412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жиль Леруа » Русский любовник » Текст книги (страница 4)
Русский любовник
  • Текст добавлен: 27 декабря 2025, 11:00

Текст книги "Русский любовник"


Автор книги: Жиль Леруа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

Тряпичная кукла выплюнула кляп и скинула свою обветшавшую одежку. Лохмотья вспорхнули в морское небо, мерцавшее эдельвейсами, и там скорчились, на миг расцвеченные лентами, они принимали форму цветов, человеческих тел, континентов, потом расправились и взлетели в высочайшую высь, где и канули, растаявши в воздухе. Странно, что теперь, когда он исторг из меня это признание, я уже не так нуждался в его поддержке. По крайней мере, шагал самостоятельно, четко, бодро.

На краешке его правого глаза повисла щедрая, тяжелая слезинка. Она не стекала, не решалась капнуть на щеку, еще долго ослепительно сияла под шелковистым пучком его черных ресниц. Я произнес его имя. Володя. Он не ответил. Его лицо было суровым, горь– кие складки опустили кончики рта.

Он промолчал. Теперь уже он своими неловкими пальцами пытается залезть мне под рубашку, но никак не может одолеть пуговицу. Прихожу ему на помощь, так рванув рубаху, что пуговицы посыпались градом, и остаюсь обнаженным до пупа. Свежий воздух мигом осушил пот на моем голом торсе, которому ночь спишет все грехи. Он замирает, его пальцы на моей груди сжимаются в кулак, упершийся в мою грудь, – мертвый кулак, убитый страстью. Он был потрясен тем, что, наконец, обрел то, к чему стремился. Будто невзначай, его рука рассеянно потыкала мне в солнечное сплетение, пересчитала мои ребра, которые я так стыжусь выставить напоказ (одна кожа, не за что ущипнуть, нет мускулов, чтобы на них утвердиться, воистину кожа да кости), до того стыжусь, что съеживаюсь, прикрывая наготу, подхватываю полы рубахи и, обнаружив, что весь растерзан, вырваны пуговицы, порваны петли, прикрываю грудь скрещенными руками – но Володя тут как тут, чтобы избежать помех, он высвободил мои кисти, расправил мне руки, тем призвав не мешать ему.

Я сопровождаю его руку, проделав с ней пол пути. Дальнейший путь его пальцы нащупывают самостоятельно, проявляя скорее не осторожность, а чуткость, словно боясь меня поранить, передвигаются перебежками, постоянно прочесывают местность; теперь действительно пришла ночь, развив свой плащ из синего шелка, как пишут в романах; ее серебристо-синее облачение, овевая поседевшие фасады, там и сям сквозя в проемах церковных колоколен, служило свадебным балдахином для двух влюбленных, которые бредут, одновременно лаская друг друга, бредут, спотыкаясь, на свидание с солнечным восходом над Невой. В углу полотна застыл месяц опрокинутой на спину золотистой апельсиновой долькой, став чувственной закорючкой на линии горизонта.

Вдруг налетевший холодный ветер принес тьму, и одновременно с тьмой пришла стужа полярных морей. Мы вцепились друг в друга, его свежая щетина оцарапала мне щеку; и когда я поднял взгляд, чтобы окинуть им звездную россыпь, то обнаружил в самом зените его глаза, сверкавшие столь ярко, что подобной вспышки не произвел бы ни один метеор, ни одна космическая катастрофа.

Я взмолился: «Володя, нет!», призывая его немного отложить задуманное злодеяние, я бормотал: «Мы же не скоты. Мы же не скоты».

Я вновь сплоховал, споткнулся о мнимую неровность, невозможную на улицах и проспектах Советской России, столь безупречно исполнявших свой гражданский долг, мои ноги заплетались, запинались, мечтая о подпорках, чтобы облегчить себе оставшийся путь, я произнес: «Сволочные ноги...» (Володя засмеялся, он ожидал услышать другое). «Это про ноги, я-то тебя люблю». Он прошептал несколько русских слов, прозвучавших печально.

Его рука скользнула по моей ледяной коже, его рука уже добралась до моего бедра, два пальца проникли под ремень, чтобы меня поддержать. Сильно опередивший нас конвой остановился. Был слышен их смех, было видно, как кто-то из них оперся о парапет из белого камня, обрамлявший невские набережные, а кто-то на него уселся. Все они, скрестив руки на груди, дружно устремили в сторону моста тупой взгляд сильно, притом безрадостно напившихся людей; а мост-то оказался самым заурядным, сделанным из металлических деталей, тяжеловесным, этаким бесполезным желобом.

Один произнес: «Ну и нажрался!»

Другой его перещеголял: «Да он вообще сосунок».

Юра просто ликовал: «Строит из себя невесть что, а водка ведь напиток настоящих мужчин».

Все дружно расхохотались. Гимнастка из Сен-Ма– ло, которую Юра разбудил, чтобы захватить в поход, та самая, которую он каждую ночь трахает, вдруг воскликнула: «Господи Иисусе, мост поднимается сам собой, и солнце тоже!»

Кто-то проворчал: «Ясное дело, что это паршивое

солнце поднимается само собой». Кажется, это был я.

Девица пожала плечами и надулась. Никто даже не усмехнулся, кроме Володи, который держался поодаль, предоставив мне маяться возле них.

Девушка оказалась права: как только красное полушарие выглянуло из-за крепости, половинки моста разошлись и начали торжественно, напористо вздыматься как бы сами собой – без троса, рычага, поршня, зубчатого колеса – в этом было нечто мистическое. И действительно, суда, скопившиеся в устье реки, развели пары и двинулись кильватерной колонной, покорные, почтительные, как все иностранцы, которым дозволено посетить Петербург, имперский город.

Вот и все, больше не на что глазеть. Ночь, наша фея, развеялась, иссякла. День изгнал ее. Солнце вовсю хорохорилось, выпендривалось, позировало, как фотомодель, слегка подкрасив купола и шпили Петропавловки. Интересно, проникает ли его свет в крепостные темницы?

Под самым парапетом какой-то старикан раболепно скрючился возле картонного короба. Бечевки, которыми он был связан, оборвались, и дюжины пластинок разлетелись по земле как заведенные волчки. Старик с длинной бородищей злится, пытается их поймать. Он бессмысленно размахивает руками, суетится в своих лохмотьях, тоже кое-как подпоясанных бечевкой. Отчаявшись, он валится наземь, безвольно, как половая тряпка или, скорее, как опрокинутое ветром огородное пугало. Он все еще злится, плачет от досады, от ярости, от унижения, этот старик, бродяжка. Я показал на него пальцем. Юра подошел (он, конечно, его уже заметил, этот натасканный стороже вой пес) и, стиснув кисть, вывернул мне руку, прижав ее к парапету.

Подошел Володя, очень спокойный, и бросил ему пару слов, которые наверняка стоили целой речи, куда менее изысканной. Злобно поглядев на него, Юра отпустил мою руку, потом сплюнул. Помрачнев после такой пощечины, он наверняка задумал месть. Из этой сцены я сделал вывод, что по иерархии (уж не знаю, по какой именно: престижности образования, положения в комсомоле или, возможно, принадлежности к более родовитой аристократии apparatchiks?) Володя стоял выше Юры, занимая более высокую позицию на переменчивой шкале устрашения.

Чем это закончится? Если уж все задались подобным вопросом, то для Володи он встал ребром, поскольку малейшая оплошность может ему стоить не только карьеры, но и жизни.

Сплюнув, Юра нарушил инструкцию, что могло ему выйти боком, но если разобраться, этот грешок служил не только свидетельством воинственности его нрава, но и его уверенности в себе, а также угрозой Володе разоблачить его пристрастие ко мне.

Чем это закончится? Для нас этот вопрос не стоял.

Знакомая картина. Я уже наблюдал подобное в предместье Казани: ворота распахнуты в унылый дворик, где одни люди-призраки лежат на железных койках, а другие сидят в креслах-каталках. Слева от ворот склонившаяся над огромным котлом женщина молча помешивала черпаком пустую баланду, заправленную несколькими капустными листьями

и картофельными очистками. Дополняли картину покореженные миски с кучей костей, тощие руки, изможденные лица, сквозь пергаментную кожу которых просвечивал череп с голыми челюстями, изъеденными ноздрями.

Благотворительница, помешивая содержимое котла, оценивающе взглянула на посетителя. Махнув половником, она пригласила меня во двор, где старики, сбившись в кучки, припали к своим мискам, осторожно хлебая варево мелкими глотками, но вряд ли для того, чтобы насладиться его вкусом, скорее, опасаясь обжечь кишки.

Я услышал какое-то бормотание, потом заметил огонек, мерцавший в занавешенном окне. Узкий коридор вел в квадратную комнатку с засыпанным штукатуркой полом. Приткнувшись к водруженной на козлы столешнице, старик исполнял церковный обряд (бормоча какие-то словеса в такую же дремучую, пожелтевшую и вонючую бороду, как у бродяги с набережной Невы, с царственным видом высшего авторитета, с видом – ну, кого? – сельского кюре или даже епископа – как их тут называют: поп, митрополит, архимандрит? и не этими ли мудреными словесами, которые он произносил, дурят людей, пудрят им мозги в православной России?), этот безумный старик в расшитых золотом лохмотьях, в неопрятных ризах, побитых молью, и ветхой митре пел голосом (таким голосом мы будем возносить мольбы в день Страшного Суда) чистым, трагическим и вдохновенным. На стенах его кельи не было икон. Мерцали свечи в хрустальных подсвечниках (да нет же, нет: просто огарки, воткнутые н медицинские банки, в промежутках между молебнами служившие для откачки мокрот из простуженных бронхов), их мерцающий свет чуть золотил серые лица и, вместо того чтобы согревать зябнущие тела, едва теплился, словно агонизировал, подобно этим обреченным существам. Поп прогнал меня взглядом.

В тот же день мы обедали с собкором «Правды», которого я попросил объяснить, что сие означает. «Это ложь, – запротестовал Юра, – такого не может быть». Журналист, как человек более уравновешенный, задумался. «Наверное, это старики, отказавшиеся от дома для престарелых, – предположил он, – асоциальные элементы, отказники». Я ухмыльнулся. Тут Юра взорвался и, вскочив с места, громогласно заявил: «Да, у нас действительно есть паразиты! Но мы их не бросаем в нищете». Потом тем же непререкаемым тоном он бросил мне вызов: «Я тебе не верю. Покажи мне это место».

Его слова имели бурный успех, революционный отряд дружно зааплодировал, одни стучали ножом по краю тарелки, другие топотали своими сапожками. (Никак не могу понять их моду: все облачены в камуфляж, у всех рюкзаки цвета хаки, на всех ковбойки и грязно-бежевые штормовки, – мало того, что это облачение непатриотично, поскольку выглядит в точности, как списанная военная форма американских солдат, но еще и придает им вид скрывающихся от закона дезертиров. Но это я злобствую: они себя наверняка чувствуют партизанами, братьями и сестрами Че.) Я спокойно принял вызов. Я понимал, как и Юра, что мы не успеем посетить незаконную богадельню. После обеда мы отправимся в музей, а вечером покинем Казань. Уверен, что никто из французов, кроме Аксель, мне не поверил. Они предпочли поверить Юре.

Однако этим утром я уж точно не фантазировал. У меня были свидетели, имевшие такую же возможность наблюдать бродягу, дряхлого, замызганного, оплакивающего сбежавшие пластинки. Я направляюсь к нему. Спускаюсь по лестнице с набережной, Юра велит мне остановиться, я молча продолжаю спускаться, пересчитывая ступеньки своими неуверенными ногами; подхожу к старику и опускаюсь рядом с ним на колени посреди музыкального кладбища.

Это очень старые пластинки, еще на семьдесят восемь оборотов, толстые и хрупкие одновременно; диски оказались разбитыми, став острее бритвы. Зачем их собирать? На современных проигрывателях нет такой скорости. Разумеется, не обращаясь к бродяге, который все равно бы меня не понял, я заметил себе в утешение, что невелико горе лишиться пластинок, которые не на чем слушать. Я поднял пустой конверт и сказал, прочертив на нем ногтем длинный минус: «Нитшево, ноу мюзик», но он в ответ гневно помотал головой, указав на не замеченную мной коробку, стоявшую возле самого парапета. Он возмущенно замахал руками, как еще не научившийся летать орленок крыльями. Я без труда поставил его на ноги, подхватив под мышки: он тянул едва на сорок килограмм. Его когтистая лапа жадно вцепилась в мой локоть и подтолкнула в сторону короба. Гам оказался граммофон. Треснувший раструб был замотан проволокой. ( Гут я испытал жгучий стыд, сообразив, что он вовсе не бродяга, в отличие от его дисков, и что именно из чувства собственного достоинства, которого я в нем не предполагал, он оплакивал судьбу разбившихся пластинок.)

Он знаком показал мне, что хочет найти нужный диск, который сразу отыскал, хотя они выглядели одинаковыми; он нацелил толстую иглу и осторожно, плавно завел граммофон. Машинка выдала нечто помпезное, со струнными и медными, заплутавшимися меж хрипов. (Сейчас, задним числом, я убеждаю себя, что узнал Прокофьева, назойливый марш, постоянно преследующий Монтекки и Капулетти в их неисчислимых бедствиях и горьком раскаянии. Я даже и вообразить себе не могу иной мелодии, кроме этой, роковой,)

Я разглядывал старика с его кустистыми бровями и глазами встревоженной птицы, которые испуганно заморгали, пораженные лучом восходящего над рекой солнца. Воздев длань, он изрыгнул проклятье, но как– то вяло, без энтузиазма, будто уже утерял свою ненависть к мирозданию. Он даже не выкрикнул, а, скорее, пробурчал два-три бранных слова, словно лишь для того, чтобы убедиться в собственном существовании.

Сначала я увидел ноги, четыре ноги в черных сапогах, с такой силой врезавших по граммофону, что тот перевернулся. Потом штаны из дерюги с безупречной складкой; потом портупею, туго схватившую китель; и, наконец, на верхушке – фирменную милицейскую фуражку. Я робко надеялся, что, может быть, это служащие морской таможни или морячки балтийского флота, просто алкаши, отирающиеся тут без дела после ночной пьянки. Однако оба выглядели хорошо выспавшимися; усы были аккуратно расчесаны, у них был суровый взгляд людей, отвыкших смеяться. Старик весь задрожал, у него зуб на зуб не попадал, в углах рта показалась пена. Увенчанный фуражкой тип с подстриженными усиками поднял его с земли, схватив за ворот. Второй скомандовал мне: «Встать!», но пока я собирался с мыслями (раньше, чем я принял решение, склоняясь к тому, чтобы подчиниться, прекрасно понимая, что следует протестовать), Володя ринулся в бой, прикрываемый с фланга неизменным Юрой. Володя заговорил с ментами, извинился перед ними, естественно, за меня: я, мол, иностранец из капстраны, не знающий советских законов. Я так и остался сидеть, теперь я мог бы расслабиться под охраной Володи. Но я волновался за старика, с которым, только мы уйдем, менты могли под мостом сотворить что угодно. Меня бесила Юрина улыбочка, обнажившая его хищные зубки, когда он наконец-то увидел меня униженным.

Я указал подбородком: «Кто этот чудак?»

Он в ответ, издевательски: «Ты не боишься вшей, мочи, паразитов?»

Вспомнив о заношенных трусиках плейбоя, я произнес примирительно: «Этот старик не сделал ничего плохого».

Он ответил своим обычным гоном: «Все будет хорошо. Не гони волну».

Прежде чем увести старика, стражи порядка приказали ему быстренько собрать свои пожитки, но заботясь не о его собственности, а о чистоте набережной: весь в слезах, старик елозил по земле, старался – удар дубинкой по ребрам, путался в своих коробках и бечевках – пинок ногой в зад. Стоя руки в боки, Юра подхихикивал, подбадривал ментов, ну, вылитая гиена. Он был так мерзок в своей суете, истерическом ажиотаже, что достал даже ментов, велевших ему наконец убраться.

Володя потянул меня за руку.

«Вставай, все кончено, пошли.

– Надо ему помочь. Нельзя оставить старика ментам.

– Успокойся. Умоляю тебя, успокойся. Ну, ради меня. Бродяга к этому привык. Он знает, что милиция ему ничего не сделает».

Потом он взял меня за плечи и заставил повернуться в сторону моста.

«Смотри, мост опускается! Начался новый день.

Пошли».

Я покорно побрел за ним. Страсть лишила меня воли.

Я не оглянулся назад. Интересно, где находят приют престарелые скоморохи, равнодушные к общественному мнению? Разумеется, не на небесах. Опьянение прошло, заболела голова. Пора было возвращаться, наступивший день развеял чары. Мы шли обратно, уставшие друг от друга, к тому же смущенные тем, что угасшая страсть теперь не кружила нам голову. Прежде мы тайком ласкали друг друга, теперь же избегали один другого, всякий раз отдергивая руки, когда им случалось соприкоснуться. Возле гостиницы «Киевская» Володя сухо бросил:

«Мне в общежитие.

– Тогда я провожу тебя. Не хочу спать.

– Не стоит, заблудишься».

Я ответил, что никогда нигде не заблужусь, что не произойдет этого и в Ленинграде. Он ответил яростным жестом, словно собираясь дать мне пощечину, размазать, изничтожить. Он своего добился: именно этого от него и ждали. Раздосадованный своей вспышкой, он справился со смятением.

«Уверяю тебя, будет лучше, если ты пойдешь спать, и я пойду спать. Ты к себе в номер, я – в общежитие. Увидимся завтра. Никто не догадается...

– О чем догадается?

– Ни о чем. До завтра».

В лифте я проклял его «до завтра». В противоположном углу кабины Юра и его гимнастка изображали сосательные и глотательные движения, искоса поглядывая на меня своими порочными глазками. Я вспомнил ярмарку скота на Сен-Люк, все эти грузовики, забившие стоянку отеля «Гранд Маре». По утрам в день ярмарки Жюльетта приказывала мне сидеть в своей комнате: это была картина ада – в котлах варились тонны требухи, и первые скотоводы, разгрузившиеся еще в пять утра, хлебали густую зловонную жижу, запивая ее кальвадосом. Я, конечно, ее не слушался и, вскочив с кровати, спускался с черного хода, чтобы пошататься по ярмарочной площади. Поскольку еще была ночь на дворе, никого не удивляли ни моя пижама, ни тапочки. Крестьянам я уже был знаком, они меня обожали и знали мой недостаток: из-за малого роста я не мог дотянуться до кузова, поэтому частенько разбивал физиономию, сорвавшись с колеса или крыла. Чтобы этого избежать, они, подхватив меня на руки, поднимали до самых бортов, чтобы я смог нашарить ладонью морду животного. Телок принимался облизывать мою руку, доверчиво сосать пальцы, принимая каждый за материнское вымя. Даже сообразив, что обманулся, он все– таки продолжал весьма усердно сосать эту детскую ручонку – грёза, подобная моей; эта ночь оказалась полна наслаждений, достойных именоваться протооргазмом.

Дежурная приветствовала нас хамоватым брюзжанием. Я, поморщившись, ответил: «Здравствуйте, мадам». Ее глаз, призванный надзирать и подглядывать, был сморщен, как куриная гузка. Не уверен, достаточно ли выразительно мне удалось передать весь ужас, в который меня ввергала внешность этой дамы. Но я точно забыл упомянуть о ее бороде, жестких черных волосках, которыми был усеян ее подбородок, придав ей обличье демона-транссексуала.

Я притворился, что заснул сразу, как рухнул в койку. Я ждал, когда Юра отправится к своей училке, но он не торопился освободить помещение, потратив уйму времени, чтобы снять сначала один носок, потом второй. Я следил за ним сквозь ресницы: он взглянул на меня, чтобы убедиться, крепко ли я заснул, потом начал быстро, судорожно раздеваться, безумно стесняясь собственной наготы. Я лицезрел его пожелтевшие нищенские трусики, закапанные мочой. Юра был мне отвратителен.

Весь вчерашний день я провалялся в постели. Единственное, на что я был способен, – это выдержать многочасовую битву за то, чтобы мне принесли воду со льдом, пока не уяснил, что обслуживание в номерах в гостинице «Киевская» отсутствует: ты можешь подыхать, но, следуя инструкции, тебе все равно ничего не принесут в номер.

Любимый, как и обслуживание в номерах, тоже отсутствовал. Володя так и не поднялся ко мне в номер. Я его прождал целый день. Проснувшись, я сообщил, что болен и не пойду в Эрмитаж. Юра посмотрел на меня с пренебрежением (сверху вниз – он стоял, я лежал), пригрозив: «Упустишь случай увидеть раздел импрессионизма! В Эрмитаже самая лучшая и полная в мире коллекция импрессионистов».

Что мог знать Юра о других странах? «Раздел импрессионизма» – в его устах это прозвучало так же торжественно, как «ячейка коммунизма»; он благоговел перед любыми «измами», о которых говорил с непререкаемым апломбом. Каждый его «изм» всегда звучал весомо.

Я ему объяснил, что терпеть не могу импрессионистов: они мне отвратительны, эти типичные буржуйчики с их претенциозной и безвкусной живописью, отрекшиеся от академизма лишь для того, чтобы выглядеть новаторами, дать повод для дискуссий, подобных спорам, какие платья носить – выше или ниже колен. Сообщив все это, я поспешил оправдаться тем, что у меня раскалывается голова, жутко тошнит, ужасно болит живот. Сказал, что у меня такое ощущение, будто я умираю. Юра посмеялся: обычное похмелье. Я тоже посмеялся, чтобы он от меня отстал.

У меня подчас возникало чувство, что я уже дошел до ручки и просто не выдержу своих физических мук – этой тошноты, наводнившей желчью весь мой организм, что я действительно на грани безумия. Я остался. Потребовал холодного чая и миску со льдом для компресса. Добравшись до умывальника, сунул два пальца в рот, чтобы меня вырвало, но тщетно. Да еще эта жара, от которой хотелось выброситься в окошко, если, конечно, удастся его открыть.

Я зову Володю, но вместо звуков его имени лишь несколько пузырьков слюны лопаются на моих губах. Мне кажется, они уехали уже давным-давно. Я услышал какое-то шевеление на этаже, потом голос Аксель, крикнувшей, чтобы не заходили в мой номер, не тревожили меня, затем бибиканье автобуса, поторапливающее опоздавших, звук заведенного мотора, потом хлопок дверцы вдогонку революционному отряду и хриплый голос Ирины. Это было очень давно. Смотрю на часы. 11рошло всего несколько минут. Стрелки безжалостно показывают полдесятого. Смиряюсь, жду. Я уверен, он найдет выход: ведь он комсомолец, значит, дежурная его пропустит, да он еще и подкинет ей на чай, который смоет все подозрения.

Выходит, что работу на своей верфи он закончит не раньше двенадцати – часа. Но если верфь совсем рядом, а у них предусмотрен какой-нибудь утренний перерывчик, скажем, на завтрак, вдруг он ко мне выберется, упадет как снег на голову; я отчетливо представил эту сцену: он появляется в дверном проеме, улыбается, тихо приближается к моей кровати и ложится на меня сверху. Хорошо бы, но слишком просто. Он уйдет с верфи в час дня, значит, у него будет всего полчаса, чтобы перекусить и в два уже быть в институте, который наверняка расположен не так уж близко от верфи; значит, у него остается всего час на то, чтобы и пообедать, и добраться до института. Но что из этого?.. Если у него так мало времени, вдруг его осе– нит идея взамен обеда – но нет, дело не в идее, а в желании, точнее, окажется ли оно сильнее голода – посетить меня. Увы, вряд ли я способен заменить обед.

К тому же, черт подери, после занятий (я знаю, что у них не бывает перемен, по крайней мере, достаточных для того, чтобы, если курсы совсем рядом, забежать обнять меня. Не говоря уж о большем), после занятий у него еще и французский, факультативно, как он утверждает, но это самое плохое: обязанность, добровольно на себя принятая, более всего порабощает человека, по натуре ответственного. Теперь что касается меня; мне кажется, что он мной увлекся, на все готов; но если я даже не стою обеда, уж преподать французский смогу лучше любого русского профессора... Наверняка он пойдет в институт. Потом в обще житие пообедать. Значит, до меня он доберется не раньше девяти вечера.

Я вооружился терпением. В пол-одиннадцатого я услышал шаги, приближающиеся к моей двери, и навострил уши, но это оказался не он. Тут я упрекнул себя: он может появиться в любой момент, застав меня в кровати, неумытого, со слипшимися от пота волосами, вонючим ртом; я вскочил, принял душ, всякий раз закрывая воду, когда слышались чьи-то шаги, многократно почистил зубы, всякий раз замирая, когда слышал стук в дверь, надеясь, что стучатся в мою. Но и шаги, и дверь оказывались чужими.

Около полудня в моих глазах почернело и зарябило. Словно закусившая удила кобылица бесновалась в моей груди. Чтобы ее обуздать, я задержал дыхание и чуть не хлопнулся в обморок.

Около часа по коридору пронесся гул каких-то пререканий, долетавший из закутка дежурной. Я подумал, что настало обеденное время, я подумал о старухе с ее поганым ртом, я подумал о ментах, которые могли сцапать Володю прямо в гостинице, точно это опричнина и КГБ; сперва шушуканье, потом хрипы, потом глухие удары дубинками и, наконец, темницы Петропавловки, которые покидают лишь вперед нога– ми. Бегу в коридор, даже не успев накинуть рубашку, и вижу коридорную с глазом – куриной гузкой, распекающую уборщицу, которая только что опрокинула ведро с грязной, мыльной водой на бесценный ковер.

Между тремя и четырьмя я пустился во все тяжкие, стал прикидывать вероятность большой перемены. Чем больше я себя убеждал в ее нереальности, тем мне становилось очевиднее, что шансы все же не нулевые: выдвинул же Паскаль свой довод в пользу веры, почему бы и мне не поупражняться в теории вероятности.

Я вызвал в воображении моих гонительниц, тюремщиц, этих страхолюдных дежурных. Их бледные лица, подобные светящимся, пульсирующим медузам, увенчаны, как у медсестер, косынкой, выбелившей их лоб, словно кожная болезнь.

Их власть на этаже, да и во всей гостинице, приводит к самым роковым последствиям. Их тяжкое дыхание (дежурные, все как одна, похожи на жерди, а вовсе не на аппетитные пампушки: одутловатые, словно людоедки, вскормленные исключительно падалью – печенью и тошнотворной требухой, поджаренной на маргарине, с гарниром из водянистых, перезревших огурцов), их тяжкое дыхание смердит мертвечиной; они-го и есть гонительницы любви. Сгубить любовь им раз плюнуть.

В шесть часов вечера меня уже не тошнило, но я плакал. Потом меня прохватил понос, который отвлек от мыслей о Володе, поскольку добрые минут сорок пять я дожидался рулона туалетной бумаги. Обслуживание в номерах в гостинице «Киевская» не предусмотрено, но за постояльцами признано право обделаться прямо в постели.

Я прождал весь день и часть вечера. Возвращение группы повергло меня в окончательное уныние. Когда они закончили рассказ о музее, об импрессионистах,

я уже был готов вскрыть себе вены, чтобы только от них отвязаться. Я прождал весь вечер. В полночь я поинтересовался у Юры, не знает ли он, где Володя. Все комсомольцы, и парни, и девушки, этим вечером куда-то подевались. Я предположил: « Чрезвычайная ситуация, государственная необходимость». Я выдвинул множество гипотез, объяснявших Володино отсутствие, чтобы вконец не отчаяться.

Всю ночь я дожидался утра. Подчас меня мучила мысль, что ведь и завтра он может не появиться, но я в ужасе отгонял ее.

За этот день я наждался на всю оставшуюся жизнь.

Утром я как ошпаренный вскочил с кровати. Я чувствовал себя на оккупированной территории. Вспомнил циничный каламбур Аксель: «Глуши свой танк, мы уже в Праге». Я решил рассказать его Володе, если его увижу. Добравшись до столовой раньше всех, я мужественно слопал влажный хлеб с белесым маслом, купавшимся в миске с водой, запив обжигающим чаем, который, когда остывал, делался еще более мерзким.

Володю я обнаружил на заднем ряду автобуса, улыбающимся и очень сдержанным, неприступным. Я его поприветствовал едва заметным движением руки, в ответ он чуть вскинул ресницы, будто подмигнул. Я ухватился за спинку, пассажиры меня проталкивали вдоль прохода, пока я наконец не рухнул на сиденье. Я мечтал сразу же разболеться так, чтобы пришлось меня собирать по кусочкам для транспортировки на родину. Когда моя соседка медсестра, посочувствовав моему, все еще болезненному, виду, предложила таблетку, которую следует постепенно рассасывать, я подумал: «То, что надо, немного посмакую». Но соседка разговорилась: вчера в Эрмитаже произошел настоящий скандал. Ирину изобличили в злонамеренной лжи. Я спросил, что же такого она сказала. Выяснилось, что медсестра сама не слышала, но речь шла об оценке государственных художников, официальных гениев, которая вызвала всеобщий протест. Юра тут же прогундосил своим французским единомышленникам: «Мы с Татьяной будем жаловаться нашему начальству, и если вы поддержите эту акцию, ей никогда больше не удастся распространять тлетворное влияние. Это империалистическая вылазка», – добавил он, и я живо представил, как Юра, вдохновленный собственной миссией, со стальным блеском своих синих глаз торжествует победу над сорокалетней женщиной.

«Ну и что же вы ответили?

– Что не позволим Ирине ему навредить.

– Потому что это Ирина, разумеется, спит и видит, как ему навредить? Тебе-то она чем навредила?

– Дело не во мне. Речь идет не о личном. Хотя мне она действительно неприятна; всегда строит из себя невесть что.

– А вот я нахожу Юру неприятным и тщеславным.

– Повторяю: речь идет не о личном, – спохватилась медсестра, тотчас сообразив, что подобная субъективность ее не украшает. – Дело в том, что она законченная антикоммунистка, искажает образ страны.

– А сама для себя ты не можешь создать этот образ? Сама подумай, как называется то, что вы намерены сделать.

– Не драматизируй, ты как мальчишка веришь в сказки о терроре. Наверняка ведь воображаешь, что с нее живьем сдерут кожу, а потом сошлют на соляные копи? Ты их где-нибудь видел, соляные копи? Ты фантазер».

На последнюю реплику мне, в общем-то, было нечего ответить: мне это и впрямь свойственно.

«Я воображаю, что она как минимум вылетит с работы .

– Ну, почему же? Она нам попросту не нравится, ее кем-нибудь заменят. А ее отрядят заниматься другими туристами».

Я обернулся к гимнастке, сидевшей через два ряда от нас, и громко произнес: «Знаешь что? Я думаю, у нас есть право предъявить претензии и к другим переводчикам, если у них что-нибудь перестанет получаться или они будут уклоняться от своих обязанностей». Та отвернулась. Ирина, сидевшая впереди, рядом с шофером, окинула меня грозным взглядом. Я почувствовал, что побледнел, сердце заколотилось, так я был потрясен собственной дерзостью или, скорее, тем, что сладил со своим обычным малодушием. Но как она теперь далека от меня, во всех смыслах, моя обычная жизнь. Я всего-то выпрашивал у мироздания подарить мне встречу с единственным желанным мне существом. Такую мелочь. Конечно, мелочь, учитывая, что на планете постоянно совершается круговорот: свадьбы, семейная жизнь, разводы... обычное дело. Я вовсе не требовал ничего сверх программы или каких-либо в ней перестановок, – всего лишь антракта. Скажем так: претендовал на одну-единственную ночь из миллиардов ночей.

Я пробежался взглядом вдоль автобуса – от переднего кресла, где сидела Ирина, до последнего ряда, откуда Володя обалдело на меня уставился, ожидая продолжения, кажется, не поверив своим ушам. Я встал коленями на сиденье и, поправив соскользнувший красный коврик, продолжил уже из спортивного интереса: «Можно сменить любого, достаточно пожаловаться. К примеру, когда тебе осточертеет Юра, ты можешь его заменить кем-нибудь другим».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю