Текст книги "Копья Иерусалима"
Автор книги: Жорж Бордонов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
– Меня только терпят. Ты еще увидишь, что сделают они со мной, когда руки и ноги мои отвалятся от туловища!
– Тогда счастье, что несу я вам всем моим существом, душой и телом, превратится в мучительный груз!
– Возлюбленная, возлюбленная моя, знай, что на мне лежит тяжкий рок. Я должен только страдать и сражаться. Мирские радости не для меня. Ты слышишь? Проказа, пожирающая мое тело, – это Божье наказание. В моем лице Он карает грехи этого двора, грехи моих отцов, мрачных хищников, вроде Фолка Нерры, первого графа Анжуйского, основателя нашего рода. Все искупается со временем. Мне остается лишь молча терпеть. Это моя доля, по крайней мере, на этом свете.
– Только потому, что вы того хотите сами!
– Но рядом – ты, твоя нежность, твой свет, все то, что ты несешь в своей открытой душе.
– Которая любит вас одного!
– И я не могу любить другую. За неимением лучшего, из-за этой проказы и ее последствий, если ты хочешь, мы так и останемся теми, кто мы есть: сужеными на небесах…
– И на земле!
– И на земле, раз ты так хочешь.
– Да, я клянусь вам не покидать вас никогда!
– Даже тогда, когда я стану увечным и отвратительным?
– Даже тогда.
– Когда другие воспользуются властью и прогонят меня из дворца?
– Я уйду с вами.
– И если меня уведут в Долину Прокаженных, и последним моим пристанищем станет убогая хижина, ты тоже пойдешь со мной?
– Пойду.
– А когда я умру и тебя огласят прокаженной, изгонят отовсюду, никто не согласится взять тебя в жены, как ты поступишь тогда?
– Я затворюсь в каком-нибудь уединенном месте, или же в монастыре, если меня туда примут, и проведу там остаток своих дней. Я буду спокойна. Нам недолго быть в разлуке, государь, мой король.
– О, моя любимая! Ты лучше всех на свете! Ты – возлюбленная моя. Я дам тебе тайно освященное кольцо.
– И я буду носить его на глазах у всех, но никто ничего не узнает.
И тогда всем тем, что оставалось в нем мужского и плотского, он привлек ее к себе за талию и обнял. Жанна склонила к нему на грудь свою голову, прикоснулась к ней виском и своими звездно-золотистыми волосами. Она больше не ощущала исходившего от него запаха. Она не слышала и музыки, а только глухие и медленные удары сердца, бившегося с той минуты ради нее одной. Скоро король сказал:
– Ты не устала? Может быть, ты хочешь спать?
Она отвечала:
– Раз я ваша жена и вы того хотите…
В тот же день, в тот же самый ночной час, выслушав донесение соглядатая о свадьбе Сибиллы, Саладин приказал привести к нему Рено Шатильонского, одного из своих узников, и сказал ему:
– Я освобождаю тебя, сеньор Рено.
Он говорил на своем языке, но Рено научился понимать его с тех пор, как мавры захватили его в плен.
– Не благодари меня. Я даю тебе свободу, потому что мне надоело смотреть на тебя, старый разбойник.
С места поднялся один из эмиров, в гневе желая отчитать своего султана:
– Великий султан, ты возвращаешь этого человека, худшего из наших врагов, маленькому прокаженному?
– С легким сердцем!
– Народ уже недоволен тобой; он сомневается в твоей звезде, он считает, что ты давно мог бы захватить Иерусалим, но упорно не делаешь этого. Разумеется, люди не правы, и все мы согласны с твоими доводами. Однако когда и куда бы мы ни направились, повсюду нас встречает этот проклятый прокаженный со своей волчьей стаей! И вот ты сам прибавляешь к ней самого жадного и свирепого волка?
– Уважай прокаженного, это моя воля. Если бы он был здоров и не носил бы креста, я взял бы его себе в сыновья.
– Разве ты не знаешь, что мы вновь отступим, если демоны и колдуны вдохнут в него здоровье?
– Во имя Аллаха, будь терпелив и проницателен. Муки прокаженного скоро прекратятся. Тогда королевство канет в пучину беспорядка, и мы сотрем его с лица земли. Так назначено судьбой.
– Государь, эта грязная собака слышит нас!
– Какая разница! Ведь говорится всего лишь об Иерусалимском королевстве! Ты считаешь, что мне дорога эта легкая добыча? Тебе, кто подозревает меня в маловерии, я поведаю свои намерения. Когда последний христианин с Запада будет обращен в рабство, я, Саладин, пересеку море; я пойду на Запад и понесу туда огонь и смерть. Я отвоюю Испанию. Я продвинусь во Французское королевство, о котором говорят, что тень его деревьев сладостна, а земли плодородны, как нигде. Я верну Пророку не только это скромное владение, Иерусалим, я положу к его ногам весь мир… Поверь мне, совершенно не важно, что прокаженный отчаянно сопротивляется мне, что проживет он еще год или несколько лет, и что вот этот вернется к нему, чтобы поддержать или ускорить его падение! Ничто не остановит натиск Саладина, кроме всемогущего Аллаха!
Рено радовался, что понимает мавританское наречие. Он извлечет большую выгоду из того, что услышал, – так он размышлял про себя. Ярость переполняла его, заставляла сверкать глаза и раздувала ноздри. Саладин же, поглядывая на него искоса и усмехаясь в бороду, разочаровывал своего эмира в его лучших чувствах.
24
ПАТРИАРХЕССА
Действительно, временами проказа заметно ухудшала характер Бодуэна, меняла его природу и в своем наступлении подбиралась порой даже к его воле, бывшей до сих пор твердой и непреклонной. Этими приступами, случающимися все чаще и чаще, не могло не воспользоваться его окружение, в особенности же – ненасытная, способная только ко злу королева, собравшая вокруг себя самых бездарных, самых пустых людишек из всех подданных своего королевства. То, что случилось в этот год, пагубно сказалось на всех нас, ибо болезнь вновь полностью овладела телом короля, погрузила его разум в потемки, прибавила к мучениям плоти еще и навязчивые страхи, частью вымышленные, частью – вполне оправданные. Самой страшной, самой неотступной идеей фикс, преследовавшей его, был страх лишиться короны и власти. Стремление царствовать в полной мере, обостренное присутствием Жанны, существенно поддерживало его среди мрака и ужаса, поглотивших все его существо… О, сколько дней и ночей это длилось! Подобно пловцу, тонущему в открытом море, оглушенному и ослепленному волной, сражаясь за жизнь, он собирал остаток сил, чтобы уцепиться за какой-нибудь обломок. Руками, терявшими один за другим пальцы, он обнимал Жанну! Ураган страсти и нежности уносил их обоих. Болезнь безжалостно терзала короля, однако он все еще жил. Это благодаря чуду любви. Эта любовь не походила ни на какую другую, и причиной тому был сам Бодуэн, желавший этого. Он слишком любил Жанну, и потому вполне трезво думал о том, какое, в сущности, отвращение должны были бы внушать ей их объятия, близость его тела, изрытого язвами и гнойными ранами! Обрекая ее на томительное вожделение, он без всякого расчета вернее обольстить ее, все сильнее разжигал в ней пламя страсти, бывшее единственной его отрадой. Как ни странно, но он обладал ею даже полнее, чем если бы Жанна принадлежала ему телом. Они были столь крепко связаны духовными узами, так тесно соприкасались всеми своими мыслями и чувствами, что в конце концов и она согласилась с его настойчивым отпором всем ее нежным домогательствам. Она стала даже радоваться тому, что их нежность, сдерживаемая барьером его болезни, не переходила в другое чувство, потому что видела, как необходима ему эта нежность. Иногда она с трудом, но подавляла в себе желание целовать это искаженное лицо, знала, что королевское и мужское благородство, присущее ему в равной степени, заставило бы его решительно и мягко отстранить ее. И, чтобы избавить его от этого мучительного жеста, она лишала себя своего единственного удовольствия: прикосновения к коже прокаженного.
Я могу поведать все о двух этих душах и об их любви, потому что по утрам и вечерам, когда солнце золотило стены Иерусалима, в саду, предназначенном для райских наслаждений, я вел долгие разговоры с Жанной, когда она возвращалась от короля, или же ожидая, что он, желавший побыть один, вновь позовет ее. Эта любовь научила меня мечтать; меня, который до того принимал за женственность лишь обезьяньи ужимки придворных дам, презиравших мое ничтожество; меня, который сам из чванства пренебрегал теми простыми и безыскусными радостями, что могли бы мне предложить деревенские девушки. Жанна и король, не прибегая к уловкам любовной игры, понимали друг друга с полуслова, разделяли все чувства друг друга, одинаково судили о том-то и о том-то, имели одинаковый взгляд на многие вещи. Я думал раньше, что такое возможно лишь в минутном приливе страсти, в миг обжигающей близости; считал, что это приходит только со временем. Но их тела не ведали тех ночей, что утоляют дни, что освещают весь остаток жизни; в своей непорочности они были друг другу ближе, чем супруги или любовники. Я говорил себе, я повторял, что именно в этой непорочности их любовь черпает новые силы. Из-за нее тайна любящих заключает в себе нечто беспримерное; небесного в ней столько же, сколько и земного, и даже больше! И я, как бы там ни было, уважал их чувства, я защищал их от злословия – верной рукой и праведным мечом – и двусмысленности о них не произносились в моем присутствии. Я стал оруженосцем этой любви, подобно тому, как был оруженосцем короля, и я гордился этим. Мне казалось, что меня посвятили в некое таинство неизъяснимых обещаний и важных последствий, незримо направляемое ангелами. Внимайте мне без иронии, друзья мои! Не знаю, за что мне была дана эта благодать, осенившая меня, но, созерцая эту любовь, я полнее дышал и воспарял духом. Как сторожевая собака, осознавшая вдруг, что понимает человеческую речь, так и я внезапно, со всей очевидностью стал понимать язык взглядов, движений рук, дыхания. Верно и то, что я был именно сторожевым псом короля, рыскавшим в покоях и переходах, насторожив уши, навострив глаза, довольный тем немногим, что имею. Королю было известно о моем чувстве к Жанне. Но оно не беспокоило его. Он любил меня и знал, что я не посягну ни на что, если это направлено против него, смолчу о моих мужских желаниях. Однажды он сказал мне:
– Терпение, мой дорогой Гио. Все кончится для нас; жизнь всего лишь сон. Все мы соберемся в едином месте, где не будет ни королей, ни оруженосцев, ни короны, ни службы, но лишь всеобщее и полное поклонение. И тогда мы с улыбкой вспомним все наши нынешние муки и страдания. То, что гнетет тебя, гнетет меня – все будет разрешено тогда, о вернейший мой друг!
Слушая этот почти потусторонний голос, проникавший ко мне из-под повязок и бинтов, я испытывал странное удовольствие. Меня словно уже согревала та радость, которую предвещал мне он… Повторяю вам, я был тогда не кем иным, как собакой, привязанной к своему хозяину, и как собака испытывал чувства низменные, но горячие! Каждому свое! Я не был рожден для великих свершений!.. И поэтому я не стыжусь того, что вел себя как собака, напротив, я горд этим. Жанна, легко и ясно читавшая в моей душе, поняла обуревавшее меня смятение чувств и стала внимательна ко мне. Она пеклась обо мне, как сестра, впрочем, гораздо больше, чем о своем брате Рено. Ее беспокоил цвет моего лица, она следила за тем, чтобы я не уставал и высыпался, починяла мое белье, следила за тем, чтобы вид мой был достоин моего короля: в мои обязанности входило сопровождать и представлять послов, принимать посещения сеньоров, будь они франки или мавры, присутствовать на публичных аудиенциях и на негласных переговорах. Иногда она делала мне небольшие подарки. Вечерами, когда меня охватывала омертвляющая душу смутная ностальгия, она рассказывала мне о милой Франции или о рае: для нее это было одно и то же. Мы больше не виделись с Рено. Он лишь изредка мелькал, оскорбляя нас своими насмешками. Он усердно посещал сенешаля де Куртенэ и Ги де Лузиньяна; лишь номинально управляя Монт-Руаялем, он переложил все заботы на мои плечи, слишком занятый устройством своего будущего, своими прекрасными подружками, пиршествами, балами…
Балы не прекращались, чередуясь, то во дворце, то в богатых городских домах, то в окрестных замках. Принцесса Сибилла соперничала с матерью, и сенешаль добивался ее победы над патриархом Ираклием – можно было подумать, что королевство находится на вершине своего процветания, и что Саладина уже вообще нет в природе. Ни обо всем этом, ни о Рено я не хочу больше говорить: во мне подымается волна гнева, а это напрасно. Однако я остановлюсь на Ираклии – он один наилучшим образом даст картину всего общества. Этот странный пастырь знал женщин гораздо лучше, чем Священное Писание. Будучи церковным служкой в Жеводане, он отправился в Иерусалим, имея в запасе лишь свою мужскую привлекательность, приукрашенную одеянием духовного лица. Королева Агнесса скоро его заприметила. Полюбив его, она доставила ему посвящение епископом Цезарем, а когда умер престарелый де Несль, в обход Гильома Тирского утвердила его выбор в патриархи.
У этого Ираклия была подружка по имени Пакеретта из Ривери, жена торговца. Чтобы купить ее мужа, он озолотил и отослал его, когда тот стал его стеснять. Став патриархом, он вызвал эту Пакеретту в Иерусалим и устроил в прекрасном жилище. Презрев приличия, он отправлялся туда каждую ночь. Она также появлялась у него – в носилках, среди толпы слуг, усыпанная жемчугами и драгоценностями. Толпа кричала: «Смотрите, патриархесса!» Было еще и похлеще. Однажды во время королевского совета вошел какой-то жонглер и произнес: «Великий патриарх, я принес вам хорошие вести! Если вы отблагодарите меня, я сообщу их вам!» Патриарх, король и бароны подумали, что речь идет о благоприятных для христиан событиях. Ираклий сказал: «Ну, хорошо! Говори!» А жонглер возьми да и ответь: «Дама Пако де Ривери, ваша супруга, разрешилась прелестной маленькой девочкой!» Патриарх же: «Замолчи, ни слова больше!» Но, несмотря на всю свою порочность, будучи господином всего клира Святой Земли и благодаря своей связи с королевой Агнессой, он сосредоточил в своих руках огромную власть, и это обстоятельство сыграло роль злого рока для государства, о чем свидетельствуют последовавшие события.
Во время обострения своей болезни Бодуэн капитулировал перед Ираклием; так же получилось с Сибиллой и Лузиньяном, так же – с замужеством второй его сестры, Изабеллы, с Онфруа IV Торонским, печальным отпрыском коннетабля, вялым сластолюбцем, единственным оправданием которому служила его преждевременно испорченная кровь. Так, раз за разом, от приступа к приступу, подобно стае стервятников, терзающих павшую лошадь, королева-мать и ее дочери, сенешаль де Куртенэ, патриарх и их приспешники вырывали у него все новые и новые милости и привилегии. Не его ли живую плоть кромсали они, вырывая у него обрывки королевской власти? Но, с вхождением в каждую новую должность, они заручались все большим числом приверженцев, и скоро король очутился в окружении своих врагов. Более того, играя на его черной меланхолии, они искусно обостряли его подозрительность, запугивали вымышленными заговорами и тем самым устраняли его последних друзей. Когда Раймон Триполитанский с блестящим сопровождением прибыл на поклонение Гробу Господню, они убедили короля, что тот предпримет попытку его свержения. Бодуэн приказал немедленно изгнать его из города. Раймон понял, кто подстроил ему эту ловушку, и, оскорбленный, удалился в свое Триполитанское графство. А между тем это был на редкость благоразумный человек, достойная опора для престола – вот и еще повод, чтобы устранить его поскорей!
Но этому загнивающему двору не хватало знаменосца, яркой и цельной личности, горластого и полнокровного животного, которое смогло бы небрежно, с громким хохотом опрокинуть все это здание лицемерия и наигранного почтения, волей-неволей воздаваемого еще Бодуэну. И такой человек, увы, нашелся. Им стал Рено де Шатильон, Заиорданский государь: именно ему выпала такая роль в нашей трагедии. Как долго держал его Саладин про запас, каким подвергал унижениям, какой яростью и желчью пропитал все его поры! И лишь когда тот полностью созрел – иначе говоря, налился жаждой мщения до возможного предела, – он отпустил его. И вот, освободившись из рабства, он прибыл к нам. Я его видел. Некоторые уже понимали, что, воскреснув из небытия и забвения, он принес нам нашу погибель. Человеческой в нем оставалась одна лишь речь. Остальное же – лицо, взгляд, настроение и поза – создавало воплощенный в оболочке человека образ сгорбленного хищника с длинными конечностями, с сухими и круглыми глазами. Ненависть так и сочилась из него. Не прошло и дня, как он уже столковался с лагерем королевы Агнессы, оценил характер Лузиньянов, торжественно объявил себя их человеком и высмеял осторожность короля. Он объявил во всеуслышание, что вырванное у Саладина перемирие – всего лишь ловушка, что султан мечтает лишь о сокрушении королевства, чтобы после этого перенести войну на Запад. На королевском приеме он осмелился заявить:
– Вы не хотите мне поверить, государь, потому что ваша немощь не дает вам действовать и затмевает ваше сознание! Почему вы не хотите довериться вашим истинным друзьям? Время работает против нас!
Ответом короля был приказ о немедленном изгнании. Обескураженный столь резким отпором, бахвал ретировался, бормоча под нос неясные угрозы. К несчастью, он был женат на вдове Трансиорданского государя. От нее он получил всем известный Моавитянский Крак, крепость на пути египетских и дамасских караванов. Невзирая ни на перемирие, ни на мольбы своих вассалов, старый дикарь напал на один из них, направлявшийся в Мекку, разграбил его, получив огромную добычу, и вознамерился продать правоверных в рабство. Это означало оскорбить противника в его лучших чувствах, задеть его религиозные убеждения. Никогда, даже в пору своего наивысшего могущества, ни иерусалимские короли, ни их бароны не посягали на то. Обретя наконец повод для окончательного уничтожения Иерусалима, Саладин в безумной ярости потребовал немедленной выдачи пленников и восполнения урона. Бодуэн призвал Рено Шатильонского к себе, но тот отказался прибыть в Иерусалим. Король направил к нему посланника:
– Трансиорданский государь, вы напали на безоружных, доверившихся благородству наших князей, это недостойно! – заявил посланник.
– Что делать, подвернулся удобный случай! Было бы глупо и смешно пропустить это стадо безбожников, нагруженных к тому же несметными богатствами.
– За нарушение перемирия наш король несет ответственность перед Богом.
– Моя вера крепче, чем у него. Клятва перед неверными ничего не значит.
– Подобные действия приведут к войне. Король говорит, что он не уверен в нашей способности выстоять в ней. Подчиняйтесь, дабы избежать такого несчастья!
– Нет! Саладин держал меня в своих тюрьмах, подвергая такому унижению, что вы и представить себе не можете, он пропитал и удушил меня позором. У меня свои счеты с этим отродьем. Где бы я ни встречал его, с оружием или за молитвой, в отряде или поодиночке, я буду бить их!
– Это обычаи прежних лет. Сейчас король намерен терпеть соседство неверных, лишь бы христианство Запада получило доступ к Святым Местам.
– Не в состоянии тягаться со мною в своем убожестве, он осуждает мою мощь!
– Государь Трансиорданский, несмотря на свое убожество, о котором вы толкуете, наш король одолел Саладина. Вы забываете о том, что замок ваш, Крак Моавитянский, не завоеван вами, что он держит вас здесь в вассальной зависимости и в любую минуту может отозвать отсюда.
– Пусть только попробует!
– Подчинитесь королю ради вашего же блага, о котором он заботится. Верните пленных и их достояние.
– Я бы с удовольствием подчинился этому приказу, не заговори сам Саладин устами короля, равно как и вашими. Но что мне его требования?!
– Вы не умалите тем вашего достоинства, а только послужите общему делу.
– Нет! Я не воодушевлю неверного. Возвратить все – значит признаться в нашей слабости. Тогда дерзость султана не будет знать границ!
– Король приказывает вам это.
– Во имя чего? Не той ли короны, что придерживают на его паршивом лбу в нарушение наших законов? Я восхищен его отвагой; я воздаю ему должное. Но я утверждаю и то, что болезнь сломила в нем воинственный дух. Тот, кто думает только об обороне, вынужден отступать, лишь наступление всегда и всюду ведет к победе. Саладин поступает именно так.
– В последний раз говорю вам: подчинитесь. Ваша покорность остудит гнев султана; главное же в том, что и прикованный к своему одру Бодуэн – наш король и властен еще над могущественнейшими сеньорами нашего королевства, способен вести переговоры.
– Да мне-то что из того?
– Берегитесь. Если вы не исполните того, к чему призываю я вас от имени короля, вы лишитесь всего…
Наши лазутчики в Каире уже известили нас с помощью почтовых голубей, а также и другими способами о том, что султан собирает свою армию для нападения на Крак Моавитянский. Тогда-то старый князь спохватился, вскочил на коня и одним махом примчался в Иерусалим. Грубиян отнюдь не был так силен духом, как представлялся, и поняв, что перебрал лишку, как ни в чем не бывало припал к стопам короля. Королева и друзья ее остолбенели при виде этого хвастуна и бретера, с омытым слезами лицом припадающим к туфле Бодуэна для поцелуя:
– Мой государь, король, я молю о прощении. Я заклинаю вас забыть мои оскорбления и отложить излияния вашего праведного гнева. Пробил час всеобщего воссоединения, отметающего все частные ссоры и споры.
– Все должны сплотиться только потому, что вам угрожает опасность?
– Признаю, признаю, что я кругом неправ, моя мерзость чудовищна, но глубоки и мучительны моя горечь, мой гнев на самого себя!
– На самого себя?
– Я выставлял на смех и открыто потешался над лучшим из королей. Я сомневался в нем и сеял сомнения в умах других людей, столь же шатких и ненадежных, как и я сам. Но вы зрите мое раскаяние: дикарь у ваших ног.
– Не жонглер ли вы, Трансиорданский государь, чтобы устраивать такое представление?
– Сеньор, тот, кто проповедовал непокорность, смиренно молит о вашем покровительстве; я торжественно возобновляю свои вассальные обещания…
– По причине того, что в своем справедливом гневе Саладин собирается разрушить ваш замок и самого вас лишить достояния! Вы признаете теперь, что, совершив ошибку, вам надо было принести свои любезные извинения, но не дерзости?
– Я возглашаю для всех, здесь присутствующих, что Трансиорданский государь предан вам отныне и навеки!
– Только потому, что суверен обязан защитить вассала, а уж, конечно, не по причине внезапного прилива теплых чувств ко мне…
– Государь, гневайтесь вволю, но спасите Крак, заклинаю вас!
– Я сделаю это, но отнюдь не для того, чтобы уберечь такого разбойника, как вы, а во спасение королевства и в восстановление того сюзеренитета, в коем ваша заносчивость пробила брешь. Сеньор Трансиорданский, на этот раз вы почувствовали руку своего господина, не так ли?
– Государь, вы могущественнее и великодушнее, чем слывете: на оскорбление вы ответили благодеянием.
– Берегитесь, я не смогу поступать так всегда.
И вот Бодуэн созвал свою армию и бесстрашно выступил на Моав.
Напоследок не обошлось без происков королевы Агнессы, преследовавшей свои цели. Когда отряды прибывали в Иерусалим и день выступления уже был назначен, она обрушила на короля свои причитания:
– Нежнейший государь, с восхищением преклоняюсь я перед вашей героической страстью к сражениям! Но позвольте матери сказать вам: в вашем состоянии вы, мой сын и король, и двух дней не продержитесь на лошади в такой жаре и влажности! Я знаю, что в последнее время почти каждый вечер вас мучает горячка. Вы не любите меня больше, и, может быть, в том ваше право. Но согласитесь с тем, что мое материнское сердце тоже имеет право страдать о вас.
– Все ваши воззвания и предостережения направлены к известной цели, и я догадываюсь, к какой! Они совершенно бесполезны, и вы зря хлопочете, матушка.
– Сын мой, направляясь в тронную залу, вы споткнулись два раза.
– Если бы я споткнулся и тридцать раз, это не изменило бы моих замыслов. Я выступлю впереди войска, на моем законном месте.
Сибилла посчитала уместным вставить:
– Я знаю из достоверных источников, что вы жаловались на ваше слабеющее зрение. Как же вы сможете руководить сражением, если не различите противника?
– И тогда, раз уж я сгораю в лихорадке, шатаюсь на ходу и едва вижу, почему бы мне не поручить командование твоему супругу, да?
Лузиньян, державшийся неподалеку, тут же возразил, но, по своему обыкновению, скромненько и глуповато:
– Брат мой, государь, вы сомневаетесь в моем военном искусстве? У нас в Пуату рано приучают к войне, не то что здесь, в этих изнеженных странах.
– Бедный мой Ги, неловкость выдает вас с головой. Что подумали бы наши бароны, услышь они ваши слова? Итак, они смотрят на вас как на чужестранца в своих рядах, если не хуже. Нет, вы останетесь в Иерусалиме присматривать за женщинами!
– Вы даже не хотите испытать меня?
– Попозже, Ги. Вы здесь только брызжете слюной, я же теряю драгоценное время. Со своими людьми и с Истинным Крестом я буду везде, где понадобится.
И все вышло по его желанию, все, кроме одного, но столь удивительного, приятного и уместного! Но по порядку. Рискованно, но точно все рассчитав, Бодуэн вновь обнажил Палестину и во главе всего своего войска понесся в Моав, одним своим появлением разрушив намерения Саладина. Султан не решился встать лагерем вокруг крепости Рено де Шатильона, опасаясь, несмотря на свой численный перевес, подвергнуться атаке изнутри и снаружи, одновременно проведенной Бодуэном и осажденными. Он сделал вид, что отступает к Дамаску, но внезапно и резко обрушился на Галилею, где, помимо прочих, атаковал донжон Бельвуар. Тогда Бодуэн покинул Моав и вышел навстречу ему в те места. Атака его была столь стремительной и красивой, что отбросила султана за Иордан и вынудила его вернуться восвояси. Однако Саладин был не из тех, кто легко отступает от своих намерений. Недавнее поражение не принесло ему реальных потерь. Вдоль наших границ он прошел на север. Осведомленный о ссоре нашего короля с графом Триполитанским, с хитростью, сравнимой разве что с военными уловками Бодуэна, он предпринял попытку расчленить надвое его королевство. Сокрушая все на своем пути, наводя ужас на мирных жителей и на возможных наших союзников, он поскакал к Бейруту и устроил там засаду. Попавшись в нее, граф Триполитанский оказался бы отрезанным от остального королевства, и пробил бы час нашей гибели. Однако король, проникнув во все эти тонкости, во весь опор помчался туда же, на север. Саладин не ожидал нашего появления и упустил добычу. Сжигая, грабя и разоряя, он отступил, но ярость его была бессильна: удар не попал в цель! Бейрут был спасен, но спасено было и королевство…
Саладин, власть которого казалась несокрушимой, – хотя и сама была результатом убийств, интриг и узурпации, – оказался беспомощным против нашего скорбного маленького короля и его латников. Он решил хотя бы возместить затраты этой дорогостоящей и безрезультатной вылазки. До сих пор, с помощью и поддержкой Иерусалимских королей, атабеги Алеппо и Мосула все еще сохраняли свою независимость. Он решился покорить их, с тем, чтобы весь исламский Восток оказался под его властью. Но Бодуэн обманным маневром снова опрокинул его планы. Победоносно прошел он через эти земли, продвинувшись вплоть до предместий Дамаска – то, чего Саладин не смог сделать по отношению к Иерусалиму. Ах, почему же не было у нас ни людей, ни запасов, чтобы победоносно завершить это предприятие! И на этот раз прокаженный вырвал добычу из когтей султана! Так, в результате этого мучительного похода – он длился около пяти месяцев! – Иерусалимское королевство снова было спасено, а мощь Саладина, лишившегося северной Сирии, поколеблена.
Свершив сей труд, наш король отправился в Тир, чтобы встретить там Рождество в обществе своего друга и наставника, архиепископа Гильома. Когда он входил в триумфально встречавший его город, среди его свиты, стремя в стремя с вашим покорным слугой скакал некий оруженосец с юношескими чертами лица и хрупкой фигурой. Можно было подумать, что это сын одного из сеньоров, по обычаю занимающий место подле короля. Но истина была в другом. Немногие догадывались о ней.
Она состояла в том, что, когда мы готовились к захвату земель Дамаска, в лагере появился некий посланец. Он объявил, что прибыл из Иерусалима и должен переговорить с королем. Его отвели в шатер Бодуэна. На нем были мужская обувь и одежда, но я сразу узнал знакомый замшевый корсет.
– Немыслимая неосторожность! – воскликнул король. – Одна, по этим дорогам!
Но, забыв о моем присутствии, о лагере, ощетинившемся копьями и пиками, забыв о своей собственной проказе, недолго думая, он раскрыл навстречу ей свои объятия.
– Сеньор, я умирала от тревоги за вас…
– Сними каску… О, Жанна, где твои чудесные волосы? Что ты с ними сделала?
– Я их отрезала. Они быстро отрастут. Иначе я, может быть, не смогла бы добраться до вас. Не надо дразнить дьяволов, их же так много сейчас по дорогам!
– Безумная, безумная от любви! Тебя могли захватить мавры – настоящие или переодетые, выбить тебя из седла, переломать руки и ноги!
– Я верная оруженосица! А если бы я не приехала, кто бы стал ухаживать за вами?
Она вгляделась в лицо короля и сказала:
– Гио, посвети мне… Ах, я вовремя прибыла!
До Дамаска она продвигалась вместе с нами. Я не знал, кто из них двоих вызывает во мне большее восхищение: эта пожертвовавшая своими волосами оруженосица, презревшая опасности, не позволявшая себе ни единой жалобы, составлявшая бальзамы и менявшая повязки в то время, как мы отдыхали, обессилев от усталости перехода, или же этот король, струпья и воспаления которого были скрыты под железным забралом. Этим знойным летом и мы-то с трудом выдерживали ветры пустынь, дышавших в лицо раскаленным огнем и песком. Нашу усталость усугубляла ежесекундная возможность увидеть вдали отряды Саладина, быть атакованными с тыла или с фланга, где охрана была недостаточна, погибнуть от отравленной воды пустынных колодцев. Но при виде нашего мученика-короля, прямо восседавшего на своем белом коне под знаменем с пятью золотыми крестами, с короной на голове, с глазами, устремленными к Истинному Кресту, мы снова обретали утраченную было храбрость, и на устах наших воинов замирали привычные жалобы о том, что добыча несоразмерна затраченным усилиям, что обещанная победа заставляет себя ждать. Во время сражения хрипота прокаженного исчезала: его голос вновь становился звонок и высок. И самые толстокожие из нас понимали, что, следуя за этим человеком, они участвуют в некоем историческом действе, оставляющем по себе память в веках. А еще и то, что они непременно заслужат свою райскую долю, сражаясь в рядах этого уязвленного жуткой хворью архангела. Великодушные безумцы – соль соли земли! – говорили, что по сравнению со столь мужественно переносимыми страданиями смерть – не более чем дым, мимолетное неудовольствие. И все, даже старые хищники, вылезшие из своих феодальных берлог, грустные товарищи крепостных амбразур и катапульт, преклонялись перед силой души, поддерживавшей нашего короля в седле, вздымавшей его тяжкий меч, помогавшей ему схватывать на лету и тут же исполнить задуманное. Все это превосходило наше разумение! Он, пластом лежавший на кровати, шатавшийся на ходу от внезапной истомы, как мог он в момент атаки выхватывать меч, потрясать копьем, а затем мчаться верхом часами напролет. Иногда мы опасались за его жизнь, ибо он, несмотря на палящий зной, вдруг закутывался в свою белую мантию. И лучше, чем другим, мне было известно, что под ней, под железом кольчуги он дрожит как осенний лист. Жанна приготовила для него медный флакон в соломенной оплетке и приторочила его к седлу; из него он пил, чтобы восстановить свои силы. Это питье умеряло его лихорадку. Так мы и добрались до предместий Дамаска, а затем вступили в Тир, звонивший во все свои колокола.