412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жиль Леруа » Русский любовник » Текст книги (страница 1)
Русский любовник
  • Текст добавлен: 27 декабря 2025, 11:00

Текст книги "Русский любовник"


Автор книги: Жиль Леруа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)






Gilles Leroy

L’amant russe

ROMAN




















MERCURE DE FRANCE

2002


Жиль Леруа

Русский

любовник

РОМАН




















АТАЛАНТА МОСКВА

2006

УДК 821.133.1-31

ББК 84(4Фра)-44

Л 49








Леруа Жиль

Л 49 Русский любовник: роман / Жиль Леруа; [пер. с фр.

В. Босенко]. – Москва: Аталанта, 2006. – 144 с. – Доп. тит. л. фр. ISBN 5-94335-003-9

Действие «Русского любовника» разворачивается в Ленинграде средины 70-х годов. Юный герой* шестнадцатилетний француз, впервые приехавший в Россию, в полной мере ощущает всю идейную немощь советской системы. Но именно в России происходит самое значительное событие в его жизни: встреча с двадцатишестилетним ленинградцем Володей, которая, как глубоко убежден герой, была предопределена самой судьбой и не оставила обоим выбора.

Страницы романа вызывают в памяти любовные пассажи из эпопеи Марселя Пруста и великую новеллу Томаса Манна «Смерть в Венеции». В своих образах и явлениях «Русский любовник» представляет читателю подлинную песнь любви.

На русском языке публикуется впервые.


18ВЫ 2-7152-2278-5/1тргнпё еп Кгапсе 5-94335-003-9/ «Аталанта»

© «Мегсиге <1е Кгапсе», 2002 © «Аталанта», 2006

© В. И. Босенко, предисловие, 2006



Жиль Леруа. «РУССКИЙ ЛЮБОВНИК»


О Жиле Леруа русский Интернет молчит, не имея о нем ровным счетом никаких сведений.

Но и французский Интернет сообщает о своем соотечественнике не много, хотя достаточно для того, чтобы получить беглое представление.

Жиль Леруа родился в Париже в 1958 году. Имеет высшее филологическое образование. Является автором исследования о писателе Анри Мишо. В течение нескольких лет, сменив ряд профессий, работал журналистом, специализировавшимся на литературе и зрелищных искусствах. После 1996 года покидает Париж и поселяется в местечке Ле Перш, где полностью посвящает себя писательству.

Как автор публикуется последние двадцать лет. Его первой вышедшей в свет стала книга «Хабиби» («Я тебя люблю»), выпущенная издательством Мишеля де Моля в 1987 году. За нею последовали сборник рассказов «Последние станут первыми» (1991), роман «Мадам Икс» (1992), повесть «Мама умерла» (1994) и романы «Городские парки» (1994), «Владыки мира» (1996), «Игровые автоматы» (1998), «Черное солнце» (2000), «Расти» (2004). Последняя книга Ж. Леруа «Тайнопись» (Champsecret, 2005) номинировалась на одну из престижнейших литературных наград Франции – премию Медичи.

Роман «Русский любовник» выпущен в начале 2002 года парижским издательством «Меркюр де Франс», которое более десяти лет издает произведения писателя.

Эта книга была написана еще до издания самой первой – «Хабиби», – однако по причинам, остающимся неизвестными, более пятнадцати лет пролежала в столе у автора, набирая крепость, как набирают ее марочные вина.

Действие «Русского любовника» разворачивается в Ленинграде середины 1970-х годов. До перестройки остается еще добрый десяток лет, а пока в СССР объявлена разрядка напряженности в отношениях с Западом. Осуществлен запуск советско-американского космического корабля «Союз-Аполлон», и в связи с этим выпущены одноименные сигареты.

Герой романа, шестнадцатилетний француз, впервые приехавший в Россию и знающий страну по самым поверхностным клише, вместе с группой туристов посещает музеи революции и ленинские мемориалы в провинциальных российских городах и в столице. Несмотря на юный возраст, ему очевидна вся идеологическая немощь советской системы. Мальчик очень точно, практически безошибочно разделяет русское и советское. Его чрезвычайно притягивают национальные проявления в русской культуре и повседневной действительности и, напротив, отвращают любые проявления советского образа жизни.

Но именно в советском Ленинграде происходит самое значительное событие в судьбе героя.

Очередное коллективное мероприятие, устроенное в «честь французских гостей» местными комсомольцами, сводит его с молодым ленинградцем Володей. Как глубоко убежден герой, эта встреча не оставила обоим выбора.

Ярко выраженный гомоэротический характер этой любви-страсти, стремительно разворачивающейся перед отъездом героя на родину, предоставлял автору разнообразные жанровые возможности. Однако и порнографический, и даже эротический аспекты остаются вне поля зрения Жиля Леруа. Он разрабатывает свой сюжет исключительно в чувственно-психологическом ключе. Ему крайне интересны личностные характеристики героев, мотивация их чувственных порывов, высокий драматизм самой ситуации.

Страницы романа «Русский любовник» вызывают в памяти любовные пассажи из эпопеи Марселя Пруста, а также заставляют вспомнить великую новеллу Томаса Манна «Смерть в Венеции». То, что происходило в Западной Европе в начале XX столетия, вдруг оказывается будто перенесенным в советский Ленинград. У молодого писателя конца XX века эта тематика раскрывается в предельно чувственном, насыщенном литературном письме. Здесь нет места ни ханжескому осуждению, ни апологетики подобной любви, зато есть трезвый взгляд по-своему пристрастного аналитика, для которого любовь героев есть проявление их свободы.

И в этом плане издательская аннотация «Меркюр де Франс», предпосланная роману, нисколько не лукавит:

«Когда подросток-рассказчик в книге сталкивается в Ленинграде с Володей, встреча их подобна удару молнии: глубоко в душе он знает, что их сопряжение случилось велением самой судьбы и что он должен этому подчиниться. Безоглядно влекомые один к другому, оба юноши при всем различии их натур подчиняются силе и градусу своего неумолимого желания. Неотвратимая и фатальная одновременно, страсть настигает их, и ничто не в силах помешать осуществиться их любви: они всегда отыщут способ избежать любых ловушек, которые расставляют перед ними город и чужие глаза. В поисках такого способа им нипочем даже риск утраты самих себя... Их обмен беглыми взглядами, на грани безмолвия застывшее слово, лишь бы не дать страху утратить чары, жесты, едва лишь намеченные, или желание, уже утоленное, – в своих ипостасях «Русский любовник» представляет собой подлинную песнь любви».

Валерий Босенко


Жюлъетте в память об Ариэле

На свете силы многоразличны, силы

воли и хотения особенно. Есть температура кипения воды и есть температура красного каления железа.

Ф. М. Достоевский. «Подросток»

Земля заставляет тебя спотыкаться.

Жан Жене. «Канатоходец»





В тот вечер, когда я рассекал советское небо, направляясь в Токио, стюард подошел ко мне, чтобы сообщить: «Мы летим вдоль балтийского побережья. По левому борту, там, где садится солнце, находится Ленинград». Именно там, где садилось солнце, я как раз и пытался взглядом пробурить облака. Я ответил, смутив стюарда: «Здесь мне и надо бы сойти. Именно здесь».

Из самолета не выпрыгнешь. Из поезда тоже, ведь я не спрыгнул одиннадцать лет назад, упустив свой шанс. Стюард ждал пояснения, пока я не сообщил с натужной усмешкой: «Я там оставил одного человека, любимого человека».

Он посочувствовал, вздохнув о своем. Воссоединиться трудно.

«Если не хотите спать, подождите немного, понаблюдайте в иллюминатор. Не пройдет и часа, как солнце встанет по правому борту. Никак не могу к этому привыкнуть, всякий раз удивляюсь».

Он пошел пригасить свет, чтобы дать пассажирам возможность проспать всю эту короткую ночь, сквозь которую несся лайнер. Настроение было тревожным: предстоял многочасовой полет над Советским Союзом по столь узкому воздушному коридору, как мне пояснил стюард, что держаться его затруднительно даже ласточке. Пару недель назад русские истребители сбили отклонившийся от курса иностранный «Боинг». Все погибли. Я увидел в иллюминатор русские истребители. Пилот чуть не задевал наши бортовые огни на кончиках крыльев, он летел так близко, что я мог его рассмотреть, опознать под маской.

Она скрывала уже знакомое лицо.

Под вечер мы вселились в гостиницу «Киевская» на Днепропетровской улице. Этим летом на исходе белых ночей установилась адская жара, опасная для стариков, больных и младенцев. Боялись, что великая сушь загубит посевы.

Наступивший вечер, – то, что обычно называется вечером, – не принес облегчения. Даже наоборот – жара усилилась, и пыль, взметаясь с мостовых, забивала горло, рот, нос.

Ленинград в июле, день и ночь освещенный солнцем, страдает от бессонницы. Близ верхушки земного шара небо синей, а солнце, наоборот, бледней, словно выцветшее. Мне шестнадцать лет. Да, именно шестнадцать.

Во мне боролись противоречивые чувства. Как объяснить, зачем мы путешествуем, прекрасно понимая, что перемещения – лишь иллюзия, что увиденное не берешь в голову, в нашу упрямую голову? Я мог бы избороздить всю страну с севера на юг, от Москвы до Владивостока, но никакая реальность не в силах была стереть трех-четырех образов, которые и были моей Россией: сказки в картинках, тайком проглоченные циклы многостраничных романов Труайя, доктор Живаго и исполненные отчаянной мукой глаза поэта Маяковского.

Личные мифологии столь же прихотливы, как амурские волны. Французские коммунисты, вместе с которыми я путешествовал, приехали в Россию за подтверждением собственных представлений: да, Россия вместе со своим последним царем была уже мертва, да, Ленин пробудил к жизни лучшую часть общества. Папаша Аксель, партийный функционер, возглавляющий туристическую компанию, которая специализировалась на поездках в страны Востока и на Кубу, отыскал нам с ней два местечка в десанте из двадцати партийных активистов.

Прошло три недели. Мы посетили Москву, Казань, Ульяновск. Мне осточертели все эти музеи революции, без которых, конечно, не обходился ни один город; я уже одурел от их однообразия (всегда одинаковые пояснения экскурсоводов, столь же одинаково звучавшие в переводе; единообразная живопись, обычно представленная мазней официозных халтурщиков; одни и те же фотографии, запечатлевшие, несомненно, самые поучительные сцены истории, памятные вехи, обратившиеся в цепочку мертвых символов, которая, разумеется, завершалась мавзолеем на Красной площади, где человечек с бородкой покоился под защитным слоем воска в своей стеклянной витрине, став, по сути, чем-то вроде иконы, идола, вдохновляющего на борьбу эксплуатируемые массы), как, наконец, и от этих кладбищ жертв революции; как и от музеев Ленина, всегда одинаково иллюстрировавших жизненную эпопею Владимира Ильича Ульянова; любая деревушка хранила какую-нибудь реликвию – его священный стул или священное ложе, где довелось почивать отцу-кормильцу. Чем-то завораживает эта неистребимая потребность в отцах-кормильцах, равно при царях и большевиках, гарантирующая преемственность традиционного культа независимо от политических коллизий русской трагедии. Но что мне до этой скотобойни, замешанной на эдиповом комплексе, если я обрел то, что искал: ту самую русскую душу из популярных романов и костюмных фильмов? Я уже был готов окунуться в свой личный роман, который завяжется в тот день – белую ночь, – когда я повстречаюсь с Владимиром К., то есть Володей.

«Киевская» ничем не отличалась от любой современной советской гостиницы: комфортабельная и неприветливая. Уже сама улица вселяла тревогу. Задуманная как транспортная артерия здешней окраины, однако недостроенная, она тянулась вдоль бескрайней пустыни новейших руин, затопленных грязной жижей котлованов, ржавых лесов и ощетинившихся арматурой бетонных блоков. Предполагалось, что строители должны вернуться, однако никто толком не знал, когда именно и что их на это подвигнет.

Я забросил сумку в 545-й номер, который дежурная по этажу определила мне после часового выжидания и который мне предстояло разделить с Юрой, переводчиком, нравившимся меньше их всех, – низко-рослым молодым человеком, хорошеньким, весьма болтливым, гордящимся своими бирюзовыми глазками и социальным рангом, позволяющим общаться с иностранцами.

Я растянулся на одной из двух кроватей, предварительно опустив шторы, спасаясь от жары и пыли. Балтийское море в двух шагах отсюда, хотя и невидимо. Было нечем дышать. Морем даже не пахло. Что же это за море?

Вошел Юра и, обнаружив меня возлежащим поверх шерстяного одеяла в одних плавках, нахмурился и покраснел. Он тоже разделся, мгновенно скинул джинсы и пропотевшую рубаху, тут же спрятав их под подушку. Я притворился, что стыдливо закрыл глаза, чтобы его не смущать. Однако, наблюдая за ним сквозь ресницы, забавлялся его поношенным нижним бельем, растянутым, пожелтевшим, и дурной кожей недоедающего студента. Мне вспомнилась навязчивая идея бедных юношей Достоевского: не имея возможности купить новую одежду, они очень следили за своим бельем. Раскольников ходил в обносках, в мятом рединготе и потертых панталонах, притом всегда в свежем белье. Я прекрасно понимал, что Юра нетипичный русский. Свою нищету он прикрывал джинсами и чистой рубашкой.

Он подошел к моей кровати, бросив любопытный взгляд на небрежно приоткрытую книжку, которую я держал в откинутой руке. Это был плохой роман Сартра. Он, покраснев, ухмыльнулся:

«Знаешь, Сартр у нас запрещен. Если его найдет таможня, то конфискует.

– Хочешь, я тебе его подарю?»

Его взгляд с безотчетным вожделением заметался между моим лицом и книгой. Сколько стоит книга Сартра, если толкнуть ее из-под полы? Но Юра, как дисциплинированный юноша, победил слабость. На моем ночном столике лежал еще один роман. Он взвесил его на ладони, разбирая заглавие, которое произнес вслух: «Богоматерь цветов».

«А кто такой Жан Жене?

– Ты бы его назвал подрывным автором. Мой преподаватель литературы от него без ума.

– Вам что, в школе рекомендуют читать подрывную литературу?»

Он захихикал, недоверчивый по природе или просто придурковатый. (О нем прошел такой слух: когда мы были в Казани, он захворал, и французская медсестра из нашей группы, которая путешествовала с походной аптечкой, предложила ему свечу. Сморщившись, он уже готовился ее проглотить, но медсестра, очень осторожно, зная его болезненную стеснительность, объяснила, что свеча предназначена для другого. Он возмутился, решив, что его держат за идиота, однако Ирина, главный переводчик, подтвердила, что таковы наши варварские обычаи. Несчастная медсестричка, столько времени увивавшаяся за Юрой, лишилась его по вине... чрезмерного профессионального рвения.)

Спустя четверть часа, выйдя из душа, я застиг его на месте преступления, читающим Жене. То, как он подпрыгнул на постели, и изобличающий его румянец

меня рассмешили. Юра не просто краснел: он покрывался пятнами, разыгрывал цветомузыкальные гаммы на всех оттенках красного. Сначала расцветала одна щека, потом другая, затем лоб, шея, затылок; потом уши, затем опять щеки. Поскольку этого уродливого покраснения было еще недостаточно, чтобы искупить грех, он решил к тому же выразить отвращение:

«Но... это об отношениях между мужчинами! – пробормотал он, потупясь. – Тебе не противно?»

Сперва я пожал плечами. Потом задался вопросом: не может ли то, к чему влечет, одновременно и немного отвращать? Ответ: никогда, категорически нет, но я тут же понял, что именно эта книга должна была бы вызвать у меня отвращение. В поисках выхода я неохотно высказал соображение, вроде того, что литературная ценность не зависит от тематики. На Юрином лице было внятно написано непонимание. Одно дело варварские обычаи, но тут извращенность мысли.

Я вступил в сражение с окном, которое, как объяснил Юра, заклинено, потому что воздух подается через кондиционер: таковы издержки прогресса, провозгласил он, с патриотической гордостью выделив последнее слово. Притом, что кондиционер не работал. Улица под окном плавилась от жары. Машины увязали в расплавленном асфальте, а старый автобус нашей группы с надписью «Интурист» покрылся пылью илистого оттенка, как если бы нежданно разверзлись болота, на которых воздвигнут Петербург, чтобы нас

проглотить, засосать.

Я попытался поднять штору, шнур остался у меня

в руке. Я рассмеялся.

«Чем вы нас порадуете сегодня вечером?

– Вечером мы все отправимся на большой праздник, организованный в вашу честь ленинградскими

студентами-комсомольцами.

– Ого!.. Это же будет сумасшедший дом!»

Юра угрюмо буркнул, что я, мол, ехидничаю. Ирония – оружие реакционеров, был уверен гид, тонко понимавший оттенки юмора.

Аксель мне разъяснила, что комсомольцы – это молодые коммунисты, с детства входящие в ряды организации и представляющие будущую элиту и надежду страны. Колпак усталости стиснул затылок, я вытираю лицо, ловлю ртом воздух, хлебаю бульон, застоявшийся, теплый бульончик, губительный для меня. «Именно так», – заверил сосед, не выносивший молчания, как, впрочем, и воды, мыла и мужских однополых отношений. У всех разные фобии. Он путает речь с высказыванием.

У меня не раз было искушение улизнуть от группы в аэропорту или на вокзале, потеряться, отправиться в путь одному, продлить удовольствие, снова вкусить величественного звенящего затишья казанских равнин, пересечь пустыню, поросшую рожью, которую плавно колышет ласковый ветер; обожженному солнцем свернуть в холодок, где завтракают колхозные бригады, – но нет, промелькнули километры, сотни, тысячи километров, однако это оказалось недостижимым; мне так и не удалось полюбоваться гордыми колосьями, не тронутыми жнецами, которые, будто не решась учинить над ними расправу, разбежались средь бела дня; не удалось вписаться в картины необъятной России своей мечты с ее богатыми дичью болотами и апокалиптическими грозами. Нет, никак не избавиться от смирительной рубашки: вместо летней феерии тебе подсунут экономические показатели, опишут ее в терминах общественных отношений и планирования. Когда речь всевластна, необходимо отстаивать образы.

Мне так нравились серебристые волны ржи, овса, пшеницы и эти сгорбленные люди с обгоревшими плечами, которые ранят себе губы, присосавшись к зазубренным краям консервных банок.

В Ленинграде я все-таки ускользнул.

Мне вспомнилась бабушка, ужас, который у нее вызывало это путешествие. «Ты едешь на погибель, – предупреждала она. – От этих людей можно ждать только погибели».

По приезде в Ленинград я от них смылся. Мне плевать было на программу.

Их это ничуть не встревожило. Юра наверняка был рад от меня избавиться. Без меня группа еще дружнее восторгалась отпечатком ягодиц Ленина на кресле, сооруженном лишь накануне. Я целый день мог шататься по улицам наедине со своим ехидством, опасаясь только одного – как бы не пропустить обед в гостинице. Стоило опоздать к этому комендантскому часу, и меня бы хватились.

Юра корячится, извивается, запустив руку в промежность в поисках, куда бы пристроить яйца. Джинсы новые, очень узкие, он хочет их обновить сегодня на празднике.

«Решено, иду. Скажи, Юра, где ты купил джинсы? На черном рынке?

– Что такое черный рынок?»

Когда нужно, Юра делает вид, что плохо знает французский.

Он хлопнул дверью. Ночь он проведет в другом номере, поскольку завел любовницу, училку физкультуры из Сен-Мало, этакую оглоблю, которую навещал каждый вечер. Притом он соблюдал осторожность, всякий раз дожидаясь, когда потушат свет в коридорах. Может здесь это вообще запрещено. А, возможно, в каждой гостинице, где мы останавливались, ему приходилось подкупать (1Щоитагаз, наших стражниц по этажу. Самое забавное, что девица эта делила номер с двумя другими из группы. Непостижимо, как стыдливо-мнительный Юра, столь ханжески относящийся ко всему телесному, трахается при свидетелях.

Аксель забежала за мной перед самым выездом. У нее были красные щечки, пухлые губки и томный взгляд, будто подернутый слезой. Думаю, она занимается любовью с Франсуа, учителем из Лизьё с внешностью Христа-синди кал иста. Сперва она молча постояла у двери, сложив руки на своем круглом животике. То, что мне в ней больше всего нравилось, во что я был обязан влюбиться, это именно ее детские позы, пухленькая фигурка – притом, что она так хотела смотреться женщиной, возможно, вроде этой Лорен Бокол, плакатами с изображением которой заклеены стены ее спальни. На ней была очень тесная юбка и облегающая майка. Рыжие волосы были забраны под выгоревший индийский платочек, который я узнал, так как много раз видел на шее у ее матери. Ну, прямо конфетка.

«Поторопись, опоздаем».

Она бесится, когда я одеваюсь, поскольку я делаю это весьма тщательно, не жалея времени. Особенно ее раздражают запонки, а у меня их целая коллекция. Она считает, что я подражаю своему отцу, – однако мой отец как-то не смотрится, не вписывается в стандартный интерьер коммунальной башни в Баньё, где мы с Аксель живем на одной площадке. Наши родители общаются и, кажется, с полным взаимопониманием.

«Можно я у тебя переночую?»

Отвечаю да, так как вторая кровать свободна. Ее присутствие меня частенько напрягает, мешает чувствовать себя полностью одиноким и независимым, заставляет болтать о вовсе не интересующих меня предметах.

В окно автобуса я рассматриваю город, набережные, каналы. Аксель болтает без умолку: оказывается, учитель Франсуа помолвлен с Лили, которая устраивает ему сцены с тех пор, как застала их целующимися в поезде по дороге в Казань. Во имя нашей извращенной дружбы (нашей спайки, как она выразилась) она уверена, что имеет право дать мне совет.

«Мне кажется, что смешно маяться от скуки в столь юном возрасте.

– Уж тебе это наверняка не грозит».

Я бросаю взгляд на нее: никогда нельзя точно понять, в какой мере она сама понимает, о чем говорит. Она уточняет:

«Однажды тебя наверняка угораздит влюбиться в кого-нибудь.

– В тебя, например?

– В кого-нибудь».

Меняю тему:

«Это чудо...

– Что? – вскинулась она. – Мои отношения с Франсуа? Тебе это неприятно?

– Нет, я о городе, это настоящее чудо».

Аксель вся вжимается в сиденье, притихшая, обозленная. Ей не дано насладиться этим городом. (Как– то вечером, двадцать лет спустя, когда я предамся воспоминаниям о Ленинграде, она мне признается, что его не помнит. Что же до бородатого учителя, то вряд ли напоминание о нем Аксель сочтет уместным, учитывая, что ее муж в это время будет разливать нам кофе.)

Советские города наводят тоску и уныние; и тянущиеся ввысь постройки, и учреждения, и общественный транспорт – все это вместе навевает тоскливое чувство. Иное дело Ленинград, царственный, торжественный, орошенный мирными водами, источающий меланхолию и золотисто-голубое сияние, избежав нашествия стекляшек-небоскребов. Мы с этим городом созданы друг для друга.

Нет оснований любить один город больше другого: и здания, и люди везде сходны. Это касается всех городов, как в Советском Союзе, так и в любой другой стране мира.

Но Ленинград!.. Ленинград – это исключение. Потом я наивно пытался отыскать в других городах архи тектурные переклички с тем местом, где я родился в шестнадцать с чем-то лет. Но никогда ни один из них не источал сияния, подобного ленинградскому.

Как никогда потом я не встречал глаз, подобных Володиным, мерцавших тайной, любовью, покорностью.

Миновав окраины, мы оказались за городом; автобус свернул на длинную просеку, проложенную в густом березняке. Юра, стойко утвердившись рядом с шофером, хотя на поворотах и мотался из стороны в сторону, задевая сиденья, втолковывал: «СССР – крупнейший в мире производитель древесины».

Ирина, главный переводчик, чуть пожала плечами. Можно было бы предположить, что из-за тряски, но она терпеть не могла двух других переводчиков – Юру и Татьяну, которые отвечали ей жгучей ненавистью. С высоты своих сорока лет она могла призвать их к порядку только по праву старшинства. Притом пара юнцов была вовсе не прочь ее подставить, так как разъяснения Ирины противоречили коммунистическим догмам. Как-то Юра запустил словечко «дезинформация», вызвав молчаливое согласие нашей группки, отчего у меня похолодела спина.

Она выглядела очень усталой и нравилась мне, разумеется, больше двух этих куколок Барби (Юра в роли Кена, Татьяна – в заглавной), самоуверенных пустобрехов, гонящих туфту, с их льстиво-блядскими улыбочками. Ирина единственная из всех троих побывала во Франции.

«Надеялась побывать в Париже, а нас не пустили дальше Лиона. Жаль, что так и не полюбуюсь Парижем.

– Ну, почему? Все еще впереди.

– Напрасная надежда. Лиона я прождала пятнадцать лет», – ответила она с грустной и обреченной улыбкой.

Как-то вечером в Казани той же самой, едва заметной улыбкой она меня предостерегла от излишней навязчивости: ее смущала моя неприкрытая к ней симпатия при нескрываемой неприязни к двум другим, стремление сесть рядом в машинах, самолетах, за обедом; я был неподходящим для нее обществом. Больше я с ней не заговаривал. Мы частенько переглядывались, но тут же отводили глаза.

Множество весьма даровитых людей пыталось вбить мне в голову политическую науку, но сознание, в доступной мне степени, разбудили во мне Ирина, незнакомка, общества которой я столь домогался, по возрасту годившаяся мне в матери, а также мой невыносимый двоюродный дед, металлург, коммунист, участник Сопротивления и законченный алкоголик. Но истинное сознание, ответственное, бунтарское, вот-вот озарит меня, пока автобус тащится по березовой аллее, а я задаюсь вопросом: не окажусь ли я полнейшим идиотом, обреченным существовать в точном соответствии с предписанным убогим стандартом?

По меньшей мере, один человек подобным вопросом не задавался. Молодой парень, полный жизни красавчик. Поигрывая голубыми глазками и отвислым задом, Юра сновал по проходу. Самоуверенный, он старался привлечь внимание, не гнушаясь ничем; воображал себя Чаплином, оставаясь всего лишь паяцем. После каждой рытвины и ухаба, притворяясь, что падает, он хватался за спинки кресел и подлокотники, с усилием бицепсов, с усилием трицепсов; ничтожное, дурацкое, а главное, жалкое зрелище; чем больше млели зрительницы (конечно, я имею в виду иностранок – медсестру, секретаршу из Бианкура, учительниц, а не Лили, которая, как положено супруге, следовала партийной дисциплине, то есть последовала за своим Франсуа в Лизьё, что было смерти подобно, потому что ей пришлось бросить учебу, чтобы он, здоровый мужик, мог подготовиться к конкурсу на должность профессора, которая ему совершенно не светила; и еще’потому, что Лили, толком не успев оценить, сколь глубоко ее самопожертвование, уже мыла по ночам посуду в забегаловке города Кан, куда, как ей объяснил Франсуа, он после провала на конкурсе был отряжен для партийной работы, притом, что уже весь город знал, что он ей изменяет; но больше, чем стыд, ее ранила гнусная несправедливость: взгляд любимого человека теперь не выражал ни малейшего к ней уважения), тем больше округлялись их рты, интересно, чего именно вожделевшие?

«Да, мы крупнейшие в мире производители древесины. А это здание, там, в конце аллеи, – Дворец комсомола с актовым залом. Он построен в пятидесятых крупнейшим архитектором-авангардистом Ш... – Он запнулся, попытался вспомнить, что за Ш... вопиющий профессиональный прокол, однако, считая, что ловко выпутался, он ограничился признанием: – Я никогда не был специалистом по авангарду».

Все облегченно захихикали.

Вестибюль был украшен лозунгом, встречавшим гостей в Шереметьево: «СССР – бастион мира». Пребывавшая в злобном настроении Аксель спросила, не бревенчатый ли он, но Юра ее не расслышал. Он толковал символику медальона с двумя профилями, – просто пара голубков, – Маркса и Ленина: «Сегодня мы на полном основании можем повторить в отношении ленинизма те же слова, которыми Ленин охарактеризовал марксизм: это учение всесильно, потому что оно верно».

Я восхитился исключительной ловкостью этого безупречного по логике диалектического трюка. Франсуа, любвеобильный учитель, взирая на меня с высоты своих метра шестидесяти, не жалел комплиментов: пижон, интеллигентик, выродок. Ну что же, детишки попали в надежные руки, будь то в Лизьё или в других местах.

В нашей стычке Аксель поставила на фаворита, судя по тому, что злобно на меня уставившись, прошипела: «Думать – пустая трата времени. Занятие для стариков, для бездельников, которым больше нечем заняться. Мы, молодежь, обязаны действовать». Наверное, везде одинаково, что в Советской России, что в других странах: в любом случае, раскол – вещь неприятная.

Товарищи комсомольцы, наши друзья на этот вечер, проявляли пугающий энтузиазм. Нас радостно встретили почетным караулом и проводили каждого до его места в огромном актовом зале, слишком просторном для нашей кучки. Поскольку они исходили из расчета – один русский студент на каждого французского гостя, нас собралось от силы четыре десятка в этом вакууме, жарком, как салон «Титаника», через века поднятого из морской пучины; плафоны источали зеленоватый свет, пол и потолочная лепнина, щедро напитанные ленинградской морской влагой, распространяли запах плесени, паров гудрона и креозота.

Для нас подготовили спектакль. Только мы успели усесться, занавес взлетел как безумный, и на сцене появились два клоуна, тоже чистое безумие. Номер был ерундовый, но публика смеялась, а французы громче всех, не столько из вежливости, сколько по твердому убеждению, что русские клоуны лучшие в мире. Следовательно, ими надо восхищаться: учение о русских клоунах всесильно, потому что оно верно. Затем нас порадовали оркестриком из игравших вразнобой фортепиано, скрипок и аккордеона, аккомпанировавших исполнителю французских песен. Тут я, дурак этакий, наконец заржал, вовсе не к месту. Соседи, обычно снисходившие разве что до «Битлз» и Фрэнка Заппы, делали мне страшные глаза. Русский Иван так корежил язык, что хотелось искорежить микрофон, чтоб избавиться от этой пытки. «Бээлийее вьишьньи», – завывал типчик с гримасами и ужимками, достойными триллера; когда же он заверещал: «Томбе ла неже», мы дружно вытерли пот, выступивший на лбу, разумеется, от ужаса, но на законном основании, поскольку в зале стояла жарища под сорок градусов при девяностопроцентной влажности.

И тут я его заметил. Он разглядывал меня в упор, вскинув брови и склонив голову на плечо, с удивленным видом кота, впервые увидавшего заводного мышонка. Он не делал больших глаз, видимо, ничуть не интересуясь вишнями, даже и белыми. Глаза его были черными, притом огненными, жуткими. Я понял, что настал конец света. Я задрожал, весь покрывшись холодным потом. Заметив это, он улыбнулся.

Но он был хорош, как дивное сиянье Ленинграда, действительно хорош. Я стремительно избавлялся от страха, лоскуток за лоскутком, завиток за завитком, словно наконец был дан толчок этой долгожданной линьке. Нечто рождалось во мне, избавив от страха. Возможно, бояться было вовсе нечего. Но я был потрясен. Мне было шестнадцать, и я был совершенно потрясен.

Занавес упал столь же судорожно, как и взлетел. Я не могу оторваться от черных глаз, мы подаем друг другу чуть заметные знаки подбородком. Лязгали вразнобой отодвигаемые стулья. Все разглаживали одежду; нам посулили, что оркестр сейчас заиграет танцевальную музыку, так что мы сможем плясать хоть до упаду, хоть целый час. Вновь заскрипел занавес, явив на сцене компанию, одетую в какие-то обноски. Аксель уже притопнула ногой и начала дрыгаться, рассмешив русских девушек. Они смеялись в ладошку; я всегда был уверен, что этот кокетливый жест свойствен только пожилым дамам, скрывающим нехватку зубов, но мне еще предстоит убедиться, что в Африке и Японии девушки таким образом как бы извиняются перед самцами за допущенную дерзость.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю