Текст книги "Консуэло"
Автор книги: Жорж Санд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 66 страниц)
Говоря это, граф, сам далеко не успокоенный, с волнением следил глазами за сыном, желая проверить, как тот относится к аббату: не предпочитает ли он теперь его всем своим? Но Альберт с холодной вежливостью поклонился своему гувернеру.
«Сын мой, – проговорил граф, – мне кажется, что я поступил сообразно твоим желаниям и симпатиям, попросив господина аббата не покидать тебя, как он имел намерение сделать, а остаться с нами возможно дольше. Мне не хотелось бы, чтобы наше счастье – снова быть вместе – омрачилось для тебя каким-либо огорчением, и я хочу надеяться, что твой уважаемый друг поможет нам сделать для тебя безоблачной эту радость свидания».
Альберт ответил на это лишь глубоким поклоном, и какая-то странная улыбка мелькнула на его губах.
«Увы, – проговорила бедная канонисса, когда племянник вышел, – вот как он теперь улыбается!»
Глава 27
– Во время отсутствия Альберта граф и канонисса строили много всяких планов о будущности своего дорогого мальчика, особенно о его женитьбе. С его красотой, именем и еще очень значительным состоянием Альберт мог рассчитывать на самую лучшую партию. Однако на тот случай, если бы остатки апатии и нелюдимости помешали его светским успехам, обожавшие его родные держали для него в запасе молодую девушку с таким же знатным именем, как и у него самого, – его двоюродную сестру, носящую ту же фамилию; хоть и единственная дочь, она была менее богата, чем он, но довольно хороша собой – такими бывают в шестнадцать лет девочки, красивые свежестью молодости. Эта молодая особа – баронесса Амелия фон Рудольштадт, ваша покорная слуга и ваша новая подруга.
«Она, – говорили между собой старики, сидя у камина, – не видела еще ни одного мужчины. Воспитанница монастыря, она с радостью пойдет замуж, лишь бы вырваться оттуда. Претендовать на лучшую партию она не может. А что касается странностей, которые могут сохраниться в характере ее двоюродного брата, то воспоминания детства, родство, несколько месяцев близости с нами, конечно, все сгладят и заставят ее, хотя бы из родственного чувства, молчаливо выносить то, чего, быть может, не стала бы терпеть чужая». В согласии моего отца они не сомневались: по правде сказать, собственной воли у него никогда не было, всю жизнь он поступал так, как хотели его старший брат и сестра Венцеслава.
После двух недель внимательного наблюдения дядя и тетка поняли, что последнему отпрыску их рода, вследствие меланхоличности и полнейшей замкнутости характера, не суждено покрыть их имя новой славой. Молодой граф не проявлял ни малейшего желания блистать на каком-либо поприще: его не тянуло ни к военной карьере, ни к гражданской, ни к дипломатии. На все предложения он отвечал с покорным видом, что готов подчиниться воле родительской, но что ему самому не нужно ни роскоши» ни славы. В сущности, апатичный характер Альберта был повторением, но в более сильной степени, характера его отца, у которого терпение граничит с безразличием, а скромность является чем-то вроде самоотречения. Что выставляет моего дядю в несколько ином свете и чего нет у его сына, так это его горячее, притом лишенное всякой напыщенности и тщеславия, отношение к общественному долгу. Альберт, казалось, признавал теперь семейные обязанности, но к общественным обязанностям, как мы их понимаем, относился, по-видимому, не менее равнодушно, чем в детские годы. Наши отцы, его и мой, сражались при Монтекукули против Тюренна. В войну они вносили фанатизм, подогретый сознанием имперского величия. В то время считалось долгом слепо повиноваться и слепо верить своим властелинам. Наше более просвещенное время срывает ореол с монархов, и современная молодежь осмеливается не верить ни императорской короне, ни папской тиаре. Когда дядя пытался пробудить в сыне древний рыцарский пыл, он прекрасно видел, что все его речи ровно ничего не говорят этому скептически настроенному человеку, ко всему относящемуся с презрением.
«Если уж это так, не будем ему перечить, – решили дядя с теткой, – не будем вредить этому и без того печальному выздоровлению, в результате которого вместо возбужденного человека нам вернули человека угасшего. Пусть живет себе спокойно, как ему хочется. Пусть будет усидчивым ученым-философом, как некоторые из его предков, или же страстным охотником, подобно нашему брату Фридриху, или справедливым, творящим добро помещиком, каким старается быть его отец. Пусть он ведет отныне спокойную, безобидную жизнь старика; он будет первым из Рудольштадтов, не знавшим молодости. Но так как нельзя допустить, чтобы с ним угас и наш род, надо поскорее женить его, дабы наследники нашего имени восполнили этот пробел на блестящих страницах нашей истории. Кто знает, быть может, по воле провидения рыцарская кровь его предков, как бы отдыхая в нем, забурлит с новой силой и отвагой в жилах его потомков?»
И тут же было решено поговорить с Альбертом о женитьбе.
Сначала затронули этот вопрос слегка, но, видя, что он и к женитьбе относится с таким же равнодушием, как ко всему прочему, стали говорить с ним более серьезно и настойчиво. Он возражал, ссылаясь на свою застенчивость, на неумение вести себя в женском обществе.
«Надо правду сказать, – говорила тетушка, – что, будь я молодой женщиной, такой угрюмый претендент, как наш Альберт, внушил бы мне больше страха, чем желания выйти за него замуж, и я бы даже горб свой не променяла на его речи».
«Значит, нам нужно прибегнуть к последнему средству, – решил дядя, – женить его на Амелии. Он знал ее ребенком, смотрит на нее как на сестру, поэтому будет с нею менее застенчив. А так как она характера веселого и решительного, то своей жизнерадостностью может вывести нашего Альберта из этой меланхолии, которой он все больше и больше поддается».
Альберт не отклонил этого проекта, но и не высказался за него, – он только согласился увидеться со мной и ближе познакомиться. Решено было ни о чем меня не предупреждать, дабы избавить от обиды отказа, всегда возможного с его стороны. Написали об этом моему отцу и, получив его согласие, начали сейчас же хлопотать перед папой о разрешении на наш брак, необходимом ввиду близкого родства. Тем временем отец взял меня из монастыря, и в одно прекрасное утро мы подъехали к замку Исполинов. Наслаждаясь деревенским воздухом, я с нетерпением ждала минуты, когда увижу своего жениха. Добрый мой отец, полный надежд, воображал, будто я ничего не знаю о брачном проекте, а сам в дороге, не замечая этого, все мне выболтал.
Первое, что меня поразило в Альберте, это его красота и благородная осанка. Признаюсь вам, дорогая Нина, что мое сердечко сильно забилось, когда он поцеловал мне руку, и в течение нескольких дней каждый его взгляд, каждое слово приводили меня в восторг. Его серьезность нисколько не отталкивала меня, а он, казалось, не чувствовал в моем присутствии ни малейшего стеснения. Как в дни детства, он говорил мне «ты», и когда, из опасения нарушить светские приличия, старался поправиться, родные разрешали ему это и даже просили сохранить свою прежнюю фамильярность в обращении со мной. Моя веселость порой вызывала у него непринужденную улыбку, и наша добрая тетушка, вне себя от восторга, приписывала мне всю честь этого исцеления, которое уже считала окончательным. Словом, он относился ко мне кротко и ласково, как к ребенку, и пока что я довольствовалась этим, уверенная, что в недалеком будущем он обратит более серьезное внимание на мою задорную рожицу и на мои красивые туалеты, на которые я не скупилась, чтобы ему понравиться.
Однако вскоре, к моему огорчению, мне пришлось убедиться, что он очень мало интересуется моей наружностью, а туалетов просто не замечает. Как-то раз тетушка обратила его внимание на прелестное лазоревоголубое платье, чудесно обрисовывавшее мою фигуру. А он стал уверять, что платье ярко-красное. Тут аббат, его гувернер, большой любитель комплиментов, желая преподать ему урок учтивости, вмешался, говоря, что он отлично понимает, почему граф Альберт не разглядел цвета моего платья. Казалось бы, моему кузену представлялся удобный случай сказать мне какую-нибудь любезность по поводу роз на моих щеках и золота моих волос. Но он лишь сухо возразил аббату, что отличать цвета умеет не хуже его и что платье мое красно, как кровь.
Не знаю почему, но эта странность его поведения и грубость вызвали во мне дрожь. Я взглянула на Альберта, и мне вдруг стало страшно от выражения его глаз. С этого дня я стала больше бояться его, чем любить. Скоро я совсем его разлюбила, а теперь и не боюсь и не люблю. Я просто жалею его – и только. Вы сами мало-помалу увидите, почему это так, и поймете меня.
На следующий день мы собирались отправиться за покупками в Тусту, ближайший город. Я очень радовалась этой прогулке. Альберт должен был верхом сопровождать меня. Я была готова и ждала, что он подсадит меня в седло. Экипажи были поданы и стояли у подъезда, а Альберт все не появлялся. Его слуга доложил, что в назначенный час постучал к нему в дверь. Камердинера снова послали справиться, готов ли молодой граф. Надо сказать, что у Альберта была мания всегда одеваться самому, без помощи слуги; только выйдя из своей комнаты, он разрешал камердинеру войти в нее. Напрасно стучали к нему, – он не отвечал. Встревоженный этим молчанием, старый граф сам отправился к комнате сына, но ему не удалось ни открыть дверь, запертую изнутри, ни добиться от Альберта хотя бы одного слова. Все начали уже беспокоиться, но аббат объявил спокойным голосом, что у графа Альберта бывают иногда припадки непробудного сна, вроде какого-то оцепенения, и если его внезапно разбудить, то он приходит в очень возбужденное состояние, после чего в течение нескольких дней плохо себя чувствует.
«Но ведь это болезнь! – с тревогой воскликнула канонисса.
«Не думаю, – отвечал аббат, – я никогда не слышал, чтобы он на что-либо жаловался. Доктора, которых я приглашал во время подобного сна, не находили у графа никакой болезни, а это состояние объясняли переутомлением, физическим или умственным. Они настаивали, что нельзя нарушать этой потребности в полном покое и забвении».
«И часто это с ним бывает? – спросил дядя.
«Я наблюдал это явление лишь пять-шесть раз за все восемь лет, – ответил аббат, – и так как я никогда не тревожил его, то это проходило без всяких неприятных последствий».
«И долго это продолжается? – спросила я в свою очередь, очень раздосадованная.
«Более или менее долго, – сказал аббат, – в зависимости от того, как долго длилась бессонница, предшествовавшая этой потере сил или вызвавшая ее. Но знать это невозможно, так как граф сам не помнит причины или не хочет о ней говорить. Он очень много работает и скрывает это с редкой скромностью».
«Значит, он очень начитан? – спросила я.
«Чрезвычайно», – ответил аббат.
«И никогда этого не выказывает?»
«Он делает из этого тайну и даже сам этого не подозревает».
«На что ему эта ученость в таком случае?»
«Гений – как красота, – ответил льстивый иезуит, глядя на меня маслеными глазками, – это милости неба, не внушающие ни гордости, ни волнения тем, кто ими наделен».
Я поняла его наставление и, как вы можете себе представить, еще больше разозлилась. Решили отложить прогулку до пробуждения моего кузена. Но когда по прошествии двух часов он так и не появился, я скинула свою великолепную амазонку и села вышивать за пяльцы. Не скрою, при этом я много изорвала шелка и пропустила крестиков. Я была возмущена дерзостью Альберта. Как он смел, сидя над своими книгами, забыть о предстоящей прогулке со мной и теперь спать непробудным сном, в то время как я его жду?! Время шло, и поневоле пришлось отказаться от поездки в город. Мой отец, вполне удовлетворившись объяснениями аббата, взял свое ружье и преспокойно отправился стрелять зайцев. Тетушка, менее спокойная, раз двадцать поднималась к комнате племянника, чтобы послушать у его дверей. Но там царила мертвая тишина, не слышно было даже его дыхания. Бедная старушка была в отчаянии, видя, до чего я недовольна. А дядя Христиан, чтобы забыться, взял книжку духовного содержания, уселся в уголке гостиной и стал читать с таким смирением, что я готова была выпрыгнуть в окно с досады. Наконец, уже под вечер, тетушка, вся сияющая, пришла сказать, что Альберт встал и одевается. Аббат посоветовал нам при появлении молодого графа не проявлять ни удивления, ни беспокойства, не предлагать ему никаких вопросов и только стараться отвлечь его, если он будет огорчен случившимся.
«Но если мой кузен не болен, значит, он маньяк? – воскликнула я, вспылив. Я сейчас же пожалела о сказанном, увидев, как изменилось от моих жестоких слов лицо бедного дяди.
Но когда Альберт как ни в чем не бывало вошел, не найдя нужным даже извиниться и, видимо, нимало не подозревая о нашем недовольстве, я возмутилась и очень сухо с ним поздоровалась. Он даже не заметил этого. Казалось, он был весь погружен в свои думы.
Вечером моему отцу пришло в голову, что Альберта может развеселить музыка. Я еще ни разу не пела при нем; моя арфа прибыла только накануне. Не перед вами, ученая Порпорина, мне хвастаться своими познаниями в музыке, но вы сами убедитесь, что у меня недурной голосок и есть врожденная музыкальность. Я заставила долго просить себя: мне больше хотелось плакать, чем петь. Альберт не проронил ни слова, не выказал ни малейшего желания послушать меня. Наконец я все-таки согласилась, но пела очень плохо, и Альберт, словно я терзала ему слух,
был настолько груб, что после нескольких тактов вышел из комнаты. Мне пришлось призвать на помощь все мое самолюбие, всю мою гордость, чтобы не расплакаться и допеть арию, не порвав со злости струн арфы. Тетушка вышла вслед за племянником, отец мой сейчас же заснул, а дядя ждал у дверей возвращения сестры, чтобы узнать от нее, что с сыном. Один аббат рассыпался передо мной в комплиментах, но они злили меня больше, чем безразличие остальных. «По-видимому, мой кузен не любит музыки», – сказала я.
«Напротив, он очень ее любит, – отвечал аббат, – но это зависит…»
«От того, как поют», – прервала я его.
«… от его душевного состояния, – продолжал он, не смутившись. Иногда музыка ему приятна, иногда вредна. По-видимому, вы так его растрогали, что он не в силах был владеть собой и ушел, испугавшись, как бы не обнаружить свои чувства. Это бегство должно вам льстить больше всяких похвал».
В лести иезуита было что-то хитрое и насмешливое, возбуждавшее во мне ненависть к этому человеку. Но скоро я избавилась от него, как вы это сейчас увидите.
Глава 28
– На следующий день моей тетушке, становящейся разговорчивой, лишь когда она чем-нибудь очень взволнована, пришла в голову злосчастная мысль затеять беседу с аббатом и капелланом. А так как, помимо родственных привязанностей, поглощающих ее почти всецело, единственное в мире, что ее интересует, – это величие нашего рода, то она не преминула распространиться насчет своей родословной, доказывая обоим священникам, что наш род, особенно по женской линии, самый знаменитый, самый чистый – словом, наилучший из всех немецких родов. Аббат слушал терпеливо, капеллан – с благоговением, как вдруг Альберт, казалось совершенно не слушавший тетушку, прервал ее с легким раздражением:
«Мне кажется, милая тетушка, что вы заблуждаетесь относительно превосходства нашего рода. Правда, и дворянство и титулы получены нашими предками довольно давно, но род, потерявший свое имя и, так сказать, отрекшийся от него, сменивший его на имя женщины, чужой по национальности и по вере, – такой род утрачивает право гордиться своими старинными доблестями и верностью своей стране».
Это замечание задело канониссу за живое, и, заметив, что аббат насторожился, она сочла нужным возразить племяннику.
«Я не согласна с вами, дорогой мой, – сказала она. – Не раз бывало, что какой-нибудь именитый род возвышался еще более, присоединив к своему имени имя материнской линии, дабы не лишить своих наследников чести происходить от женщины доблестного рода».
«Но здесь этот пример неприменим, – возразил Альберт с несвойственной ему настойчивостью. – Я понимаю, что можно соединить два славных имени. Я нахожу вполне справедливым, чтобы женщина передала детям свое имя, присоединив его к имени мужа. Но полное уничтожение имени мужа кажется мне оскорблением со стороны той, которая этого требует, и низостью со стороны того, кто этому подчиняется».
«Альберт, вы вспоминаете события из слишком далекого прошлого, – проговорила с глубоким вздохом канонисса, – и приводите пример, еще менее удачный, чем мой. Господин аббат, слушая вас, мог подумать, что какой-то мужчина, наш предок, был способен на низость. Раз вы так прекрасно осведомлены о вещах, которые, как я думала, вам почти неизвестны, вы не должны были делать подобное замечание по поводу политических событий… столь далеких от нас, благодарение богу…»
«Если сказанное мною вам неприятно, тетушка, я сейчас приведу факт, который смоет всякое позорное обвинение с памяти нашего предка Витольда, последнего графа Рудольштадта. Это, мне кажется, очень интересует мою кузину, – заметил он, видя, как я вытаращила на него глаза, пораженная тем, что он, вопреки своей обычной молчаливости и философскому образу мыслей, вдруг пустился в такой спор. – Да будет вам известно, Амелия, что нашему прадеду Братиславу едва исполнилось четыре года, когда его мать, Ульрика Рудольштадт, сочла нужным заклеймить его позором, – отняв у него его настоящее имя, имя его отцов – Подебрад, и дав ему взамен то саксонское имя, которое мы теперь носим вместе с вами: вы – не краснея, а я – не гордясь им».
«По-моему, совершенно бесполезно вспоминать о вещах, столь далеких от нашей эпохи», – проговорил граф Христиан, которому, видимо, было не по себе.
«Мне кажется, что тетушка заглянула в еще более далекое прошлое, рассказывая нам про великие заслуги Рудольштадтов, и я не понимаю, что дурного в том, если кто-нибудь из нас, случайно вспомнив, что он чех, а не саксонец по происхождению, что его зовут Подебрад, а не Рудольштадт, станет рассказывать о событиях, которые произошли всего каких-нибудь сто двадцать лет тому назад».
«Я знал, – вмешался аббат, слушавший Альберта с большим интересом, что ваш именитый род в прошлом был в родстве с королевским родом Георгия Подебрада, но не подозревал, что вы прямые его потомки, имеющие право носить его имя».
«Это потому, – ответил Альберт, – что тетушка, так хорошо разбирающаяся в генеалогии, сочла нужным отсечь в своей памяти то древнее и почтенное древо, от которого происходим мы. Но генеалогическое древо, на котором кровавыми буквами занесена наша славная и мрачная история, еще высится на соседней горе».
Так как, говоря это, Альберт оживлялся все больше и больше, а лицо дяди делалось все мрачнее, аббат, хотя в нем и было задето любопытство, попробовал было переменить разговор. Но мое любопытство было слишком сильно.
«Что вы хотите сказать этим, Альберт? – воскликнула я, подходя к нему.
«Я хочу сказать то, что каждый из рода Подебрадов должен был бы знать, – ответил он. – Я хочу сказать, что на старом дубе скалы Ужаса, на который вы ежедневно смотрите из своего окна, Амелия, и под сень которого я советую вам никогда не садиться, не сотворив молитвы, триста лет тому назад висели плоды потяжелее тех высохших желудей, которые теперь почти не растут на нем».
«Это ужасная история, – пробормотал перепуганный капеллан, – не понимаю, кто мог об этом рассказать графу Альберту».
«Местное предание, а быть может, нечто еще более достоверное, – ответил Альберт. – Как ни сжигай семейные архивы и исторические документы, господин капеллан, как ни воспитывай детей в неведении минувшего, как ни заставляй молчать простодушных людей с помощью софизмов, а слабых – с помощью угроз, – ни страх пред деспотизмом, ни боязнь ада не могут заглушить тысячи голосов прошлого, они несутся отовсюду. Нет! Нет! Они слишком громки, эти ужасные голоса, чтобы слова священника могли заставить их умолкнуть. Когда мы спим, они говорят нашим душам устами призраков, поднимающихся из могил, дабы предупредить нас; мы слышим эти голоса среди шума природы; они, как некогда голоса богов в священных рощах, исходят даже из древесных стволов, чтобы рассказать нам о преступлениях, о несчастьях и подвигах наших отцов…»
«Зачем, мой бедный мальчик, ты мучаешь себя такими горестными мыслями и роковыми воспоминаниями? – проговорила канонисса.
«Это ваша генеалогия, тетушка, это путешествие, которое вы только что совершили в прошлые века, – это они пробудили во мне воспоминание о пятнадцати монахах, собственноручно повешенных на ветвях дуба одним из моих предков… Да, моим предком, самым великим, самым страшным, самым упорным, – тем, кого звали „Грозный слепец“, непобедимый Ян Жижка, поборник чаши!»
Громкое, ненавистное имя главы таборитов – сектантов, которые во время Гуситских войн превосходили своей энергией, храбростью и жестокостью всех остальных реформатов, поразило, как удар грома, обоих священников. Капеллан даже осенил себя крестным знамением, а тетушка, сидевшая рядом с Альбертом, невольно отодвинулась от него.
«Боже милостивый! – воскликнула она. – Да о чем и о ком говорит этот мальчик? Не слушайте его, господин аббат! Нет, никогда, никогда наша семья не имела ничего общего с тем окаянным, гнусное имя которого он только что произнес».
«Говорите за себя, тетушка, – решительно возразил Альберт. – Вы – Рудольштадт в душе, хотя в действительности происходите от Подебрадов. Но в моих жилах течет на несколько капель больше чешской крови и на несколько капель меньше крови иностранной. В родословном древе моей матери не было ни саксонцев, ни баварцев, ни пруссаков; она была чистой славянской расы. Вы, тетушка, по-видимому, не интересуетесь благородным происхождением, на которое не можете претендовать, а я, дорожа своим личным славным происхождением, могу сообщить вам, если вы не знаете, и напомнить вам, если вы забыли, что у Яна Жижки была дочь, которая вышла замуж за графа Прахалица, и что мать моя, будучи сама Прахалиц, – потомок по прямой женской линии Яна Жижки так точно, как вы, тетушка, – потомок Рудольштадтов».
«Это бред, это заблуждение, Альберт…»
«Нет, дорогая тетушка, это вам может подтвердить господин капеллан, человек правдивый, богобоязненный; у него в руках были дворянские грамоты, удостоверяющие это».
«У меня? – вскричал капеллан, бледный как мертвец.
«Вы можете в этом сознаться, не краснея перед господином аббатом, – с горькой иронией ответил Альберт. – Вы только исполнили свой долг католического священника и австрийского подданного, когда сожгли эти документы на следующий день после смерти моей матери».
«Моя совесть повелела мне тогда сжечь их, но свидетелем этого был один господь, – проговорил капеллан, еще больше бледнея. – Граф Альберт, скажите, кто мог вам это открыть?»
«Я уже сказал вам, господин капеллан: голос, говорящий громче, чем голос священника».
«Что это за голос, Альберт? – спросила я, сильно заинтересованная.
«Голос, говорящий во время сна», – ответил Альберт.
«Но это ничего не объясняет, сын мой», – сказал граф Христиан задумчиво и грустно.
«Голос крови, отец мой! – ответил Альберт тоном, заставившим всех нас вздрогнуть.
«О боже мой! – воскликнул дядя, молитвенно сложив руки. – Опять те же сны, опять та же игра больного воображения, которые когда-то так терзали его бедную мать. – И, наклонившись к тетушке, он тихо прибавил: – Должно быть, во время своей болезни она обо всем этом говорила при ребенке, и, очевидно, это запечатлелось в его детском мозгу».
«Это невозможно, братец, – ответила канонисса, – Альберту не было и трех лет, когда он потерял мать».
«Вероятнее всего, – вполголоса заговорил капеллан, – что в доме могло сохраниться что-нибудь из тех проклятых еретических писаний, полных лжи и безбожия, которые она хранила в силу семейных традиций. Тем не менее перед смертью у нее хватило нравственных сил пожертвовать ими».
«Нет, от них ничего не сохранилось, – проговорил Альберт, не пропустивший ни одного слова, сказанного капелланом, несмотря на то, что тот говорил очень тихо, а молодой граф, возбужденно прохаживавшийся по большой гостиной, в это время был на другом ее конце. – Вы сами прекрасно знаете, господин капеллан, что вы уничтожили все и что на следующий день после ее кончины вы все обыскали и перерыли в ее комнате».
«Откуда ты все это взял, Альберт? – строго спросил граф Христиан. Какой вероломный или безрассудный слуга вздумал смутить твой юный ум, рассказав, несомненно в преувеличенном виде, об этих семейных событиях?» «Ни один из слуг мне этого не говорил, отец, клянусь моей верой и совестью».
«Значит, это дело рук врага рода человеческого», – пробормотал с ужасом капеллан.
«Пожалуй, более правдоподобно и более по-христиански, – вставил аббат, – допустить, что граф Альберт одарен исключительной памятью и что события, которые обыкновенно проходят для детей бесследно, запечатлелись в его мозгу. Убедившись в редком уме графа, я могу легко предположить, что он развился чрезвычайно рано, а память его поистине необыкновенна». «Память моя вам кажется такой необыкновенной лишь потому, что вы сами совершенно лишены ее, – возразил сухо Альберт. – Например, вы не помните, что вы делали в тысяча шестьсот девятнадцатом году, после того как мужественный, верный протестант Витольд Подебрад (ваш дед, дорогая тетушка), последний предок, носивший наше имя, обагрил своей кровью скалу Ужаса. Бьюсь об заклад, господин аббат, что вы забыли о вашем поведении при этих обстоятельствах».
«Признаюсь, совершенно забыл», – ответил аббат с насмешливой улыбкой, что было не очень благовоспитанно в ту минуту, когда нам всем стало ясно, что Альберт бредит.
«В таком случае, я вам напомню, – сказал Альберт, ничуть не смущаясь. – Вы начали с того, что поспешили дать совет императорским солдатам, только что прикончившим Витольда Подебрада, бежать или спрятаться, так как вы знали, что пильзенские рабочие, имевшие мужество признавать себя протестантами и обожавшие Витольда, уже шли отомстить за смерть своего повелителя, готовясь растерзать в клочья его убийц. Затем вы отправились к моей прабабке Ульрике, дрожащей и запуганной вдове Витольда, и предложили ей прощение императора Фердинанда Второго, сохранение ее поместий, титулов, свободы, жизни ее детей – при условии, если она последует вашим советам и оплатит ваши услуги золотом. Она согласилась на это: материнская любовь толкнула ее на такой малодушный поступок. Она не почтила мученической кончины благородного супруга. Она родилась католичкой и отреклась от своей веры только из любви к мужу. Она не нашла в себе сил пойти на нищету, изгнание, гонения ради того, чтобы сохранить детям веру, которую их отец только что запечатлел своей кровью, и сохранить им то имя, которое он прославил больше всех своих предков – гуситов, каликстинов, таборитов, сирот, союзных братьев и лютеран». (Все это, милая Порпорина, названия еретических сект, существовавших во времена Яна Гуса и Мартина Лютера; к ним, по-видимому, принадлежала и та ветвь рода Подебрадов, от которой происходим мы.) «Словом, – продолжал Альберт, – саксонка испугалась и уступила. Вы завладели замком, вы заставили императорских солдат покинуть его, вы спасли наши поместья. На огромном костре вы сожгли все наши грамоты, весь наш архив. Вот почему моей тетушке, на ее счастье, не удалось восстановить родословное древо Подебрадов, и она нашла себе пищу более удобоваримую – родословную Рудольштадтов. За ваши труды вы получили большую награду, – вы разбогатели, очень разбогатели. Три месяца спустя Ульрике было разрешено отправиться в Вену и припасть к стопам императора, который тут же милостиво разрешил ей переменить подданство ее детей, воспитывать их под вашим руководством в католической вере, а в будущем отдать на военную службу и позволить сражаться под теми знаменами, против которых так мужественно боролись их отец и деды. Словом, я и мои сыновья, мы были зачислены в ряды войск австрийского тирана…»
«Ты и твои сыновья!.. – с отчаянием воскликнула тетушка, видя, что он совсем заговаривается.
«Да, мои сыновья: Сигизмунд и Рудольф», – ответил пресерьезно Альберт.
«Это имена моего отца и дяди, – пояснил граф Христиан. – Альберт, в уме ли ты? Очнись, сын мой! Больше столетия отделяет нас от этих горестных событий, совершившихся по воле божьей…»
Альберт стоял на своем. Он внушил себе и хотел убедить и нас в том, что он – Братислав, сын Витольда, и первый из Подебрадов, носивший материнское имя – Рудольштадт. Он рассказал нам о своем детстве и о пытках графа Витольда, о которых он сохранил самое ясное воспоминание. Виновником мученической смерти Витольда он считал иезуита Дитмара (которым, по его мнению, был не кто иной, как аббат-гувернер). Он говорил также о глубокой ненависти, которую испытывал в детстве к этому Дитмару, к Австрии, к императорской династии и к католикам. Затем его воспоминания стали как-то путаться; он стал плести массу непонятных вещей о вечной и непрерывной жизни, о возвращении людей с того света на землю, основываясь при этом на веровании гуситов: будто Ян Гус через сто лет после своей смерти вернется в Богемию, чтобы закончить начатое дело. По словам Альберта, предсказание это исполнилось, так как, уверял он, Лютер – это воскресший Ян Гус. Одним словом, в его речах была какая-то странная смесь ереси, суеверия, мрачной метафизики и поэтического бреда. И все это говорилось так убедительно, с такими точными, интересными подробностями событий, которых он якобы был свидетелем и которые касались не только Братислава, но и Яна Жижки и многих других умерших (он уверял, что все это – его собственные прошлые воплощения), что мы молчали, пораженные, не решаясь ни остановить его, ни противоречить ему. Дядя и тетушка, ужасно страдавшие от этого, по их мнению, нечестивого безумия, тем не менее хотели до конца разобраться в нем; ведь безумие Альберта впервые обнаружилось так открыто, и надо же было знать источник беды, чтобы потом иметь возможность с ней бороться. Аббат пытался было обратить все в шутку, уверяя, что граф Альберт, забавник и насмешник, тешит себя, мистифицируя нас своей эрудицией.
«Он так много читал, – говорил он, – что был бы в состоянии таким вот образом, глава за главой, рассказать нам историю всех веков, притом с такими подробностями, с такой точностью, что люди, склонные верить в чудесное, могли бы подумать, будто он действительно сам присутствовал при всех описанных им сценах».