курсирующий между Дьеппом и Ньюхейвеном, после трудного пути чуть было не вернулся в Англию и только после третьей попытки смог благополучно войти в гавань Дьеппа.
Тем не менее около одиннадцати часов утра Премьер-министр решил выйти, как обычно, на прогулку, укутавшись в старую шубу на меху с каракулевым воротником, свидетельницу стольких международных конференций – в Варшаве и Лондоне, в Москве и Оттаве.
– Неужели вы собираетесь сегодня гулять?– запротестовала сиделка мадам Бланш, увидев его одетым для прогулки.
Ей было известно, что, если ему чего-нибудь захочется, никому не удастся его отговорить, но каждый раз начинала безнадежную борьбу, заранее зная, что потерпит поражение.
– Доктор Гаффе только вчера говорил вам...
– Речь идет о моем здоровье или о здоровье моего доктора?
– Послушайте, господин Премьер-министр... Разрешите мне по крайней мере позвонить доктору и спросить его...
Он лишь пристально поглядел ей в лицо своими бледно-серыми глазами в газетных статьях их называли "стальными". Некоторое время она выдерживала его взгляд. Со стороны в такие минуты можно было подумать, что они ненавидят друг друга.
Может быть, терпя ее присутствие на протяжении многих лет, он и вправду ее ненавидел? Такой вопрос часто приходил ему в голову. Но ответить на него было трудно. Кто знает, может быть, она была единственным человеком, которого не подавляла его слава? Или же притворялась, что это так?
В прежние дни он без всяких колебаний разрешил бы этот вопрос, ибо был уверен в безошибочности своих суждений. Но по мере того как старел, становился более осторожным.
Во всяком случае, эта женщина-немолодая и не очень приятной наружности – начинала занимать его внимание больше, чем так называемые серьезные проблемы. Дважды в порыве гнева он выставлял ее за дверь и запрещал переступать порог своего дома. Кстати, он не разрешал ей ночевать в Эберге, и, хотя там была свободная комната, ей пришлось поселиться в деревне.
Но каждый раз она являлась как ни в чем не бывало к тому часу, когда ему полагалось делать уколы, и ее весьма заурядное лицо степенной пятидесятилетней женщины не носило следов какой-либо обиды, оставаясь по-прежнему невозмутимым.
Он не выбирал ее в сиделки! Десять лет тому назад, будучи в последний раз Премьер-министром, в конце трехчасовой речи, с которой ему пришлось выступить в палате депутатов против беспощадной оппозиции, он вдруг упал в обморок и, очнувшись, увидел ее рядом.
Он все еще помнил, как удивился, придя в себя на пыльном паркете, при виде этой женщины в белом халате, со шприцем в руке, единственной среди взволнованной толпы, чье лицо хранило безмятежное и успокаивающее выражение.
Некоторое время она ежедневно приходила делать ему уколы в особняк на улицу Матиньон, а после падения министерства стала появляться в его холостяцкой квартире на набережной Малакэ.
В ту пору Эберг был всего только небольшим домишком с садом, купленным по случаю, чтобы время от времени проводить там кратковременный отпуск. Когда он решил переехать в Эберг окончательно, она, не спрашивая его согласия, заявила:
– Я поеду с вами...
– А если мне не нужна сиделка?
– Вас все равно одного туда не отпустят. Надо, чтобы кто-то ухаживал за вами.
– Кто "не отпустит"?
– Во-первых, профессор Фюмэ...
Более тридцати лет Фюмэ был его врачом и другом.
– ... и эти господа...
Он понял ее. Само выражение его позабавило. И с того дня он сам стал так называть те несколько десятков человек-неужели их было так много?-которые управляли страной.
В понятие "эти господа" входили не только глава правительства и его министры, Государственный совет, Судебная магистратура, Французский государственный банк и некоторые бессменные должностные лица, но также и "Сюртэ Женераль" – управление безопасности на улице Соссэ, которое зорко следило за тем, чтобы с прославленным государственным деятелем не случилось ничего плохого.
Разве, чтобы охранять его, в соседнюю деревушку Бенувиль не прислали двух полицейских агентов, которые устроились в сельской гостинице, а третий жил с женой и детьми в Гавре и приезжал оттуда на мотоцикле, когда наступал его черед стоять на сторожевом посту в Эберге?
В эту самую минуту один из них, несмотря на бурю и проливной дождь, когда, казалось, потоки воды обрушивались на землю одновременно с моря и неба, прислонившись к стволу мокрого дерева у калитки, наверное, не спускал глаз с его окна.
Вслед за ним переехала в Бенувиль и мадам Бланш. Долгое время он думал, что она либо вдова, либо незамужняя, но желает, чтобы ее величали "мадам" для большего престижа, как многие старые девы, которым приходится зарабатывать на жизнь.
Прошло целых три года, пока наконец он узнал, что у нее есть муж, некий Луи Блэн, владелец книжной лавки в Париже в районе Сен-Сюльпис и торгующий религиозной литературой. Она никогда ему об этом не говорила и довольствовалась тем, что раз в месяц ездила в Париж.
Однажды, будучи в скверном настроении, он проворчал, когда она, как обычно, с безмятежным видом делала ему необходимые процедуры:
– Признайтесь, что вы – гордячка! Думаю, вами скорее руководит тщеславие, чем своего рода извращенность... Вы – такая свежая, с самого утра тщательно причесанная, бодрая телом и духом,– входите в комнату к старику, который медленно разлагается. Скажите, кстати, в моей спальне воняет по утрам?
– В ней тот же запах, что и во всех спальнях.
– Прежде, когда я еще не был стариком, старческий запах был мне отвратителен. А вы делаете вид, что даже не замечаете его, и с удовлетворением говорите себе: "Вот человек, которого я вижу каждое утро раздетым, старого, некрасивого, полуживого, но его имя значится во всех учебниках по истории и ему поставят памятник или по крайней мере назовут его именем улицы во многих городах Франции – ведь он историческая личность". Как Гамбетте... Или бедному Жоресу, которого я хорошо знал...
Она ограничилась тем, что спросила:
– А вы не прочь, чтобы вашим именем назвали какой-нибудь проспект?
В самом деле, не потому ли он злился и досадовал на нее, что она видела его во всей его старческой немощи и наготе?
Ведь не досадовал же он на Эмиля, шофера и камердинера, тоже посвященного во все непривлекательные подробности интимной жизни своего хозяина.
Не потому ли, что Эмиль был мужчиной?
Так или иначе, но мадам Бланш и Эмиль вышли на прогулку вместе с ним. Яростный северо-западный ветер заставлял их наклоняться, а плащ мадам Бланш развевался, как парус, сорвавшийся с реи. Эмиль был в старой черной форме шофера, кожаные краги туго охватывали его икры.
В это утро им не повстречались ни туристы, которые обычно их фотографировали, ни репортеры: кругом не было ни души, кроме Сула, самого темноволосого из полицейских агентов, курившего отсыревшую сигарету. Укрывшись под деревом, он время от времени взмахивал руками, чтобы согреться.
Дом состоял из двух строений, соединенных вместе. Он был одноэтажным, если не считать трех чердачных комнатушек над кухней, и одиноко стоял, вернее, ютился на крутом скалистом берегу моря в полукилометре от деревни Бенувиль, между Этрета и Феканом.
Как всегда, Эмиль шел по левую сторону от Премьер-министра, готовый поддержать его в случае, если нога ему откажет, а мадам Бланш, исполняя раз навсегда данное ей приказание, плелась за ним следом, отставая на несколько шагов.
Благодаря газетам эти ежедневные прогулки стали широко известны, и каждое лето один предприимчивый хозяин транспортной конторы в Фекане доставлял сюда в автобусах туристов, которые издали наблюдали за гулявшим Премьер-министром.
Узкая дорога начиналась сразу за домом и вилась через поле до пограничной полосы, проходившей по самому краю крутого берега моря. Весь этот участок земли принадлежал адному фермеру, который пас здесь свое стадо. Время от времени почва оползала под копытами какой-нибудь коровы, которую потом находили внизу, на морских валунах.
Он сознавал, что был не прав: не следовало выходить на прогулку в такую скверную погоду. Всю свою жизнь, будучи не прав, он прекрасно это сознавал, но тем не менее всю жизнь, как бы бросая вызов судьбе, упрямо старался добиться поставленной цели. И разве ему это плохо удавалось?
Тревожное свинцовое небо низко нависло над землей, темные тучи мчались с моря и рвались в клочья, в воздухе чувствовался привкус соли и водорослей, буйный ветер вздымал на море злые пенистые волны, брал штурмом береговые скалы и яростно набрасывался на сельские просторы.
В хаосе звуков он расслышал позади себя голос мадам Бланш:
– Господин Премьер-министр...
Нет! Он твердо решил, что дойдет до самого берега и посмотрит на бушующее море, прежде чем вернется домой и снова усядется в привычной старческой позе в свое кресло "Луи-Филипп".
Он внимательно следил за ногой, хорошо ее зная – лучше, чем Гаффе, молодой доктор из Гавра, посещавший его ежедневно; лучше, чем Лалинд бывший больничный врач, приезжавший к нему "по-дружески" раз в неделю, и, наконец, лучше, чем сам профессор Фюмэ, которого беспокоили лишь в случае крайней необходимости.
Нога могла подвести его каждую минуту. Со времени припадка, случившегося три года тому назад, когда ему пришлось пролежать девять недель в постели, а затем некоторое время в шезлонге, походка его все еще не стала нормальной. Левая нога двигалась как-то неуверенно, мышцы ее ослабели. Она слушалась его не сразу, на каждом шагу судорожно дергалась, норовила ступить куда-то в сторону, и помешать этому он был не в силах.
– Я стал ходить вразвалку, по-утиному, – пошутил он как-то.
В ответ никто не улыбнулся. Лишь он один не придавал болезни серьезного значения и все же с неотступным вниманием следил за тем, что в нем происходило.
Это случилось однажды утром во время прогулки, и погода была приблизительно такая же, как сегодня. Правда, в то время он гулял больше и спускался к самому морю, туда, где берег носит название Ложбины Кюре.
До тех пор его беспокоило лишь сердце, иной раз оно пошаливало, и врачи советовали не переутомляться. Ему никогда не приходило в голову, что ноги, а тем более руки могут ему тоже отказать.
Был март, погода стояла ясная и холодная, вдали можно было разглядеть белые утесы берегов Англии. Вдруг он почувствовал в левой ноге, где-то под кожей, от бедра и ниже, жжение и легкое покалывание. Нога немного занемела, как бывает, например, если долго сидишь у печки или у горящего костра.
Без всякого беспокойства, испытывая лишь любопытство к тому, что с ним происходит, он продолжал идти, опираясь на свою неизменную палку (газеты называли ее "посохом пилигрима"), но когда машинально потер бедро свободной рукой, то очень удивился. Казалось, он коснулся инородного тела. Ощупав собственную ногу, помяв ее, он убедился, что она оставалась словно картонной.
Возможно, ему стало немного страшно. Он обернулся к мадам Бланш, чтобы сказать о случившемся, но в ту же минуту нога отказала, перестала его слушаться, и он как подкошенный упал на тропу.
Он не испытывал боли, не чувствовал опасности, а лишь сознавал смешное положение, в котором очутился совершенно неожиданно из-за ноги, зло подшутившей над ним.
– Помоги-ка мне, Эмиль, – проговорил он, протягивая руку.
В палате депутатов, где большинство было друг с другом на "ты", он всем говорил "вы". Даже своей кухарке Габриэле, прослужившей у него более сорока лет. Свою секретаршу он называл по фамилии-Милле-ран, как называл бы мужчину-секретаря, и никогда не обращался к ней на "ты". А мадам Бланш неизменно оставалась для него мадам Бланш.
– Вы не ушиблись?
Он заметил, что наклонившаяся к нему сиделка побледнела – впервые с тех пор, как он ее знал,-но не придал этому значения.
– Не поднимайтесь покамест, – посоветовала она, – скажите сначала...
Он силился с помощью Эмиля подняться на ноги, однако взгляд его стал несколько напряженным, и голос вопреки обыкновению прозвучал нетвердо, когда он бросил:
– Забавно, она меня больше не слушается... У него не было больше левой ноги – она не принадлежала ему, она ему отказала!
– Посадите его, Эмиль. Надо пойти за...
Мадам Бланш, конечно, уже все поняла, как позднее поняли и другие. Фюмэ, прекрасно знавший, какой у него характер, предложил как-то раз откровенно объяснить ему положение вещей. Он ответил категорическим отказом. Он отвергал болезнь. Он знать ее не хотел и ни на одно мгновение не полюбопытствовал заглянуть хотя бы в одну из принадлежавших ему медицинских книг.
– У тебя хватит сил понести меня, Эмиль?
– Конечно, господин Премьер-министр.
Мадам Бланш запротестовала. Но он настаивал на своем. Привести сюда автомобиль было невозможно, тропа для этого была слишком узкой. Значит, пришлось бы идти за носилками, вернее всего к кюре, у которого они должны быть на случай похорон.
Он предпочитал держаться за шею Эмиля – тот был крепкий, коренастый, со стальными мускулами.
– Если ты устал, положи меня на траву.
– Ничего, выдержу!
Габриэла, стоя на пороге кухни, смотрела, как они возвращаются. В ту пору Мари еще не наняли ей в подмогу.
Не прошло и получаса, как доктор Гаффе, которому, очевидно, пришлось гнать машину на бешеной скорости, стоял у его изголовья.
Он почти сразу же вызвал из Руана доктора Лалинда.
Приблизительно в четыре часа, поглядев на свою руку, Премьер-министр нашел, что она стала какой-то странной. Он начал по-ребячьи перебирать пальцами, но, против обыкновения, пальцы привычно не сгибались.
– Посмотрите-ка, доктор!
Но это не удивило ни Гаффе, который не поехал завтракать в Гавр, ни Лалинда, который явился к двум часам, а затем долго разговаривал по телефону с Парижем.
Позже он узнал, что в течение нескольких дней у него был остановившийся взгляд и кривой рот.
– Местный, односторонний паралич, не правда ли?
Он говорил с трудом. Ему не ответили ни да, ни нет, но сам профессор приехал в тот же вечер, за ним следовала карета скорой помощи, и Премьер-министра, врачей и сиделку отвезли в Руан.
– Даю вам слово, дорогой мой Премьер-министр, – говорил Фюме, – вас не будут держать в клинике против вашей воли. Никто не собирается укладывать вас в больницу. Просто вам необходимо сделать рентген и разные анализы, а это невозможно в домашних условиях...
Против ожидания, воспоминание обо всем этом не было для него неприятным. Он безучастно, как бы со стороны рассматривал их всех: Гаффе, который перестал волноваться, только когда появился Лалинд, разделивший с ним ответственность; Лалинда, рыжего, розовощекого, голубоглазого, с густыми нависшими бровями, изо всех сил старавшегося выглядеть уверенным в себе; наконец, самого мэтра Фюмэ, главного врача, привыкшего к больным знаменитостям и появлявшегося в сопровождении почтительной свиты учеников, ходившей за ним по пятам от кровати к кровати во время больничного обхода.
Когда врачи отходили в угол, чтобы шепотом посовещаться между собой, он развлекался тем, что подробно изучал характеры всех троих. Мысль о смерти ни на одно мгновение не приходила ему в голову.
В ту пору ему было семьдесят восемь лет. Когда его привезли в руанскую больницу, раздели и стали готовить к рентгену, первым его вопросом было:
– А агенты последовали за нами?
Никто о них не подумал, но, вероятно, они уже были здесь, по крайней мере один из них, так что в министерстве внутренних дел уже, несомненно, все известно.
Ему пришлось пережить несколько неприятных минут, особенно когда делали спинальную пункцию и когда приступили к энцефалограмме. Однако он не переставал шутить и к четырем часам утра, в то время как в лаборатории решалась его судьба, попросил принести ему бокал шампанского.
Самым комичным было то, что шампанское для него нашли в одном из руанских ночных кабаков, пользовавшихся дурной славой, а послали за ним, по всей вероятности, одного из агентов, одного из его "сторожевых псов", как он называл их иногда.
Теперь это было далеко позади. И выглядело забавной историей. В течение двух месяцев французские и иностранные журналисты наводняли деревню Бенувиль, чтобы не пропустить момента его смерти. В редакциях уже сочинили некрологи и заготовили клише более или менее исторических фотографий. Ждали лишь сигнала, чтобы все это опубликовать.
Не пригодятся ли те же самые статьи в другой день, день, когда придется лишь проставить новую дату и прибавить некоторые мелкие подробности – ведь с тех пор он не принимал никакого участия в политике?
Больше он не падал, как подстреленный заяц, но все же у него порой бывало ощущение, правда уже не такое отчетливое, будто левая нога не сразу его слушается. Иногда ночью в кровати он вдруг чувствовал, как ее сводило, вернее, как она слегка немела. Во время прогулок Эмиль замечал это почти одновременно с ним. Meжду ними как бы установилась связь, которую они осуществляли посредством определенных сигналов. Эмиль подходил вплотную к Премьер-министру, а тот впивался пальцами в его плечо и останавливался, не переставая глядеть вдаль. Потом, в свою очередь, приближалась мадам Бланш и протягивала ему розовую облатку, которую он проглатывал, не говоря ни слова.
Все трое ждали в молчании. Как-то раз это произошло посреди деревни. Служба в церкви окончилась, и проходившие мимо крестьяне недоумевали, почему эти трое застыли на месте, как вкопанные. Премьер-министр не выглядел больным, не задыхался, и на губах его даже блуждала смутная улыбка.
Он бывал раздосадован, если это происходило именно в те дни, когда мадам Бланш настойчиво советовала ему не выходить из дому. Вот почему сегодня утром он наблюдал за своей ногой внимательнее, чем обычно. И из опасения, что сиделка окажется права, не остался долго на воздухе, что не помешало ему, однако, дважды чихнуть.
Вернувшись домой, он торжествующе бросил:
– Вот видите!
– Подождем до завтра, еще неизвестно, может, вы подхватили бронхит.
Вот какой был у нее характер! Приходилось принимать ее такой, как она есть. Зато Миллеран никогда не бывала резкой, всегда старалась стушеваться, он почти не замечал ее присутствия в доме. У нее было бледное, невыразительное, какое-то расплывчатое лицо, и те, кто видел ее всего раз или два, наверное, не смогли бы узнать при встрече. Но она очень добросовестно относилась к своим обязанностям, и он был убежден, что, например, сейчас она внимательно следит за часами на его письменном столе, чтобы в нужную минуту войти и включить радио.
Министерский кризис продолжался уже целую неделю и, как всегда, говорили о кризисе режима. Курно, президент республики, безуспешно обращался по очереди к различным политическим деятелям и окончательно потерял голову.
Он знал Курно совсем молодым человеком, когда тот только что приехал из Монтобана, где отец его торговал велосипедами. Активный член социалистической партии, Курно был из тех, кто занимается в унылых канцеляриях скучными секретарскими делами и чьи имена называют лишь во время ежегодных съездов. В палате депутатов он выступал крайне редко, только во время ночных заседаний, да и то, как правило, при полупустом зале.
Предчувствовал ли Курно, когда выбирал этот незаметный путь, что он приведет его в Елисейский дворец, куда вместе с ним въехали две его дочери со своими детьми и мужьями?
Прищурив один глаз, скрестив руки на животе и выпрямившись в кресле "Луи-Филипп", он следил за часовой стрелкой, как, вероятно, и его секретарша в комнате рядом. Эти часы подарил ему президент Соединенных Штатов к концу чрезвычайно успешной поездки в Вашингтон – они считались историческими и в один прекрасный день отправятся в какой-нибудь музей.
Если только весь Эберг не станет музеем, как предсказывают некоторые; тогда все вещи останутся на своих местах, а Эмиль получит должность хранителя музея.
Он был убежден, что Эмиль многие годы подумывал об этом, как некоторые подумывают об уходе на пенсию.
Не казалось ли порой Эмилю, что ждать приходится слишком долго? Наверное, он представлял себе, как будет обращаться с речью к посетителям музея, как будут совать в руку чаевые, и может быть, о продаже открыток "на память" с видами Эберга.
Без двух минут пять Премьер-министр, опасаясь, что Миллеран его опередит, протянул руку и торопливым жестом включил радио. Шкала осветилась, но радио молчало еще несколько секунд. В соседней комнате, которая не отделялась от кабинета дверью, секретарша встала со стула, но как раз в это время послышалась музыка; звуки джаза, казалось, силились перекрыть шум бури.
– Простите... – пробормотала она, входя.
– Как видите, я не спал!
– Я знаю.
По лицу мадам Бланш в подобном случае, наверное, скользнула бы ироническая или недоверчивая улыбка. Но Миллеран просто исчезла в своей комнате, как бы растворившись в воздухе.
– Третий короткий сигнал дается ровно...
Это еще не были новости дня, их он услышит в четверть восьмого, а пока между двумя музыкальными программами передали краткий обзор последних известий.
– Говорит Париж... Господин Франсуа Бурдье, лидер социалистической группы, провел всю ночь и утро в совещаниях; в три часа дня он был принят президентом республики и заявил, что отказывается формировать кабинет...
На лице Премьер-министра, как всегда неподвижно сидевшего в кресле, не отразилось ровно ничего, ни малейших переживаний, но пальцы его судорожно сжались, и кончики их побелели.
Простуженный диктор дважды кашлянул. Послышалось шуршание бумаги, затем:
– В кулуарах палаты депутатов ходят непроверенные слухи, будто господин Курно вызвал к концу дня господина Филиппа Шаламона, лидера группы независимых левых, чтобы поручить ему образовать коалиционное правительство... Аргентина... Всеобщая забастовка разразилась вчера в Буэнос-Айресе, в ней принимают участие семьдесят процентов рабочих и служащих...
Голос диктора вдруг оборвался на полуслове, и в ту же секунду в кабинете и в соседних комнатах погас свет. Слышался лишь шум ветра, да пламя танцевало в камине.
Он не пошевелился. В соседней комнате Миллеран чиркнула спичкой, открыла шкаф, где держала наготове свечи, так как подобные происшествия случались не раз.
Внезапно на мгновение свет зажегся снова, но лампочки казались матовыми, как ночники в вагоне; потом они стали медленно гаснуть, и снова наступила полная тьма.
– Я сейчас принесу вам свечу...
Не успела Миллеран вставить свечу в фаянсовый подсвечник, как в проходе, соединявшем бывшие стойла с кухней и остальными комнатами, показался свет. Этого прохода, называвшегося туннелем, прежде не было, его сделали по указанию Премьер-министра.
По туннелю шла Габриэла, старая кухарка, она несла большую круглую керосиновую лампу, разрисованную розовыми цветами.
– Молодой доктор только что приехал, господин Премьер-министр,доложила Габриэла – она называла так доктора Гаффе, которому в отличие от доктора Лалинда было всего тридцать два года.
– Где он?
– На кухне с мадам Бланш.
Внезапно им овладел гнев, может быть, из-за фамилии, услышанной по радио, и тех новостей, которые только что передавали.
– Почему он вошел через кухню?
– Право, я его не спрашивала.
– Что они там делают?
– Разговаривают, покуда доктор греет руки у печи. Не может же он выстукивать вас ледяными руками.
Он терпеть не мог, когда его не держали в курсе всего, что делается в доме.
– Я сто раз повторял...
– Знаю! Знаю! Только не мне это надо говорить, а тем, кто к вам приезжает. Не могу же я захлопывать перед их носом дверь в кухню!
В доме был главный вход, и провожать через него посетителей входило в обязанность Миллеран. Он был достаточно заметен, ибо освещался фонарем. Но почему-то многие предпочитали проходить через кухню. Иногда оттуда доносился приглушенный шепот незнакомых голосов.
– Скажите доктору, что я его жду... Потом он позвал:
– Миллеран!
– Да, господин Премьер-министр.
– Телефон работает? Она сняла трубку.
– Да. Я слышу щелчок...
– Спросите электрическую компанию, сколько времени понадобится им для ремонта...
– Хорошо, господин Премьер-министр...
Он не улыбнулся доктору, не сказал ни слова приветствия, и поэтому застенчивый от природы Гаффе почувствовал себя еще более неловко.
– Мадам Бланш сказала, что сегодня утром вы ходили на прогулку.
Молодой врач произнес это нарочито небрежным тоном и открыл свой чемоданчик. Ответа не последовало.
– В такую погоду, – продолжал смущенно Гаффе, – это было, пожалуй, несколько опрометчиво...
Мадам Бланш подошла, чтобы помочь Премьер-министру снять пиджак. Он остановил ее взглядом, снял пиджак сам и засучил рукав рубашки. Из соседней комнаты доносился голос Миллеран, говорившей по телефону, затем она вошла доложить:
– Они еще не знают. Повреждена вся линия. Предполагают, что провод...
– Оставьте нас.
Доктор Гаффе являлся всегда в одно и то же время и почти ежедневно с серьезным видом измерял ему кровяное давление.
Однажды Премьер-министр спросил:
– Вы считаете это необходимым?
– Это прекрасная мера предосторожности.
– Вы на ней настаиваете?
Гаффе смутился. В свои годы он еще не разучился краснеть. Пациент внушал ему такое уважение, что когда однажды он вознамерился сделать ему укол, то стал действовать так неловко, что мадам Бланш пришлось отобрать у него шприц.
– Вы на ней настаиваете? – повторил Премьер-министр.
– Дело в том...
– В чем?
– Мне кажется, что профессор Фюмэ считает...
– Это он распорядился?
– Конечно.
– Он один?
К чему заставлять доктора лгать? Фюмэ, наверное, получил распоряжение свыше. И все оттого, что Премьер-министр считался еще при жизни исторической личностью и не имел права лечиться как ему вздумается. Все они только делали вид, что слушаются его. Но кто распоряжался ими на самом деле? Перед кем, Бог знает когда, Бог знает зачем, они отчитывались?
Не по распоряжению ли все тех же лиц посетители проходили через кухню, вместо того чтобы позвонить у главного входа?
Габриэла не солгала: у Гаффе все еще были холодные руки, и Премьер-министр решил про себя, что у него преглупый вид, когда он нажимает маленькую резиновую грушу и с серьезным лицом смотрит на круглый циферблат прибора.