412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жиль Леруа » Русский любовник » Текст книги (страница 2)
Русский любовник
  • Текст добавлен: 27 декабря 2025, 11:00

Текст книги "Русский любовник"


Автор книги: Жиль Леруа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)

Из облупленного усилителя раздался хриплый звук ансамбля электрогитар. Исполняли шейк, мелодии, знакомые всем с детства. Музыканты упивались обретенной властью: производить грохот, надрывать душу и тело своей какофонией, злоупотреблять усилителями, как норовят злоупотребить предоставленной свободой.

Юра танцевал шейк в своих американских джинсах, этой дерюге, представляющей для советского человека великую ценность. Я приглядывался к Юре и Татьяне, своими телодвижениями побуждающим других присоединиться, и наконец осознал, что именно меня в них смущало, всю фальшь и безнадежную убогость их существования. Это загубленная юность, вопреки бодрости их двадцатилетних тел, которые только обманка. Надо же так бездарно распорядиться своей молодостью, целиком посвятив ее тому, чтобы сбивать с толку молодежь других стран, пожертвовать всеми свойственными возрасту увлечениями, довольствуясь старьем – в музыке, одежде, кумирах, поводах для бунта, – то есть окончательно ее загробить. Танцоры сгрудились в тесный круг, слишком компактный для огромного зала.

Я ищу его, он забился в уголок сцены, где, безучастный к грохоту колонок, устроил себе наблюдательный пункт. Он понял, что замечен, подтвердив это знаком; сперва указав пальцем на меня, потом на себя, он предоставил мне решать, кому из нас подойти первым. Я развел руками: как пожелает. Он идет, он подходит, он уже рядом. У него высокие скулы и миндалевидные лучистые, ласковые глаза человека, кажется, искони мне знакомого. Я порылся в памяти, пробежался по воспоминаниям. Вот он образ: вольноотпущенный крепостной юнец из романа Груайя, возлюбленный слуга некоего барина, гнавший кнутом упряжку под снегопадом; по описанию, у него были стройные ноги, подпоясанная красным кушаком талия и нежные глаза олененка или косули. Но я никак не мог вспомнить его имени – то ли Борис, то ли Сергей, или, может быть, Федор.

«Здравствуйте, меня зовут Володя. Полное имя —

Владимир, но все называют Володей».

(Нет, юного героя романа точно звали по-другому,

но это вовсе не важно.)

«Как вам понравилась наша страна?»

Ритуальный вопрос. Тут надо соблюдать осторожность, не столько из недоверия, столько из-за того, чтобы его не вызвать. За прошедшие несколько недель мы немного изучили здешние нравы и следовали установленным правилам, чтобы потом получить возможность ими успешно пренебречь. Я ответил – да, русские мне нравятся.

«Ты ведь не ленинградец, Володя?»

Я имел в виду его восточные скулы.

«Конечно, ленинградец.

– Прекрасный город, удивительный».

Он засмеялся, и я сразу влюбился в его смех, искренне радостный.

«Но вы же совсем недавно приехали, еще ничего

не видели».

Я задался вопросом, что выражает это «вы», множественное число или единственное; стремится ли он соблюсти должную дистанцию или просто привык выражаться обобщенно.

«Я понял, что Ленинград великолепен, как только сошел с самолета. Ведь подобное ощущаешь сразу, правда?»

Тут я осекся. Стоило придержать язык, не слишком оригинальничать, не допускать легкомысленной, пижонской болтовни, которой грешат французы, предпочитая высказываться не прямо, а намеками. Но Володя согласно кивнул головой, как соглашаются с очевидной истиной или же просто из вежливости, если нет особых возражений, поддакивают собеседнику. Володя был русским старой закваски, человеком «с1оисМ», именно русской души, для которой, за отсутствием всеобъемлющей и общепризнанной истины, ничто не может показаться достаточно оригинальным. Тут я вспомнил бабушку, которая так охарактеризовала своих немногих русских знакомых, иммигрировавших в Париж до войны: «Эта свора оригиналов».

«Не знаю, – ответил Володя, – я нигде не бывал, кроме Ленинграда».

Он отвел взгляд, пробежался им по влажному паркету, под вечер курившемуся гнилым туманом.

«Ты не танцуешь?» – спросил он.

Я был вынужден пожать плечами; неверно истолковав мой жест, он печально вздохнул:

«Ты не обязан танцевать, если не любишь».

Я улыбнулся его наивности, которую нашел бы прелестной, если бы та не скрывала стыд и горечь, свойственные личностям, подобным Володе, понимающим, что на Западе их считают тюремщиками, они были бы рады предоставить гостям свободу, которой лишены сами. Извечно стремление одарить тем, чего сам не имеешь. Но еще не время – надо держать язык за зубами, скрывать свои желания. Я объяснил, что мне жарко, что хочу пить, потому и не танцую. Он согласился – действительно ужас, это редкостная для белых ночей жарища. На десять или двенадцать градусов выше нормы.

Вдруг оркестр порадовал популярной мелодией, и круг сразу раздался, поскольку к комсомольцам присоединились французы. Это был всем надоевший «кахаХскок», крайне рискованный танец – вприсядку, со скрещенными на груди руками, – который мои родители плясали в конце шестидесятых. Я расхохотался. Володя взял меня под локоть, отвел к танцорам и, раздвинув двоих, внедрил в круг. Он положил мне руку на шею, стиснув мой затылок так крепко, будто заранее пресекал любую попытку саботажа. Памятуя, что танцевать – дело добровольное, я все-таки не сбежал. После каждого приседания следовало подскочить и горизонтально выбросить вперед сначала одну ногу, потом другую. Непривычные к подобному упражнению французы спотыкались, поскальзывались, и если не удавалось отчаянно вцепиться в плечи соседей, то, сделав пируэт, брякались на пол, иногда разом трое-четверо; все гоготали, орали, вызывали друг друга на соревнование, кто выше задерет ногу (уверенные, что, как у негров в крови джаз, так у французов канкан), вошли в раж, исходили слюной. У меня не могли не вызвать легкого омерзения их раскрасневшиеся от азарта щеки, прилипшие к спине рубашки с пятнами под мышкой, развязная болтовня, вонючие кеды. Весь этот разгул пошлости, гетеросексуальный бедлам.

Володя повернул ко мне голову, что-то крикнул в ухо, но я ничего не услышал, ни звука; тогда он еще крепче сжал мой затылок, я подался к нему, еще не поняв, к чему я стремлюсь, кроме того, что круто переменить жизнь. Когда я ощутил его запах, я понял, что уже достиг этого. Я опять вглядываюсь в его зыбкий профиль, застывшую улыбку, плохо маскирующую глубокую тоску, сочные губы, на которых залегла непонятная грусть.

Мужчины поочередно вскакивали внутрь круга, демонстрируя один и тот же акробатический номер: совершали дикие прыжки с поворотом на своих упругих коленях, когда суетливые части тела, казалось, живут сами по себе; и все это с впечатляющей каменной улыбкой, застывшей на их лицах, словно им все нипочем, – сначала только русские, потом к ним присоединились, точней, пустились во все тяжкие, вдохновленные ими французы, выглядевшие убого и жалко, поскольку их непокорные тела оказались не способны представить силу слабостью; оглушенные первым же звуком, они беспорядочно дрыгали руками и ногами, изобразив жалкое подобие канкана, притом не понимая своей природной ущербности, – вовсе не догадываясь, что выглядят жалко: наоборот, самоупоенные, они хватали через край, выламывались, горланили во всю глотку с присущей французам уверенностью, что повторенный промах может обернуться триумфом. Они задирали ноги так, точно собирались помочиться под уличным фонарем.

Они наверняка полагали вместе со сталинскими идеологами, запретившими вальс и танго, что в танце присутствует нечто женственное, тогда как, – что русские мужчины прекрасно понимали, – это занятие мужественное; во всем мире, всегда и везде, танец служит мужскому самоутверждению, предоставляя самцам возможность выпендриться, пройтись гоголем, еще и с победно воздетым фаллосом.

«Что с тобой? – бросил Володя. – О чем задумался?»

Мои ноги словно приклеились к полу, тело обмякло в его объятиях. Навалилась тоска. Дикое зрелище отозвалось ненавистью к этой толпе пошлых самцов; неодолимым чувством, поскольку оно сочилось из таинственных глубин, где укоренилось издавна, задолго до того, как мне пришло время стать мужчиной, как и прежде чем я нашел слово, чтобы его определить: оно сочилось из белой ночи моей памяти, оттуда, где таится память без воспоминаний. Желание томилось в пустой оболочке, оставаясь неосознанным (поскольку у ребенка еще не пробудилось сознание, он тут же забывает мелькающие картинки жизни), а также невинным (как ребенок вряд ли виновен в проступках, которые ему запрещают называть; непоименованное – тот же покойник, потому схоронено в земных недрах, в самых глубинах одиночества), то самое желание, которое только и ждет скрещения взглядов, чтобы, наконец, явиться в ослепительной вспышке света, которую видит покинувший темницу.

«Я больше не хочу танцевать. С меня хватит.

– Нет, – отрезал Володя, – ты останешься».

Я поймал взгляд этих черных глаз и надолго задержал его в своих, чтобы поделиться с Володей своей тоской. Его пальцы, впившиеся в мой затылок, призывали к молчанию, к молчаливому повиновению; пальцы мне сулили надежду в благополучном завершении пути, которым мы неуклонно движемся (эти пальцы, пальцы, вцепившиеся в меня с неистовой силой, внушали уверенность в том, что все у нас выйдет; призывали к полному спокойствию, пока мы не избавимся от этих паясничающих на наших глазах марионеток, для чего лучший способ – промолчать, притушить свою ненависть, поскольку и ни к чему, и опасно сейчас им бросить в лицо, что все они уроды, кретины, кривляки, то есть чистую правду: что они наши самые главные враги, таким образом дав понять, что наша судьба в их руках, чем те не преминут воспользоваться; нас растопчут, прежде чем мы достигнем цели, к которой оба так стремимся), уверенность, что все у нас выйдет, была так же крепка, как пальцы, впившиеся в мой затылок, уверенность в том, что я смогу осыпать их поцелуями, что мы сольемся устами, сплетемся телами; что уже через несколько минут, ну, часов, ну, дней обретем общий кров, спальню, постель. Постель с одной подушкой. Да, и это я прочитал в его глазах: тебе насущны лишь постели с одной подушкой. Я все понял, его хватка мне все объяснила.

Пот выступил у корней его волос. На его шее пульсировала артерия, как бьется разверстое сердце; я имел возможность любоваться голубыми жилками на его подглазьях, у кончиков глаз, на висках. Всем великолепием его кровотока! На его подвижном теле была начертана Карта Страны Нежностей только для нас двоих. Глаза с выражением чуть игривой меланхолии были вперены в мои, рука, сперва суровая, потом ласковая, сжимала мое плечо, вдавив большой палец в ключицу.

«Ты худой», – отметил он.

Потом: «Ты нежный».

Потом: «Мы не дадим друг другу спать».

Кто-то из комсомольцев с противоположной стороны круга его громко окликнул, и Володя сразу понял, что от него ждут. Он покачал головой и захрипел, высунув язык, тем показав, что уже без сил; товарищи ответили взрывом негодования (не один, не двое, не трое, а все разом), кричали французам на всех выученных за этот вечер диалектах, что Володя – лучший из них акробат, тот, в свою очередь, хмурил брови, неясно по какому поводу: то ли боясь опозориться перед иностранцами, то ли не желая со мной расставаться.

Оказалось, что ближайшее будущее сулит очередную неприятность. Танцуя, Володя, кажется, вдруг обрел взамен прежнего новое тело, словно из другой материи, сверхчеловеческое, великолепное, но и внушающее такой ужас, что я не решался на него взглянуть. Вскоре я понял, почему его смутил призыв станцевать; я наблюдал множество суетливых глаз, вопросительно переглядывающихся, которые затем дружно уставились на меня, сделав наконец выбор. Необязательно знать русский, чтобы понять, о чем свидетельствовали последовавшие циничные смешки, косые взгляды, кривые ухмылки, – всем и так ясно, что они означают, как в Советской России, так и в любой стране мира.

Несколько часов спустя Володя объяснил мне связанный с этим танцем обычай: возможно потому, что пляска требует исключительного напряжения сил, парень, танцующии в середине круга, должен, не очень мешкая, вызвать себе на подмогу другого танцора. Именно мужчину, не женщину, – подчеркнул он. – Пригласить женщину неприлично, это признак неуважения. Также Володя знал, что в России, по закону гостеприимства, обычно выбирают в партнеры иностранца.

Как же так получилось, что они раскрыли нашу тайну? А ведь эти переклички взглядов, описание которых заняло страницы, длились всего-то тридцать – сорок секунд. Итак, все всё поняли (я имею в виду товарищей комсомольцев, Аксель, которая ничего не теряла, а также Ирину, которая, пристроившись в уголке, своим взором буравила мне спину), нас признали подельниками, совместно совершившими преступление, поэтому достоиными одинаковой кары. А мы, конечно же, прекрасно понимали, что наступит час, день, неделя, когда мы расстанемся, что меня увезет поезд, мы разлучимся, сохранив друг о друге незабвенные воспоминания. Свадьбы, сыгранные на вокзальном перроне, ~ таково мое проклятое будущее.

А пока я был охвачен ужасом: не боязнью, что окажусь плохим танцором, что споткнусь или поскользнусь на влажном полу, даже не страхом опозориться в глазах единственного человека, чье мнение мне дорого, нет, нашим общим с ним ужасом, вернее, его предчувствием: ведь стоит мне выйти на ринг, стоит нам оказаться лицом к лицу, как безмолвная перекличка взглядов послужит неопровержимым доказательством того, что мы обречены стать любовниками; этого будет довольно, чтобы танцоры мгновенно все поняли. Если бы я знал, что они все поняли раньше или хотя бы заподозрили, я бы не стал уклоняться.

Изогнув спину и балансируя руками, Володя вращался на месте, один круг, другой, третий; казалось, что верхняя, то есть большая часть его тела стала невесомой, обратилась мнимостью, зыбким миражом, материальность которого доказывал лишь контакт с полом; ладонью он посылал мне призывные жесты. Круг распался, кавалеры и дамы освободили руки, что– бы хлопками подбадривать искусника на еще большую дерзость, выкликали в его честь дурацкие здравицы. Володины щеки побагровели, лоб пылал.

Соседка слева, тронув меня за руку, выкрикнула мне в самое ухо совершенную дикость: «Давай, – призывала она, – давай же!» У нее были зеленые глаза, цвета морской волны, куда я нырнул, обалдевший, ничего не соображая. Выражение ее лица было невинным, вежливым и каменным. Наконец сосед справа вытолкнул меня вперед, с решительностью власть имущего; и Володя, разом вскочив на ноги, ринулся ко мне. Я обнаружил, что Володя чуть выше меня ростом, как раз настолько, чтобы я вновь был очарован, любуясь пурпуром его вытянутых подрагивающих губ, с которых он слизывал пот. Он нежно взял меня за руку, извинившись взглядом за предстоящее нам испытание, как если бы выражение в танце ставило под угрозу будущее наших, едва завязавшихся отношений, притом потихоньку вытягивал меня в центр круга; лишь нажав рукой на мои кисти, заставил согнуть ко лени, вращаться до изнеможения (можно представить, что это был за ужас, в каком дурацком виде я предстал перед человеком, которого хотел обольстить, натирая пол своими онемевшими ногами. Я бы не сдюжил, если бы не внушал себе: «Это всего лишь спектакль»), я боялся упасть, а значит, выпустить его руки, значит, пасть во прах; притом я пытался вспомнить потуги своих родителей верно сплясать этот чертов, поганый «казачок», тот самый, который превращает в балаган банкеты и празднества, в чем я был раньше уверен, всего за несколько минут до того, как Володя пустился в пляс.

Мелькнула мысль: « С меня хватит, я не русский клоун», после чего я сделал робкую попытку вырвать руку. «Пора положить конец этому самоистязанию, одному вернуться в отель и завалиться спать до самого отхода поезда», но я внушал себе, что я молод и доверяю своей молодости, я целиком на нее положился, а она уж не подведет, укажет мне верный путь.

Споткнувшись о паркетину, я полетел вверх тормашками и облегченно рассмеялся. Володя, опустившись передо мной на колени, вновь сжал мне кисти.

«Это nichevo, ерунда. Давай, давай! Ты прекрасный ученик». Я, продолжая смеяться, взмолился: «Нет, хватит» (с ужасом подумав, что терпеть не могу учиться); он погрустнел и высвободил свои руки, чтобы встать с пола. Он смотрел на меня, грустный и разочарованный, возможно, задетый. Он покинул меня, а в его черных глазах при этом читалось: «Жаль!». Вот он уже достиг окружности, образованной окаменевшими зрителями. Тем, кто зааплодировал, вызывая на бис, он бросил, что концерт окончен. Голос его звучал непривычно сухо.

...а я, застывший как истукан, не зная, куда девать свои осиротевшие руки, я, выставленный на позорище, пережил нечто вроде агонии, сразу почувствовав себя одураченным, отверженным, совсем пропащим в своих потугах спрятать полу рубашки под брючный ремень, будто я собираюсь раздеться или нашариваю пистолет... поскольку, отважившись открыть глаза, был сражен, увидев его вновь примкнувшим к кругу, стоящим в обнимку с соседями, да еще пересмеивающимся с ними. Любопытно, по какому поводу? Вообразив себя так скоро забытым, я не мог ума приложить, где бы мне пристроиться, избежав риска быть отвергнутым, не решался преследовать Володю, который может обозлиться, что я разлучаю его с соседом, внедрившись между ними. Я отказался от этого варианта. Со слезами на глазах, со звоном в ушах я украдкой искал хотя бы одно родное лицо и в результате пристроился к Аксель. Никогда еще ее пухленькая фигурка и атласные щечки не внушали мне такой нежности.

Я тоже изображал равнодушие, забывчивость, следовал страусиной тактике – избегая смотреть в сторону Володи, вместе со всеми кружился, задирал ногу, хохотал над коленцами, которые выкидывал новый танцор, при этом заклинал всех своих демонов, чтобы музыка наконец смолкла, чтобы волдыри на потолке дружно лопнули, чтобы праздник закончился, а с ним закончилась и моя пытка.

Круг распался, теперь каждый дрыгался сам по себе, на англо-американский манер. Володя не танцевал ни шейк, ни твист, ни поп. Как я ни старался отводить взгляд, он все время натыкался на Володю, который сейчас учинял строгий допрос юной комсомолке, упиваясь ее ответами. Судя по тому, что он сжал лицо руками, деваха заткнула за пояс Мари Кюри, Этель Розенберг и Луизу Вейс вместе взятых. Но он старался понапрасну, его глаза лишь притворно следили за снующими губами девицы. Напрасно он прятал лицо; пальцы непроизвольно раздвигались, и его безумные черные глаза искали меня. Было даже забавно: раз в три секунды он лишь на миг чуть раздвигал пальцы, окинув меня тревожным взглядом, – но мне было вовсе не до смеха, поскольку в промежутках, когда черные очи от меня прятались, меня всякий раз охватывал ужас, что этот причудливый тик прекратится.

Музыка вдруг оборвалась; волна прибоя кротко ушла в песок – точно так же и мои мечты сели на мель. Я потерял его из виду. Но теперь я и сам уже не стремился проверить, ищут ли меня его черные глаза. Когда оркестрик заиграл старый рок, куда встряла электронная балалайка, я взял Аксель за плечо, погладил ее пухлые руки и пригласил на танец. Она сразу согласилась, заметив только: «Воздух этого города тебе не на пользу».

В полночь небеса были бесстыдно синими, а густой сладковатый воздух – тошнотворным. Теперь угадывалась близость моря с его запахами водорослей и дохлой рыбы, к которым примешивались миазмы мазута, тянувшиеся из порта. Я маялся, маялся от предчувствия грядущей монотонности, в которую рискует впасть будущая жизнь, моя собственная жизнь. От осознания подобной жизненной перспективы у меня вдруг совсем некстати закружилась голова.

Я твердил себе, что сейчас все остальные, мои попутчики, счастливы. По крайней мере, в своих книгах путешественники утверждают, что были счастливы, тем и нас к этому обязывая. Я же вместо того, чтобы испытывать счастье, чувствовал себя одуревшим и готовился к худшему, так как Володя, самый незнакомый из незнакомцев, питает ко мне страсть, равную моей собственной, а значит, могучую, от которой слезы наворачиваются на глаза и желудок сжимают спазмы, что сулит множество горестей, а вовсе не счастье.

Я прижался своим пылающим лбом к оконному стеклу, липкому от влаги, пыли и никотиновой смолы.

Устроившись на задних сиденьях автобуса, они горланили песни; я безошибочно чувствовал, что и Володя вместе с ними. Но я чувствовал (или, вернее, призывал это чувство) и его руку, по-прежнему покоящуюся на моем вспотевшем затылке, где волосы слиплись, как и ресницы, пот с которых орошал мои глаза беспричинными слезами... Я вспоминал Жюльетту, умоляя ее помочь мне из своего далека. Она меня предостерегала от мирового безумия, не сомневаясь, что я совершаю восхождение к его вершинам. Она меня не вооружила против мирового равнодушия. Моя обожаемая старушка Жюльетта бросила меня посреди брода.

Можно охладить слезами теплое стекло. Хотя бы с этой целью надо заставить себя плакать, находясь уже за гранью отчаяния. Я вытер лоб тыльной стороной ладони.

(Хорошо, если бы, возвратившись в гостиницу, Юра сразу оседлал свою подружку, предоставив мне возможность спокойно побриться, принять душ, причесаться; почистить зубы, избавиться от запаха кваса и дешевой водки...)

Чтобы отвлечься от мрачных мыслей, я стал разрабатывать коварный план.

(Вот заявлюсь в тот самый миг, когда он ее трахает, и начну поносить его на все лады. От моих проклятий его сперма иссякнет, член скукожится до размеров вонючей креветки, яйца превратятся в две погремушки, иностранки бросятся от него врассыпную, как от прокаженного, и он окажется полным банкротом.)

Потом меня охватил страх, не было ли ложным мое ощущение, что он глядит мне в затылок. Может быть, когда мы, спустившись по лестнице из актового »ала, оказались в вестибюле, освещенном холодным светом, я ему разонравился. Мне еще не приходилось задуматься над вопросом: красивый я или некрасивый, привлекательный или отвратный. Женская часть семьи досаждала мне своими похвалами, мать и бабушка наперебой восхваляли мою красоту. Отец на эту тему не высказывался. Женщины были благодарной аудиторией, а как мужчины?

Я пригляделся к задним сиденьям. Он сидел, скрючившись, в заднем ряду, но не пел, однако и не смотрел в мою сторону. Володя ушел в себя. Он рассеянно, с усталой улыбкой смотрел в окно. Он казался столетним стариком, ибо столетняя тоска залегла на его губах. Две морщинки, обрамлявшие рот, опускали его кончики, тем придавая лицу брезгливое выражение. Володя знал то, о чем я вовсе не имел представления, и он не сможет полюбить меня, такого невежду. Значит, необходимо выведать его секрет.

Напрасно я сегодня попытался навязать ему второстепенную роль, извлечь непосредственную выгоду. Но разве не в этом едва ль ни вся суть любовных отношений: страсть только возрастает от сознания, что партнер тебя может чему-то научить, открыть нечто такое, что сулит упоительные перспективы; если к тому же видеть в нем чуть ни мессию, то он станет еще более необходимым. Тогда что же дурного в попытке извлечь выгоду? Это дополнительная цель любовной страсти.

Юра зазвал всю компанию в нашу гостиницу, точнее в наш 545-й номер, достаточно просторный, чтобы вместить всех пожелавших продлить ночную гулянку. Сначала он навестил дежурную в ее закутке, вернее клетке. Она подремывала под голубым ночником, едва помещаясь в жестком складном кресле, но при этом держала руку наготове, чтобы мгновенно нажать кнопку тревоги или записать в черную тетрадь каждого, кто прошел мимо. Они о чем-то шепотом перемолвились, толстуха сперва пробормотала несколько невразумительных инструкций, а потом, беззвучно шевеля губами, пересчитала всех гостей. Таким образом, я потерял шанс принять душ, побриться й почистить зубы. Обряд омовения пришлось отложить до лучших времен.

В наш номер набилось полтора десятка человек, устроившихся на кроватях, стульях или прямо на паласе (французы садятся на пол, русские никогда. Подобная вольность для них совершенно неприемлема, все русские – аристократы).

От выпитого их щеки раскраснелись, языки развязались. Девица пригласила меня сесть на кровать рядом с ней, толкнув локтем соседку, чтобы та подвинулась. Я оценил красоту ее зеленых глаз, но остался стоять. Что-то меня смущало, но что именно? Нечто сбивало мои планы, но ничего удивительного, что в этом бедламе я не сразу заметил, что Володя исчез. Я спросил у девушки, почему он ушел. Она засмеялась, и я тут же покраснел, хотя ее наверняка рассмешила моя непонятливость.

«I hardly speak french*, – извинилась она. – Ты говоришь по-английски?»

Готов и по-английски, если это вернет мне Володю.

Она сообщила, что Володя пошел прогуляться. Прогуляться в полночь, в Ленинграде? Она хихикнула. «Подумаешь, пусть немного проветрится», – ответила девица. Кивнув, я уже собрался от нее ускользнуть, но она удержала меня за кисть. «Я тебя одурачила, – призналась девица. – Володя уже десять минут, как вернулся». Еще посмеиваясь, довольная своим розыгрышем, она, потянув меня за руку, заставила обернуться в сторону утонувшего во мраке угла комнаты. Он сидел в одиночестве на фоне бухты за стеклом, там, где приспущенная штора застила морское небо, утонув в кресле из искусственной кожи с просторными подлокотниками, потому казавшийся маленьким, совсем крохотным. Он выглядел таким хрупким, что я готов был разрыдаться. Притом я сразу понял, какую пользу смогу извлечь из широких подлокотников: я направился к нему и пристроился рядом, усевшись на один из них. Неудобство этой позиции дало мне повод прижаться к нему, закинув руку на спинку кресла, поигрывать его волосами. Я обнимал его, будто невзначай.

Да, определенно, он может многому меня научить, и я наверняка окажусь замечательным учеником. Я ведь неофит.

Я не знал, как завязать беседу, но он заговорил первым: «Рад познакомиться с французским юношей

* Я плохо говорю по-французски, вроде тебя». Я потупился, раздосадованный, что томился понапрасну. (При чем тут Франция в наших переговорах? Да идет она к черту, пусть блистает на каком-нибудь ином поприще... но без меня.) Это же так унизительно – ощущать себя представителем французской молодежи, познакомившимся летом с красивым и образованным юношей, комсомольцем, то есть идеальным гидом. Я испытал, еще не полностью его осознав, самый первый порыв исконной страсти влюбленного: быть единственным; страсти, которая лишь зародившись, уже страдала от собственного бессилия.

Я ответил ему тем же: «Я тоже очень рад познакомиться с русским юношей вроде тебя...», но потом, приблизившись к нему вплотную, чтобы ощутить запах пота и мыла, которыми пропахла его шевелюра, добавил: «Но я рад, что познакомился именно с тобой». Мои губы касались его уха. Он вздернулся, резко откинув затылок. Сквозь вырез его белой рубахи было видно, как по коже пробежали мурашки. Я испугался, что это от гнева, но он всего лишь хотел меня получше разглядеть. Его влажные глаза, в которых плавали странные облачка, сияли; пойди пойми, что сулят эти небеса, где бьются на равных свет и тьма, веселье и жесткость. Какой я дурак. Заподозрил иронию, тогда как он мне просто дал понять, что беззаветно меня любит. Не подобна ли страсть дворняге, настырной, готовой унижаться? Прогони ее, она все равно вернется; даже хромая будет ковылять за вами по пятам на своих трех лапах. Вот сколь настойчива страсть вопреки рассудку.

Володя улыбался, склонив голову и широко распахнув глаза, чтобы не капнула пара слезинок, повисших на его длинных ресницах (я успел заметить, что ресницы у него девичьи), потом, убедившись, что никто нас не подслушивает, шепнул: «Ладно, вот как надо выразиться, так будет точнее: ”Я рад встретить французского юношу с такой прекрасной улыбкой, как у тебя”».

Тайком подкрался Юра: стоял прямо перед нами, насмешливо вскинув брови, пораженный зрелищем, которое мы представляли, теснясь в одном кресле. Он пожал плечами, потом резко отвернулся.

Володя покраснел, вздрогнул всем телом, взъерошил волосы, застегнул рубашку и разгладил брюки на бедрах. Потом громко рассмеялся:

«Хочешь выпить? У нас друзья пьют из одного горлышка».

Он достал из-под кресла огненно-красную бутылку. «Перцовка», – пояснил он, отвинчивая пробку. Страх прошел, теперь его веселье было искренним, словно водка – выход из положения, лучший способ решить замысловатую задачку, условия которой – наши с ним отношения, наши отношения с миром. С первого же глотка я понял, сколь достоверен огненный цвет жидкости: огонь, пробежав по моим губам, языку, обжог пищевод, чтобы потом воспламенить желудок. Володе это показалось забавным, он окликнул своих товарищей по-русски, чтобы те обратили внимание, как я держу удар; они дружно подняли большой палец. Любопытно, что теперь бутылки гуляли по всей комнате, обошлись и без нашей.

«Может быть, стоит им предложить?

– Спокойно! – прикрикнул Володя, осадив меня, как невоспитанного мальчугана. – Она только наша. Я отыскал ее специально для тебя, чтобы тебя порадовать. Это очень, очень хорошая водка».

Зеленоглазая красавица не солгала, но для меня навсегда останется загадкой, в каком притоне, в каких катакомбах, в подземном ли переходе или в самом метро можно ею разжиться летней ночью в Ленинграде.

«Давай еще», – предложил он. Я обжегся меньше, чем раньше. Я закрыл глаза, переживая каждый сантиметр, на который сближались наши тела. Когда его рука снова оказалась на краю подлокотника, легла на мое колено, уже я шепнул: «Давай еще!» Он поспешно отдернул руку. Когда после очередного, более длительного глотка я вернул ему бутылку, он жадно поднес ее к губам, не обтерев горлышко. Тонкий, но и рискованный намек; я распознал рыцарский поцелуй, открытое выражение героической страсти.

Час, а может, и больше, мы просидели в кресле, тесно прижавшись друг к другу, не испытав новых ощущений, кроме этого, смирившего страх, опьянения и чувства телесной близости, нараставшей с каждой секундой. Студенты уже стали поглядывать на часы. Освобождались места на стульях и кроватях. Мы остались сидеть, как сидели. Володя облокотился о мое бедро и откинул голову на мою руку, покоящуюся на спинке кресла. Все притихли. Никому уже не хватало сил изобличить непристойность нашей позы; да

и все были слишком пьяны, чтобы она их смутила. Если уж парни напились, то имеют законное право подремать на плече собутыльника. Обычая спать, привалившись друг к другу, придерживаются как в Советской России, так и в любой другой стране мира.

Володя протянул мне бутылку. Его рот оказался так близко, что я мог разглядеть даже капельки слюны, когда он улыбался или пришептывал. Я разочарованно продемонстрировал ему, что водки осталось на донышке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю