412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жиль Леруа » Русский любовник » Текст книги (страница 3)
Русский любовник
  • Текст добавлен: 27 декабря 2025, 11:00

Текст книги "Русский любовник"


Автор книги: Жиль Леруа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

«Сколько тебе лет?

– Шестнадцать, уже почти с половиной».

Он покачал головой.

«А мне двадцать шесть. В этом году я заканчиваю институт. Видимо, что-то вроде вашего Политехнического. Полдня я работаю на верфи, а потом иду на курсы.

– В Политехническом обучают французскому?

– Нет, французский – это помимо. Я уже два года изучаю французский на вечерних курсах, с восьми до десяти вечера».

Я улыбнулся: он мне сообщил свой распорядок дня.

«Значит, во Франции правильно считают, что славяне очень способны к языкам?»

Он засмеялся, его зубы были белыми, крепкими, здоровыми, прямо, как с плаката на тему гигиены трудящихся, – я тщетно искал в них какой-нибудь изъян, хотя бы мелочь, пусть крошечный брачок, какую-нибудь щербинку, пломбу.

«Знаешь, мы очень способны к самым разным вещам!»

Я покраснел, он закусил губу. Каштановая шевелюра ниспадала густыми локонами на его длинную шею, где пониже затылка столь чувствительная кожа. Мне так хотелось завладеть его локонами, лелеять их в своих ладонях.

«Ты много работаешь».

Я осекся.

«У тебя выпадает свободная минутка?»

Черные глаза потускнели. Он провозгласил:

«Ты же знаешь, что трудящимся у нас гарантирован отдых. Главное получить образование, а потом никаких проблем».

Я кивнул. Не надо его провоцировать. Но в пьяном кураже я настаиваю, не даю увильнуть:

«Но именно на этой неделе у тебя выдастся свободная минутка? Например, завтра?»

Его светская улыбка меня разочаровала.

«Ну, конечно, мы увидимся на этой неделе! У нас отменили занятия, чтобы мы могли вас принять и сопровождать повсюду до самого вашего отъезда из Ленинграда. Завтра мы сначала посетим Эрмитаж, потом Царское Село, послезавтра поедем в Петродво– рец, где действительно дворец...»

Я прервал его, чуть коснувшись рукой.

Отлично, дело выгорит.

Все прошло как по маслу.

Я ищу Аксель, всех допрашиваю, где она, притворяюсь, что встревожен ее исчезновением. Выражаю готовность обшарить в поисках нее все гостиничные номера и коридоры. Володя меня не удерживает, да и вообще никак не реагирует: замолчав, он отодвигается от меня, от подлокотника, взгромоздившись на который я понапрасну лицедействую. Кажется, никого не удивило, что после столь бурных приступов тревоги я вдруг отказался от своего намерения и не двинулся с места. Их трудно чем-либо удивить, этих русских.

«Аксель – твоя подружка», – произнес он без вопросительной интонации. Определение меня позабавило, он его произнёс с парижским выговором, который наверняка усвоил от преподавателей, считая его эталонным. Я ответил, что да, потом, что нет, и, наконец, признался: теперь даже и не знаю.

«Я бестактен», – произнес он наигранно жеманным тоном, при том, что его игра была грустной до слез.

Чтобы сменить тему, я, пожаловавшись на жару, сухость, духоту, предложил разбудить эту жирную свинью дежурную и выманить у нее отмычку для открывания окон. Никто не отреагировал. Комната во всех смыслах разбухла; казалось, совершается какой-то сатанинский мейоз – лица размножались в своем желатине: люди мне виделись в облике огромных липких тараканов, жиревших по мере того, как искривлялось пространство. Я попросил Володю вывести меня наружу, куда-нибудь увести. Он отказался, посоветовал сходить в ванную освежиться, забыв, что вода в кранах теплая, конечно, прохладнее воздуха, но еще омерзительнее. Я с трудом встал на ноги, почувствовав, как его рука, подпиравшая мой локоть, мгновенно отпрянула.

Я сунул голову под кран и продержал не больше десяти минут, которые показались мне часами. Я еще ухитрился стукнуться головой о смеситель, набив изрядную шишку. Я навострил уши. Из комнаты не доносилось ни звука. Там уже никого нет. Но вдруг все сюда нагрянут, застигнув меня в столь плачевном виде – с обнаженным торсом, таким жалким, таким потным. Я погляделся в зеркало. Ничего, еще не вечер. Мне всего шестнадцать. С половиной, но половина пока не стукнула. Качка в разные стороны, – это какое-то безумие, когда все плывет перед глазами, все, кроме дверной ручки. Он наверняка сбежит от моей пьяной рожи... я омерзителен, и он, конечно же, испугается, что рано или поздно я могу повалиться на него. Я застонал, наверняка в полный голос, даже, наверное, вскрикнул, так как, ввалившись в комнату, обнаружил, что все уставились на дверь ванной.

Володя вытаращил глаза. Я ему улыбнулся, но он не ответил на улыбку: взгляд его был устремлен ниже, на пупок, туда, где из-под брючного ремня выбилась эта ямка, впадина. Все вокруг хохочут и перебрасываются шуточками. Вот ведь какие слабаки эти парижские парни; они вспоминают забавные случаи, и Володя тоже смеется, чуть рассеянный, немного смущенный. Он подает мне какой-то знак, вздернув палец вдоль моего торса. Сообразив, я кидаюсь в ванную, чтобы надеть рубашку. Оставшиеся французы дружно отрицали свою нестойкость к спиртным напиткам, не желая разделить мой позор: я, мол, совсем юнец, случайно попал в компанию взрослых, что обо мне говорить. Напрасно они понижали голос, я расслышал слова, которыми они меня заклеймили: дека– дентствующий пижон, первый ученик, совершенно несознательный, и, наконец, папенькин сынок. Я подумал, что не знаю даже адреса этого папаши, чтобы ему написать.

Над чем потешаетесь, придурки? Володя вовсе не старался меня напоить. Мы пили лишь для того, чтобы снести бремя нашей любовной страсти, чтобы избежать страшной опасности обнаружить ее словами или хотя бы жестами. Этот алкогольный пожар в нашем горле, в желудке способен смирить нашу страсть, изрядно ее утихомирить. К тому же без водки их не вытерпеть, этих типов, подобных псам, которые обшаривают бульвар, превратив его в театр, сексо– дромчик, где можно подцепить любую сучку на выбор. Наша пьянка – защита от их театрика, от тех, которые ставят нас ниже зверя, но считают опаснее и потому способны посадить в клетку.

«Тебе лучше?» – спросил Володя. Его тон снова стал ласковым. Он жестом пригласил меня на прежнее место. Я вновь уселся на подлокотник. Протрезвевший, освеженный. Наступившее просветление, однако, не принесло радости, ибо навалилась такая усталость, что даже Володя мне стал безразличен. Потеснившись в просторном кресле, он освободил мне место, куда я втиснулся. Наши бедра сомкнулись; я был в восторге от этой спайки костей, которая нас, однако, заставила сидеть неподвижно. Упоенный его ароматом, согретый его теплом, я крепко зажмурился, толком не зная, почему у меня слезятся глаза и что именно я стараюсь утаить. (В дальнейшем мне еще доведется испытать объятия, рождающие стремление отвоевать у смерти неважно сколько – день, неделю, семилетие или пусть хоть несколько часов. Все встречи будут сопровождаться возлияниями, но уже не для того, чтобы снести бремя страсти, а как наилучшее средство ее разжечь.) «Не суетись. Расслабься». Его рука, скользнув мне на талию, прихватила кожу словно в шутку, будто он, не решаясь пуститься в любовную игру, лишь ее пародировал. «У нас еще есть время», – добавил он.

Я посетовал, что времени осталось не так уж много. Он ответил, что у нас еще вся ночь впереди, как и было намечено. Словечко меня покоробило.

Это было намечено, пока я остужал голову под краном. Решено сообща: не расставаться всю ночь. В три часа мы отправимся посмотреть, как в устье Невы напротив Петропавловской крепости разводят мост, чтобы открыть дорогу баржам. Единственная оставшаяся в комнате девушка, судорожно глотавшая водку, та самая студентка, изучавшая английский, постоянно окидывала нас взглядом своих прекрасных зеленых очей, умных и встревоженных, словно удостоверяясь, что мы не развеялись, не растворились в этом блаженстве, которое, казалось, лишь она одна сумела прозреть и ему позавидовать. Этот великолепный спектакль, достойный белых ночей, может дать ей возможность набрать очки; только бы мне не проколоться. В три часа, когда мы отправимся в путь, наверняка стемнеет, но уже в четыре, когда мы доберемся до Невы (я не преминул отметить единственный положительный момент: срок для похода выбран удач но), именно в четыре взойдет солнце, и одновременно с ним поднимется мост. «Beautiful sight, – убеждала она, – really gorgeous!*»

Я бросил «Yes», чем и ограничился.

Со своей вежливой, деликатной повадкой, которая, однако, красноречиво свидетельствовала, что она все понимает, девушка склонила голову, излив на ковер зеленые реки своих глаз. Вперившись в девичий профиль, Володя пристально ее изучал с одновременно испуганным и агрессивным выражением, которое его чуть ли не уродовало. Казалось, ему впрыснули яд, терзающий его, подтачивающий. Эти двое уставились друг на друга злобно и непонимающе. Оба ломали голову, кто из них шпион, а кто двойной агент.

Теперь и он опустил глаза, сжал челюсти, заиграв желваками. Я испытывал страх всякий раз, когда Володя переставал улыбаться. Я испытывал страх, когда он пугался. Казалось, все пропало.

Мне хотелось бы теперь протрезветь. Миг, когда решается вся жизнь, необходимо встретить в ясном сознании, чтобы его запомнить и извлечь урок на будущее. Я ведь прекрасно понимаю, что человек покорен судьбе, что он будет вечно искать себе оправдание в этих своих если бы знать, если бы воротить; я отвергаю подобные уловки, хочу сохранить четкое воспоминание, чтобы его всегда держать наготове, чтобы не повторить собственную глупость, в этой четкости черпая не унижение, не иллюзию единства существования, а чувство ответственности, необходимой человеку, вечно подверженному неудачам, чтобы возродиться. Я это осознал мгновенным головокружительным прозрением и сразу протрезвел, сразу избавился от страха.

* Красивый вид, действительно великолепный! (англ.)

Володя поднял на меня свой обескураженный взор, его губы, растрескавшиеся от спиртного, дрожали. Он пристально вглядывался в меня, пытаясь прозреть нечто важное в темной бездне моего зрачка. Я произнес сиплым, пропитым голосом, даже не сразу поняв, что он принадлежит мне, грубым голосом, к которому прибегают, чтобы утаить какую-то гнусность, но не только от других, а которую спокон века привык скрывать и от самого себя: «Что стряслось? Что-то не ладится?»

Я только теперь заметил, что на кончиках его глаз набухли две крупные слезинки. Лелею их большим пальцем, размазываю по его вискам, не торопясь, со всей доступной мне силой чувства. Володя не протестует, безвольно сомкнув веки.

Володя, прости, что моя любовь приносит несчастье. Ты же знаешь: она приносит несчастье, потому что я имел несчастье тебя полюбить. Ты это понимаешь – ты все понимаешь.

Студентка вскинула свой зеленоокий взгляд, пристальный, тревожный. Она хмурилась, посылая знак, смысл которого я сначала не понял. Ее глаза бегали, словно призывая взглянуть куда-то в направлении невидимой мне спинки кресла, повыше наших голов. Наконец обернувшись, я обнаружил бдящую угрозу, погруженный в полутень, Юра беспардонно на нас глазел, скрестив руки. Он наслаждался спектаклем, обнаружив сыщицкую жилку.

«Он загрустил, а я не знаю чем помочь. Он плачет, а у меня чувство, что я потерял его».

Сирена на секунду потеряла дар речи, ошеломленная прямотой высказывания, а также моим идиотизмом. Тогда и я послал ей знак: Юра не сечет английский.

«Бывает, – произнесла девушка, – что счастливые люди этого стыдятся до слез. Вас, парней, счастье делает похожим на демобилизованных солдат. Чувствуете себя безоружными, беспомощными, бесполезными. Он плачет от собственного бессилия».

Случается ли Юре когда-нибудь плакать? Слишком самолюбивый, чтобы выслеживать нас тайком, он не скрывал злорадной улыбки, змеившейся на его губах. Уж своего он не упустит.

Так и не открыв глаз, Володя откинул голову на спинку кресла. Он попытался затылком нащупать подушку, в результате пристроившись у меня под мышкой. Он улыбался во сне, выпятив губы, образовавшие два полумесяца, словно испытывал блаженство. (Когда-нибудь, может быть, через час, пусть через два или три, но рано или поздно я доберусь до его рта, чтобы упиться его слюной; я слижу ее, вгрызусь наконец в их алую мякоть, как в плоть граната. Тут и я засну всего на несколько минут этой мнимой ночи: наши рты будут чуть приоткрываться, попыхивая, слив воедино наше теплое дыханье; и этот дивный дух будет прекраснее и запаха водки, и табачного аромата.) Заплетающимся языком Володя пробормотал: «Эй, я понимаю английский! Я слышу все, что вы говорите».

Сирена огрызнулась.

«Но ведь ты предпочитаешь говорить по-французски. Я права?»

Он выпрямился, мгновенно протрезвев. Несчастная сирена сболтнула лишнее! Ее улыбка превратилась в гримасу, она пробормотала извинение по-русски, потом бросила мне жалобное «Sorry». Зеленые глаза метнулись к часам. Она сообщила, что ей пора спать, но при этом не двинулась с места. Когда она повторила, что ей пора, Володя поощрил ее, указал подбородком на дверь. Стоило ей уйти, я почувствовал себя одиноким, беззащитным, потерявшим сообщника. Пусть даже тайного. Я совсем запутался: теперь я даже и не стремился понять этого человека, прикорнувшего на моем плече, избравшего меня, не задавшись вопросом, кто я такой, – того самого, которого я домогаюсь. Внезапно я возненавидел его за принадлежность к этой стране, к этому времени, к этому народу, порабощенному и покорному. Что это за человек, который запрещает себя любить? Мне шестнадцать лет, я нетерпелив и не выношу несправедливости.

Володя стиснул мне колено. «Не торопись, еще рано». Я хотел размяться, встать, вырваться на свободу. Он схватил меня за руку, причинив боль. Меня ужаснула его улыбка, одновременно и порочная, и умоляющая, и обреченная.

«Ваша фамилия?

– Фамилия? Ты ведь ее знаешь, я называл.

– Так, так. Ваш возраст?

– Шестнадцать. С половиной.

– Род занятий?

– Пока не решил. Я собираюсь... по крайней мере, точно не собираюсь потратить жизнь на что-нибудь одно».

Володя снисходительно посмеялся моему ответу, как детскому лепету.

«Ну, ты-то, конечно, решил, кем станешь – инженером».

Он расхохотался и состроил недовольную мину. «Конечно же, нет! Да никогда в жизни! Не желаю быть инженером. Хочу стать дипломатом.

– Забавно... Бабушка рассказывала, что мальчуганом я восхищался дипломатами. Твердил: хватит войн...

– Так, так. Сколько времени Вы пробыли в России?

– Почти месяц. Сначала побывал в Москве, потом в Казани. Еще – в Ульяновске, откуда поднялся вверх по Волге на катере, который несся с такой скоростью, что не касался воды. В этом месте Волга очень широкая, словно озеро, даже как море, где берег теряется, убегает за горизонт.

– Волга – это Ваше самое приятное воспоминание?

– Нельзя сказать, что самое приятное. До этого вечера я вообще не испытал в России ничего запоминающегося».

Почувствовав, что заигрался, Володя покраснел. «Торопишься». Он руками изобразил в воздухе асимптоту, непонятную траекторию, словно устремленную в небесную высь, куда мы канем навеки. « Ты мчишься быстрее, чем тот катер на Волге. Слишком торопишься».

Теперь и я взглянул на часы: через четверть часа мы отправимся в поход. Не отыскав другой темы, продолжаю свой рассказ о Волге: закопченные баржи с ржавыми трубами и столь трухлявыми бортами, что, казалось, суда рискуют затонуть, поглощенные водоворотом, бурлившим в кильватере нашего глиссера; тонны зерна, пирамиды угля

... О, пусть он меня полюбит, пусть мы станем единственным исключением из правил! Хоть раз не оказаться сломленными, уничтоженными, объявленными вне закона...

бесконечной вереницей тянулись по течению, пшеница, рожь, кокс, бревна, и бревна, конечно; окрестные леса были полностью изведены и аккуратно сплавлены далеко вниз по течению; дерево не отражалось в воде, поскольку от него остался лишь мертвый обрубок, покорно влившийся в походную колонну, огромную армию таких же бревен, обреченных превратиться в одну лишь спичку, нелепо-гигантскую, теснящуюся в коробке, набитой ей подобными; тысячи деревьев-спичек загромождали фарватер

...хоть раз отринуть всякую осторожность, послать к черту пейзажи, Волгу; Казань, Ульяновск, заглушить ворчанье Кремля...

как и новостройки Ульяновска сельский кинотеатр в пригородном колхозе тоже служил доказательством преимуществ плановой экономики находясь под охраной пары ментов словно во избежание приступа притом что местные крестьяне никогда бы не решились атаковать эту бетонную твердыню тем более женщины сами обитавшие в избах разноцветных домишках и щеголявшие своими свекольными щеками выглядывающими из-под цветастого платочка что придавало им полное сходство с матрешкой русской куколкой ...и, наконец, решишься заговорить напрямую, помолчать,, в конце концов обрести постель и кров, предназначенные только для нас двоих. Я произнес: «Хочу жить один. Попрошу у администрации отдельную комнату». Володя потряс головой: «Забудь, забудь об этом. В гостинице «Киевская» нет свободных мест».

эти крестьянские куколки в цветастых платочках живописных передниках и грубых резиновых ботах нас приветствовали осыпали воздушными поцелуями гордо возложив руку на изгородь личного владения которым колхоз вознаградил многовековой тяжкий труд уделив им несколько квадратных метров из миллионов гектаров русской равнины они смеялись смеялись хохотали до упаду когда автобус проезжал мимо и экскурсанты махали им оттуда своими влажными ладошками ...«Ты слишком торопишься, – повторил он. – У меня от тебя голова кругом».

эти размалеванные бабы нам горделиво демонстрировали свои приусадебные участки картофельные грядки тычины с обвившей их помидорной рассадой законное и достойное наследство от их крепостных предков пока автобус катил в направлении колхозной твердыни кинозала где нас попотчуют фильмом

...«Ладно! Я мечтаю добраться до этого чертового моста, но куда он приведет? Что ожидает нас на другом берегу?»

нас с лаем преследовали стаи собак радостные собачонки бежали вслед за автобусом что меня изумило и восхитило поскольку я вот уже три недели как не видал обычной псины а тут их вон сколько несущихся или ковылявших по разъезженной дороге я пришел в такой восторг что помахал в ответ этим пухлым матрешкам заявил что хочу выйти чтобы расцеловать их перемолвиться но тщетно по приказу Юры нашего сторожевого пса автобус прибавил газ.

Я признался, что уже не помню, о чем был фильм, но запомнил женщин в цветастых платочках. Так всегда бывает: память сама выбирает, что хочет.

«Конечно, – промямлил Володя, – невозможно все запомнить. Еще столько предстоит увидеть».

Меня разочаровала его реплика.

«Ты не любишь нашу страну.

– Я не коммунист».

Я произнес это со вздохом. Я плюнул ему в душу, скорее из бравады, конечно, не желая обидеть, но с чувством, что лучше признаться. Я ожидал кары.

«Ничего...» – пробормотал Володя. Он движением руки отмахнулся от моих слов, его огорченная улыбка призывала меня заткнуться.

«Моя бабушка признает, что коммунизм – это, возможно, и неплохо, по крайней мере, все звучит красиво. Ее отец был сподвижником Жореса, а ее первый муж – яростным агитатором, анархистом, разыскиваемым всей полицией, которая его вечно арестовывала, избивала. Как-то вечером ее мужа выбросили из кареты у самого порога их дома, прямо на тротуар. Он был весь в крови, нога сломана, зубы выбиты. На следующий день она узнала, что его сдали коммунисты. Донесли, что он готовит покушение на префекта Шьяп– па. Она говорит, что коммунисты быстренько отучают верить в коммунизм.

– Это ничего, – повторил Володя. – Знаешь, ты все равно мне нравишься. Потом его глаза жадно загорелись: – Так что там стряслось с твоим дедом?

– Этот тип вовсе не мой дед. Да и вообще черт с ним!»

Нет, он не был моим дедом, но все же, по мнению Жюльетты, у нас было много общего. Я недолюбливал этого типа, потому что Жюльетта от него здорово натерпелась. Однако притом она им и восхищалась, в чем призналась только мне. Как-то я обнаружил, что мой отец не знает и сотой доли того, что давным-давно я узнал от его матери. После того, как я представил Жюльетте Аксель, она отвела меня в сторонку и шепнула: «Не ошибись. Ты ведь хороший мальчик и наверняка не хочешь причинить зло этой девчушке». Я так и вытаращил глаза, ошеломленный, потрясенный тем, что она неожиданно легко разгадала мои тайные сомнения. Она была очень привязана к этому типу, своему первому мужу, которого называла скорняком, потому что он унаследовал меховую фирму. Игрок, бабник, лентяй, он ни разу не прикоснулся ни к одной шкурке, зато всякие шкуры менял лихо, прыгал из койки в койку (в борделе цеплял девок, в опиумных курильнях – мужиков), короче говоря, окончательный подонок, который ее много чем наградил – и сифилисом, и грибком, и гонореей. Она говорит, что прощала ему, поскольку этот транжира все же приберегал деньги, чтобы содержать подпольную типографию, поддерживать своих товарищей-анархистов во время забастовок, а избитым оплачивать врачей или больницу. Она говорит, что прощала ему, потому что адская жизнь, которую он ей устроил (приходилось вкалывать с пяти утра; сам он еще, конечно, не вернулся, но велел выстирать и накрахмалить свои тонкие щегольские рубашки), была все же настоящей жизнью. Продолжалась она до того самого дня, когда ему сломали ногу.

Затем она отдала последнее, чтобы оплатить больницу. Затем меховая фирма обанкротилась. Затем раненый влюбился в юного лекаря, и любовники благополучно смылись.

Жюльетта второй раз вышла замуж и родила моего отца. Однажды вечером в 1941-м она прогуливала младенца в коляске, как вдруг на углу улиц Алезиа и Саррет неожиданно заметила какого-то хромого; прежний красавец стал морщинистым и лысым, – скорняк окликнул ее с радостной улыбкой. По этой улыбке она его и узнала. Ведь мы улыбаемся всегда одинаково, наши улыбки остаются неизменными с рождения до смерти. Его медицинский любовник, арестованный по доносу коллеги, вскрыл себе вены в концлагере Дранси. Скорняк скрывался. Спросил: «Ты меня спрячешь?» Поскольку Жюльетта промолчала, он печально усмехнулся: «Ну конечно, еврей, да еще и пидер – это слишком». Жюльетта колебалась, и, по ее словам, вряд ли когда-нибудь ей доводилось испытать такие муки совести. «Еврей и мать семейства, не похлеще ли?» Скорняк кивнул: «У тебя красивый мальчик. Надо было мне заделать тебе такого же». Потом ушел, хромой и одинокий как перст.

Володя недоуменно таращился. Но вовсе не из-за моего рассказа. Он меня встряхнул, протянул бутылку с остатками теплой водки. Я машинально выпил.

«Что с Вами?

– Ладно, все к черту! Обними меня покрепче.

Я так несчастен сегодня вечером.

– Да почему же несчастен? – бодро воскликнул Володя, стиснув мне плечи. – Ты в Ленинграде, я рядом,

сейчас мы пойдем к Неве».

Он взглянул на часы, потрепал мой затылок и встал с кресла. Остальные последовали его примеру.

«Я перебрал. Не дойду. Лучше лягу спать».

Я рискнул в робкой надежде, что он останется со мной, устроившись на соседней койке. Увы, как бы он того ни желал, я уже понял, что это невозможно.

«Пойдем, я тебе помогу. Донесу тебя. Ты развеселишься».

Тут я представил, как мы с Жюльеттой распиваем бутылочку шампанского. Я ей будто бы говорю: «Видишь, я вступил в партию. Стал твоим классовым врагом, настоящим коммунистом». Она бы меня осудила: «Такими вещами не шутят». Но потом я рассказал бы ей про Володю, и она бы успокоилась.

Я еще не знал, что, когда я вернусь из России, меня уже будет поджидать машина, чтобы отвести в госпиталь Ротшильда, где Жюльетта умрет через несколько дней. Никогда больше не будет ни шуток, ни шампанского, ни щекотливых признаний, ни греховного сговора.

Остаток группы тронулся в путь. Мы шли опустевшими, темными, притом странно шелестевшими улицами (ветер? нет, душный воздух оставался недвижен. Шелест, скорее, исходил от камней, асфальта, в него вплетались отдаленное эхо прибоя и схлестки волн оттуда, где Нева впадает в Финский залив, затем волна постепенно оседает, смиряется, теряет напор, чтобы опочить в серебристой черноте каналов), мы шагаем, если это можно так назвать: они-то маршируют, бодро, весело, а вот я плетусь, спотыкаясь на каждом шагу, опасливо, не слишком полагаясь на свои ватные ноги с онемевшими ступнями; притом не испытывая иных чувств, кроме ощущения свой телесной немощи, способности передвигаться лишь при дружеской поддержке плеча чуть повыше моего собственного, тела моего спутника, которому я столь доверился, что потерял всяческую бдительность и наконец впал в обморочное состояние, мучимый сомнением: «Я ли это, тряпичная кукла, вздернутая на виселицу?» Я ожидаю факела, который запалит костер; клирики шепчут молитвы, инквизитор уже отдал приказ, но палач взвалил вконец обмякшую жертву себе на спину; влюбленный палач ее поднимает, когда она падает, подхватывает, когда она спотыкается. «Это все еще я?»

Самое поразительное, что, пребывая в обмороке, я испытывал вспышки противоречивых эмоций, от восторга до жгучей тоски, успев заплутать на путях своей жизни, уже пропащей, сбитый с толку своими спутниками: я их ясно представляю, наших конвоиров, щетинистых клириков, вылитых инквизиторов со стальным выражением голубых глаз. «Это я виноват, – твердил я себе, – по моей вине они разоблачат нас, схватят Володю и бросят его в темницу»; потом я шире раскрыл глаза и обнаружил, что мы плетемся в хвосте, революционная колонна марширует далеко впереди, дружно печатая шаг, словно отряд скаутов, что им придавало бодрости; не слышно было, поют ли они, но как же без этого. Я бы даже умилился, если бы не опасность, что вдруг да кто-нибудь заметит наше отсутствие и, обернувшись, застигнет в непристойной позе. Собрав все силы, я отстранился от Володи. «Ну и надрался. Что обо мне подумают?» Сказав это, я споткнулся, пытаясь удержать равновесие, всплеснул руками, как птица крыльями, ноги заплелись, и после парочки антраша я бы наверняка рухнул. Но подоспевший Володя меня поддержал. Он ничего не сказал, не улыбнулся, даже не глянул в мою сторону. Движение было инстинктивным, чисто машинальным. Его черные глаза застыли, не видя ничего вокруг, целиком погруженные в себя. Я испугался: под его кожей гуляли желваки, и я вспомнил, что у моего отца это было выражением величайшей муки.

«Все отлично, – наконец мрачно произнес Володя. – Красиво, правда?» Наблюдая за его профилем, я старался поймать взгляд его черных глаз.

«Да, красиво». Я пробежал взглядом по воде каналов, дворцовым фасадам, позолоченным грифонам, вздыбленным коням и гипсовым ангелам. Я свернул себе шею, стараясь сделать ему приятное. Интересно, если бы я нырнул в канал или взобрался по выступам на верхушку храма Спаса на Крови, взглянул бы он на меня или хотя бы усмехнулся?

Он все-таки улыбнулся: «Когда я сказал «Красиво», то имел в виду эту ночь, этот миг». Я подтягиваюсь повыше, чтобы добраться до его шеи. Свою руку, бесцельно болтавшуюся в воздухе, засовываю ему под рубашку с двумя расстегнутыми верхними пуговицами. Мое сердце колотится, дрожащие пальцы медлят в нерешительности; как ребенок, которого привлекает огонь, все-таки не решается сунуть в него руку, так же и я боюсь коснуться Володиной кожи: я охвачен страхом, парализующим ужасом; я и так перешел грань и теперь покорно ожидаю наказания за собственную дерзость. Говорят, первый шаг самый трудный, поскольку его совершают на ощупь; я готов расплатиться за него чем угодно. Это первый поступок за мои шестнадцать лет, мое сокровище, мое озарение. Это головокружение и есть мое единственное героическое свершение.

Мой палец решился, он дотронулся до его кожи; потом второй ее погладил, потом третий на нее прилег. Его кожа оказалась в точности такой, какой она мне чудилась (я это предугадал? Значит ли это, что я ее узнал, не прибегая к памяти и рассудку, прежде чем моя память шепнула, что мне уже довелось вообразить себе эту кожу, которую я поджидал, которая меня поджидала белой ночью в советском Ленинграде?); как и в мечтах, она оказалась теплой и нежной, с поросшей легким пушком грудной впадиной, который вдруг встал дыбом, ощетинился. Его прижатая к моему виску щека была тоже покрыта щетиной, я чувствовал, как лязгают его челюсти. Я решил, что от отвращения, протеста. Меня вновь охватил страх, я попытался убрать руку, но он в нее вцепился, чтобы удержать на своей груди. Мои пальцы распластались на его грудной клетке.

Я произнес: «Это не ночь и не день. Это межвременье, озаренное сияньем мечты.

– Ты ошибаешься, – откликнулся Володя. – Это не безвременье между ночью и днем. Белые ночи – совсем другое, их сияние особенное. Я наблюдаю белые ночи с самого рождения, но бессилен их описать».

Его речь была, конечно, не такой гладкой, так как и сам слегка пьяный, он забавно коверкал французские слова. Но смысл я передаю точно: «Это освещение морских глубин, день, занимающийся в морской пучине».

Образ так поразил меня, что захотелось говорить стихами. Я лихорадочно порылся в лицейских воспоминаниях: «Как в упоенье увядает плод / Как плод в тоске... в тоске...»

Покачав головой, Володя меня поправил: «Как в упоенье увядает плод / Как вожделенно участи он ждет / Чтоб рот его лишил существованья».

Я ничуть не удивился – Володя знает все. Я замолчал, запустив руку под его рубашку, пристроив ее на его левом соске, все остальное мне безразлично; я улавливаю ладонью биение его сердца, как будто по этим пульсациям возможно прозреть его душу, вызнать истину. Пальцы сами по себе перебегали, рыскали, пока не нащупали околососочный кружок, поросший жесткими волосинками, которые они машинально теребили (какой-то тик; в детстве я накручивал на палец свой локон, причем так туго, что он в результате превращался в завиток, словно я использовал бигуди); но это не предел, пальцы пока еще не добрались до вожделенной цели, они стремились все разведать: вот нащупали саму пупочку, сначала пробежались по ней, раздразнив чуткую плоть, столь же ласковую и нежную, как перышко райской птицы, потом сжали ее, стиснув большим и указательным пальцами, потеребили и, когда та наконец возбудилась, робко восстала, почувствовали себя на верху блаженства.

От столь откровенного выражения чувств Володя содрогнулся, но не возразил, позволил руке продолжать свое черное дело. Одна пуговица его рубашки оторвалась, я хотел за ней нагнуться, но он меня остановил: «Ничего, – бросил он, – не суетись, а то упадешь или станет плохо». (Я восхитился его сдержанностью, а также старомодной учтивостью, которая ему помешала сказать: «Еще облюешь меня», если, конечно, подобные глаголы входят в программу вечерних курсов.) Гут я, ухитрившись набрать полную грудь воздуха, признался: «Я люблю тебя», сам не поверив своим ушам; не сомневаясь, что эти слова произнесены именно мной, однако в этом робком, дрожащем голосе я не узнал своего собственного; нет, я сомневался не в том, что слова прозвучали, а в том, что я действительно на них отважился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю