Текст книги "Проповедь о падении Рима"
Автор книги: Жером Феррари
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
«Что человек созидает, сам человек и разрушает»
В августе, перед отъездом в Алжир, Орели приехала на две недели в деревню с человеком, который тогда еще был частью ее жизни, и она с изумлением обнаружила, что деревенская жизнь бурно кипит, безудержно захватывая в свой оборот все вокруг, и что центром этой бурлящей деятельности был, судя по всему, бар ее брата. Посетители заведения были самые разношерстные и развеселые – от завсегдатаев и молодежи из соседних деревень до туристов с разных концов света; все они смотрелись удивительно сплоченно в хорошо сдобренном алкоголем праздничном единении, которое, вопреки изначальным опасениям, не вызывало никаких размолвок. Можно было подумать, что место это было выбрано Создателем для проведения эксперимента в обустройстве земного царства любви, да и сами жители деревни, обычно любящие поворчать из-за малейших неудобств, связанных с самим фактом соседского сосуществования, постоянно блаженно улыбались, ощущая себя народом избранным. Бернар Гратас, победно восставший из ада, казалось, был преисполнен теперь милости Божьей. Он получил головокружительное повышение по службе, которое спасло его от мук посудомойщика и определило на пост приготовления сэндвичей, где он вкалывал с воодушевлением и расторопностью. Четыре официантки порхали по залу и на террасе, грациозно разнося подносы; за стойкой дама в возрасте, возвышаясь на табурете, держала кассу, а какой-то молодой человек, бренча на гитаре, напевал репертуар из корсиканских, английских, французских и итальянских мелодий, и когда он выдавал какую-нибудь энергичную песню, публика с энтузиазмом прихлопывала ему в такт. Матье и Либеро полностью посвящали себя сплачиванию отношений между людьми, переходя от стола к столу, дабы удостовериться в благостном настроении гостей, освежить им бокалы и потрепать детишек за подбородок, угощая их мороженым; и они были властителями совершенного мира, благословенной земли с молочными реками и кисельными берегами. Даже Клоди пришлось признать очевидное, и она, вздыхая, поговаривала:
– Может, он для этого и создан,
она смотрела на светящегося радостью сына, который переходил от стола к столу, и повторяла:
– Я вижу, что он счастлив. А ведь это – самое главное,
и Орели не хотела ее расстраивать и так и не призналась матери, что Матье безумно ее раздражал и что в его счастье она видела лишь триумфальное выражение избалованного ребенка, сопляка, который криками и плачем добился желаемой игрушки. Она наблюдала, как Матье, не скрывая радости, демонстрировал зачарованной публике эту игрушку, и с опаской думала, что испытываемое ею раздражение не было глубоким и продолжительным, потому что не объяснялось гневом или переживаниями из-за неоправдавшейся надежды любви, а было лишь прелюдией к окончательной форме безразличия; мальчик, которого она так сильно любила и так часто успокаивала, постепенно превратился в существо мелкое и неинтересное, чей мир ограничивался теперь горизонтом пустяковых желаний, и Орели знала, что когда она осознает эту свою догадку до конца, то Матье окажется совершенно чужим ей человеком. Она приехала, чтобы перед отъездом со всеми повидаться, и прежде всего с дедом, и каждый вечер ей приходилось снова быть свидетельницей повторяющихся трюков Матье, так как посиделки в баре – чтобы пропустить стаканчик с родными – стали, судя по всему, обязательными; Матье подсаживался к ним за столик и с упоением рассказывал о планах мероприятий на зиму, о придуманных им с Либеро способах доставать копчености, о жилье официанток; и человек, который тогда еще был частью ее жизни, казалось, слушал все это с таким интересом – задавая вопросы по делу, высказывая свое мнение, словно ему необходимо было завоевать симпатию Матье, – что Орели начала всерьез опасаться, что ее спутник – настоящий кретин, воспрянувший духом при встрече с идиотом, с которым он мог, не стесняясь, нести полную ахинею. Но она тут же принялась корить себя за столь жестокую оценку, за легкость, с которой любовь вдруг превращалась в презрение, и ей было грустно от закравшейся в ее сердце злобы. Она ничего не имела против управления баром, всех этих сэндвичей и официанток, и не осудила бы Матье, если бы поняла, что выбрал он все это искренне и хорошо обдумав, но она не выносила ни притворства, ни отречений, а Матье вел себя так, словно хотел напрочь отсечь от себя свое прошлое – он разговаривал теперь с деланым, не свойственным ему акцентом, акцентом тем более нелепым, что порой в разговоре он вдруг пропадал, и Матье, спохватившись, краснел и снова входил в роль в своей гротескной идентитарной пьесы, из которой малейшее размышление, мельчайшее проявление работы мысли отметались как нечто опасное. И Либеро – тоже, а его Орели всегда считала тонким и умным человеком; теперь же Либеро казался полным решимости идти той же дорогой, и когда она сказала ему, что собирается провести год в разъездах между университетом Алжира и Аннабой, участвуя вместе с французскими и алжирскими археологами в раскопках Гиппона, то он лишь полувопросительно хмыкнул, как будто Блаженный Августин, трудам которого он посвятил год своей жизни, не заслуживал больше ни секунды дополнительного внимания. И Орели поняла, что не стоит делиться тем, что ее волновало, и каждый вечер, когда она чувствовала, что больше не в силах вынести очередную дозу песен, хохота и идиотских шуток, поднималась из-за стола и приглашала деда прогуляться:
– Не хочешь немного пройтись?
и добавляла:
– Вдвоем,
чтобы никто не попытался за ними увязаться; и они шли вместе пешком по дороге в сторону гор; Марсель брал внучку под руку; они удалялись от шумного веселья и огней и присаживались у фонтана под огромным звездным небом августовской ночи. Ее в первый раз пригласили участвовать в совместном международном проекте, и ей не терпелось начать работу. Родители волновались за ее безопасность. Человек, который тогда еще был частью ее жизни, волновался за прочность их отношений. Матье не волновался вообще. Дед смотрел на внучку как на волшебницу, способную самостоятельно вызволить исчезнувшие миры из поглотившей их тьмы праха и забвения, и Орели говорила, что когда она только начинала учиться, то в порыве восторженных мечтаний именно так себя и представляла в будущем. Теперь она стала серьезнее. Она понимала, что любая жизнь без взгляда со стороны затухает, и старалась стать своего рода глазами, не дающими жизни иссякнуть. Но ее недоброе сердце порой ей нашептывало, что все это вздор, что на свет она извлекает лишь мертвые останки и что ее собственная жизнь – обитель смерти; и Орели еще крепче прижималась к деду. Уезжая, она крепко его расцеловала, затем сдержанно поцеловала родителей. Матье спросил:
– А все-таки неплохо у нас получилось?
и он с таким детским упрямством ожидал ее одобрения, что ей пришлось согласиться:
– Да, очень хорошо; я очень за тебя рада,
и чмокнула его еще раз. Она улетела в Париж с человеком, который тогда еще был частью ее жизни и который несколько дней спустя провожал ее в аэропорт Орли; последнюю ночь с ней он хотел отметить торжественно, бурно, и на рассвете, когда они снова обнимались и целовались, Орели изо всех сил старалась как можно искреннее отвечать на его поцелуи. Самолет «Эйр Франс» был полупустой. Орели взялась за книгу, но ей не читалось. И не спалось. Небо было безоблачным. Когда самолет пролетал над Балеарскими островами, она прижалась лицом к иллюминатору и смотрела на море, пока не показались очертания Африки. В Алжире самолет встречали вооруженные автоматами работники национальной безопасности. Орели, стараясь на них не смотреть, спустилась по трапу и забралась в скрипучий автобус, шедший до аэровокзала. У окошек паспортного контроля была неописуемая сутолока. В аэропорту разом приземлились три или четыре самолета, в том числе и «Боинг 747», прибывший из Монреаля с девятичасовым опозданием, и каждый паспорт полицейские изучали с чрезвычайной скрупулезностью, застывая в длительном и меланхолическом созерцании визы, пока не решались удостоить ее небрежным шлепком освободительного штампа. Час спустя, когда Орели добралась до места выдачи багажа, она увидела раскиданные по всему залу вскрытые чемоданы, валявшиеся на усеянном бычками полу, и испугалась, что не сможет найти свои вещи. Ей еще раз пришлось показать паспорт со штампом, поулыбаться пуленепробиваемым таможенникам и пройти сквозь электронные ворога, прежде чем попасть в зал прилета. Стискиваемая заграждениями, толпа продиралась к двери выхода. Орели вдруг охватила паника – она никогда еще не чувствовала себя столь потерянной и одинокой; ей сразу же захотелось улететь обратно домой; и когда она прочла свое имя, написанное печатными буквами на клочке бумаги, которым потрясала над толпой незнакомая рука, она ощутила столь глубокое облегчение, что не смогла удержаться от слез.
~
Либеро не собирался повторять ошибки своих неудачливых предшественников. Он отдавал себе отчет в том, что, как и Матье, мало что понимал в управлении баром, но он не сомневался – тот факт, что он был здесь местным плюс минимум здравого смысла в этот раз не собьют их с пути. О будущем он говорил отвлеченно, но Матье внимал ему, как пророку; им необходимо было несколько умерить свои амбиции, но и совсем отказываться от высоких целей тоже не стоило; в настоящий ресторан превратить бар они никак не могли – каторжная работа и бесконечная трата денег; но надо было и предлагать клиентам перекус, особенно летом – что-то простое – копчености, колбасу, сыры, допустим, салаты, – и не скупиться на качество – Либеро был в этом уверен – за качество люди готовы платить деньги, но теперь – что поделаешь – везде толпы туристов, не считая уймы небогатых клиентов, – нельзя делать ставку только на изысканность, надо уметь смело продавать и дешевое дерьмо; и Либеро знал, как разрешить эту каверзную задачку: его брат Совер и Виржиль Ордиони будут поставлять им отборную ветчину трехлетней выдержки, а также сыры, да самые ядреные, просто потрясающие, так чтобы любой, отпробовав всего этого, безропотно, прослезившись от удовольствия и благодарности, сразу бы раскошелился; и потом – не стоит заморачиваться с второсортными продуктами, той фигней, которую продают в магазинах в отделах «местное производство», со всей этой лабудой, упакованной в псевдодеревенские сеточки с наклейками головы мавра и сбрызнутой заводскими спреями с ароматом каштановой муки; так уж лучше сразу пуститься во все тяжкие – честно, без церемоний, предлагая китайскую свинину, переработанную в Словакии, которую можно перепродать по мизерной цене, но нельзя принимать людей за дураков, нужно все преподать как есть и сделать так, чтобы они поняли смысл разницы в цене, чтобы у них не возникало ощущение, что их надули – полная хрень – бери даром, а за качество – гони монету; честность – вот, что необходимо в этом деле, не только потому что она сама по себе – достойная уважения добродетель, но прежде всего потому, что честность – это что-то вроде вазелина: чтобы хорошо пошло, нужно приготовить дегустационные тарелки, чтобы клиент смог понять, что к чему, – сначала попробуйте, а потом закажете, да нет, пожалуйста, вот, возьмите еще кусочек, чтобы по-настоящему распробовать; и эта полнейшая честность окупится сполна, пусть даже выбор должен будет сделать клиент – наша маржа будет, по сути, такой же – мы выжмем из них все до последнего, до последней кровинки, у этих козлов – бедных ли, богатых, и плевать нам на возраст и на то, кто и откуда, – мы честным образом все из них выжмем и даже заботливо – хозяин должен баловать своих клиентов, а не торчать за кассой, как этот придурок Гратас, – знаешь, что ему было нужно, когда он отвечал за бар? – ему нужно было все время быть на подхвате, улыбаться, угождать; да, и нужно было решить важнейшую проблему – проблему с официантками. Как-то вечером Винсент Леандри привел их к одному своему приятелю, который заправлял разными делами на континенте и держал теперь здесь, на побережье, шикарную, но в то же время и не слишком броскую дискотеку; этот бизнес тем не менее тут же навлек на приятеля обвинения в сутенерстве, в чем Матье и Либеро не замедлили самолично убедиться. Приятель Винсента Леандри встретил их с распростертыми объятиями и не поскупился на шампанское.
– Вам нужна надежная девушка. И которая сечет в этом деле.
Он кому-то позвонил и сказал, что Анни, опытная официантка, которая на него уже работала, может заинтересоваться предложением. Она подошла минут через пятнадцать и заявила, что Матье и Либеро были лапочками, выхлестала пол-литра шампанского и с готовностью уверила обоих, что они могут ей доверять. На ней будет касса и склад. Для обслуживания в зале им нужна была еще одна девушка. Приятель Винсента покачал головой:
– Нет, не одна. Одной мало. Скорее три, а то и четыре.
Либеро объяснил, что бар их был небольшим и что им не нужно было столько девиц, тем более что – не факт, что он сможет им всем платить зарплату. Но приятель Винсента настаивал:
– Сейчас лето. Если вы не полные олухи, то к вам просто повалит народ. Хотите, чтобы бар работал и днем и вечером, то вам нужен персонал на замену. Вы же не сможете заставить одну официантку вкалывать по восемнадцать часов в день? А если они вам слишком дорого будут обходиться – увольте парочку, но тогда вам придется самим вставать ни свет ни заря. Вечером нужны девчонки. Два парня – не фонтан в плане продаж. Я знаю, что теперь гомиков вокруг – пруд пруди, но вы же не собираетесь открывать клуб для геев?
Он сально и громко заржал. Либеро хотел было ответить, что не собирался открывать ни гей-клуб, ни бордель, но побоялся его обидеть.
– Ты врубился, о чем я?
Либеро кивнул.
– И самое главное – не трахаться с официантками, ясно? Клиенты к вам идут, чтобы бабло потратить, а не посмотреть, как вы перепихиваетесь с девчонками! Трахайте клиенток, но не официанток.
Анни соглашалась: в жизни можно делать все, что угодно, но когда держишь бар – никогда, ни за что нельзя трахаться с официантками. Матье и Либеро поспешили ее заверить, что подобный ужас им и в страшном сне не мог присниться.
Уже на следующий день они оба с удивлением заметили, что у Анни, к чьей эффективности, надо сказать, было не придраться, со времен ее предыдущих профессиональных достижений сохранилась странная привычка встречать каждого заходящего в бар представителя мужского пола едва заметным, но все же чувствительным нажимом руки ниже пояса, в паху. От ее пальпации не ускользал никто. С широкой улыбкой она подходила к вошедшему, смачно чмокала его пару раз в щеку, а левой рукой как ни в чем не бывало исследовала его промежность, чуть-чуть сгибая при этом пальцы. Первой жертвой этой мании оказался Виржиль Ордиони, он вошел в бар, едва удерживая в руках свертки с копченостями. Он сразу залился краской, хихикнул и так и остался стоять в зале, не понимая, что ему дальше делать. Матье с Либеро думали сначала попросить Анни постараться не так поспешно проявлять свое дружеское расположение к клиентам, но никто не жаловался, а наоборот, мужская часть обитателей деревни зачастила посещать бар ежедневно, даже в обычно «мертвое» время: охотники возвращались с охоты пораньше, а Виржиль считал долгом чести спуститься каждый день с гор, чтобы выпить хотя бы чашечку кофе, так что Матье с Либеро сохраняли нейтралитет, про себя отдавая должное безграничной мудрости проницательной Анни, раскусившей незатейливость мужской души. Каждый вечер после закрытия они отправлялись на поиски остальных кандидаток в официантки – ходили на вечеринки, бывали в кемпингах и на пляже. Им нужны были безденежные студентки, приговоренные жизнью к монотонной радости купания в море, которых бы заинтересовала сезонная подработка, и выбор им было сделать нелегко. Под конец июля они все-таки нашли четырех официанток. Они наняли также Пьера-Эмманюэля Колонну, который только что закончил школу и проводил летние каникулы, бренча на гитаре, пока что срывая аплодисменты в узком семейном кругу. Он не пожалел о том, что вышел на профессиональную стезю в баре, не только потому, что его выступления сразу стали пользоваться большим успехом у посетителей – чьи эстетические требования, надо признать, удовлетворить было настолько просто, что даже когда кто-нибудь вроде пьяного в доску Виржиля Ордиони горланил во все горло серенады, их встречали восторженными возгласами – настоящую награду за свой талант Пьер-Эмманюэль получил после первого же выступления на публике, когда после закрытия бара Анни прижала его к бильярдному столу и, энергично лапая, принялась целовать его прямо в губы, а затем подарила ему ночь, которая по откровенности сцен далеко превосходила все его самые смелые подростковые фантазии. Утром, рассыпаясь в комплиментах и поцелуях, она прямо в ложе их плотских утех подала ему заботливо приготовленный ею плотный завтрак, и все смотрела, как Пьер-Эмманюэль его уплетает, и все сдерживала искренние, почти материнские слезы. Тусклая и размеренная до того жизнь Пьера-Эмманюэля Колонны забурлила теперь потоком сладострастия, и когда Либеро выплачивал ему заработанное за выступления, он порой, смеясь, приговаривал:
– Судя по тому, как ты благодаря мне проводишь лето, это ты должен мне платить!
В конце лета они все вместе – с Анни, официантками, Пьером-Эмманюэлем и даже Гратасом – отправились в большой ресторан – отпраздновать удачно проведенный сезон и отблагодарить официанток – а под конец загуляли, выпивая, на дискотеке. И хотя девушки, за исключением Анни, должны были разъехаться на следующей неделе кто в Мюлуз, кто в Сент-Этьен и Сарагосу, Либеро предложил всем четверым остаться. Он не знал еще, сможет ли платить им всю зиму, но летний сезон принес такую прибыль, что он мог позволить себе рискнуть. Он, правда, не признался, что его щедрое предложение объяснялось прежде всего скабрезной логикой коммерческого расчета: для поддержания посещаемости бара даже зимой, в пору, когда все вокруг замирает от холода и безнадеги в сексуальном плане, он рассчитывал на силу притяжения от присутствия в нем четырех незамужних девушек. Все четверо согласились остаться. Одна из девушек училась без интереса, сознавая, что даже с дипломом работать по специальности не сможет, другая учебу вообще бросила; они не строили планы, жили в наводящих тоску уродливых городах, где никто по-настоящему их не ждал; они знали, что уродство скоро проникнет к ним в душу и их одолеет, и они с этим смирялись; быть может, именно искренность их готовых к поражению душ, этот притягательный полюс их хрупкости и привлек внимание Либеро и Матье к каждой из них – к Аньес, курившей самокрутки на пляже, в стороне от танцующих у стойки бара, к Римме и Саре, сидевших вдвоем за бокалом во время выборов Мисс кемпинг, и Изаскун, которую парень бросил в самый разгар каникул и оставил одну, едва говорящую по-французски, и которая, сидя на своем рюкзаке в убогой дискотеке, ждала, когда же наконец забрезжит рассвет; и им было наплевать – жить впятером в квартире над баром, спать на раскиданных на полу матрасах, им было наплевать на тесноту, потому что в деревне они провели самые счастливые недели в своей жизни, они чувствовали, что с этим местом их связывали ниточки, которые им не хотелось пока обрывать, ниточки, существование которых Матье тоже заметил в тот вечер за ужином. Впервые за долгое время он подумал о Лейбнице и обрадовался своему месту в лучшем из возможных миров, и ему чуть ли не захотелось преклониться перед милостью Божией, Владыкой миров, распределяющим всякие создания по своим местам. Но Бог не заслуживал восхваления, ибо Матье и Либеро были единственными демиургами этого небольшого мира. Демиург – не есть Бог-творец. Он даже не отдает себе отчета в том, что создает мир, – он творит человеческое, камень за камнем, и вскоре творение его ускользает и превосходит его, и если он его не разрушает, то оно разрушает его самого.
~
Матье радовался, что впервые сможет дождаться неспешного приближения зимы – до этого он каждый раз окунался в нее резко, выходя из самолета. Но зима не медлит. Она приходит стремительно. Летнее небо тускнеет, но солнце еще горячо. И вот последние ставни постепенно закрываются, на улице в деревне – никого, дня два-три на закате с моря еще дует теплый ветер, но расползается холодный туман и окутывает собой последние живые души. Ночью дорога, словно усыпанная драгоценными камнями, блестит от инея. В этом году впервые зима не совсем походила на смерть. Туристы разъехались, но бар не пустовал. Выпить аперитив сюда съезжались люди со всей округи, они присоединялись к посиделкам, устраиваемым по пятницам, когда Пьер-Эмманюэль Колонна возвращался после недельной учебы в Университете в Корте и все слушали его песни, любуясь девушками-официантками, сидящими у камина; Гратас поджаривал на жаровне мясо, а Матье ничего не оставалось делать, как смаковать свое счастье, попивая настойку, обжигавшую ему сосуды. Время от времени, после того как Виржини Сузини решила, что настала его очередь, Матье проводил с ней ночи. Виржини все время молчала. Она просто приходила в бар и усаживалась за отдаленный столик, где весь вечер раскладывала пасьянс. После закрытия, когда Анни снимала кассу, она продолжала сидеть, внимательно и молчаливо смотрела на Матье и шла потом вместе с ним к нему домой. Он приводил ее в свою комнату, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить деда. Заниматься любовью с Виржини было в высшей степени непросто: приходилось выносить ее молчание и неподвижный колючий взгляд, терпеть абсолютное отсутствие в этом занятии малейшего смысла и мириться с тем, что собственному опошлению не было никакого оправдания; но уж лучше было так, чем возвращаться домой одному. Ибо теперь дом пугал Матье, словно вместе с летним теплом из него выветрились следы привычного человеческого присутствия. Портреты его прадедов, которые всегда казались ему охраняющими его юность богами, выглядели теперь угрожающе, и ему порой чудилось, что на стене висят мертвецы, которых холод сохраняет от разложения и от которых больше не исходит ни любви, ни защиты. Ночью ему часто чудились поскрипывания – долгие и тоскливые, словно чьи-то вздохи, и он слышал шаги деда – как тот бродит в потемках, натыкаясь на мебель, переходя из комнаты в комнату, и Матье затыкал уши и прятал голову под подушкой. Если он вставал, то было еще хуже. Он зажигал свет и находил деда в гостиной, где тот стоял, прижавшись лбом к холодному стеклу и держа в руках фотографию, на которую даже не смотрел, или же он находился на кухне, где смотрел широко раскрытыми глазами на что-то невидимое, что, похоже, притягивало его внимание и вселяло ужас, и когда Матье у него спрашивал:
– Все нормально? Ты не хочешь снова лечь?
дед никогда не откликался, а продолжал смотреть прямо перед собой, и казалось, что на хрупких своих плечах он несет груз тысячелетней старости; челюсть его тряслась, и он все стремился к не подпускавшему к себе видению, которое ускользало от его ревностного и ужасающего объятия. Матье снова ложился спать и потом никак не мог заснуть; иногда ему хотелось сесть в машину и уехать, но куда бы он поехал в четыре часа утра зимой? Ничего не оставалось делать, как дожидаться, пока первые проблески света сквозь ставни не разрушат колдовские чары. Дом тогда снова становился приветливым и понемногу узнаваемым. Матье засыпал. Каждый вечер он старался как можно позже уйти из бара и, по крайней мере, в достаточном подпитии, чтобы поскорее заснуть. Как-то вечером он решился спросить у девушек:
– Можно я сегодня у вас посплю? Выделите мне место?
и нелепо добавил:
– Не хочу один спать.
Девушки рассмеялись, и даже Изаскун, которая теперь вполне могла уловить смысл какой-нибудь чепухи по-французски; и они хором принялись подтрунивать над Матье, отмечая его ну просто сногсшибательную оригинальность, – говорили, что это прозвучало ну очень трогательно и к тому же сверхубедительно, а Матье, смеясь, пытался оправдаться, пока девушки не согласились:
– Ну конечно! Можно! Мы потеснимся.
Он поднялся вместе с ними в квартиру. Вдоль стен лежали сумки и горы аккуратно сложенного белья. Чувствовался запах ладана. Анни занимала свою комнату; Римма и Сара жили в другой, и Матье лег в гостиной, на матрасе, на котором спали Аньес и Изаскун – они прятали его за японской ширмой. Обе девушки легли рядом; они какое-то время подтрунивали над Матье, а потом прильнули к нему. Изаскун прошептала что-то по-испански. Он поцеловал их обеих в лоб, как сестер, и все трое заснули. Ни страхов, ни жутких теней. Когда Матье проснулся, то понял, что лбом упирается в грудь Изаскун, а рукой обнимает бедро Аньес. Он выпил кофе и пошел домой – принять душ. Но у себя дома он спать перестал. На следующий день он лег спать с Риммой и Сарой и все последующие ночи кочевал между гостиной и спальней и засыпал всегда чистым и мирным сном, словно между его телом и теплом девушек покоился священный рыцарский меч, передававший им всем свою извечную чистоту. Эта небесная гармония прерывалась лишь на выходных, когда Пьер-Эмманюэль Колонна приходил к Аньес, и тогда всем в квартире приходилось выносить их сатанинские утехи. Оба ужасно шумели: Пьер-Эмманюэль то тяжело дышал, то чудно прыскал со смеху; Анни просто ревела и была очень говорлива, то громко требуя определенных ласк, то в голос комментируя нежности Пьера-Эмманюэля, то вслух объясняя, что она только что испытала; так что все это было похоже на радиотрансляцию непристойного и нескончаемого матча с комментариями истеричного журналиста. Матье и девушки никак не могли заснуть; Римма сказала:
– С ума сойти – ничего себе мужик – во как тренируется,
и Пьер-Эмманюэль начал действительно вести себя с заносчивостью мастера спорта – в баре с притворной развязностью он всякий раз, когда Анни проходила мимо, задевал ее по попе, спинным мозгом чувствуя на себе взгляды окружающей черни, которая смотрела на него с беспомощным восхищением; и он снисходительно подмигивал Виржилю Ордиони, который нервно хихикал, сглатывая слюну, и похлопывал его по спине, как ребенка, которому подарили частичку мечты и которой ему придется удовлетвориться, так как большего он уже не получит. Матье и девушкам иногда казалось, что они попали на ночное шоу, которое разыгрывалось лишь на потребу публике, и они аплодировали и кричали «ура!», а Пьер-Эмманюэль, весь в поту, выскакивал на мгновение из комнаты, бросал на них разъяренный взгляд и снова убегал в спальню; они смеялись до упаду, и, когда вымотавшиеся плотскими утехами развратники затихали, Матье с девушками целомудренно засыпали, погружаясь в непорочный, словно охраняемый от греха обнаженным лезвием меча, сон. Но охраняющего их меча они, конечно, должны были рано или поздно лишиться, и в один из вечеров это и произошло. Матье лежал на боку, повернувшись к Изаскун, и снова она прошептала что-то по-испански; он чувствовал ее глубокое дыхание и различил в темноте блеск глаз и улыбку, которые напомнили ему Жюдит Аллер; но только теперь он жил в выбранном им самим мире, в мире, который выстраивал камень за камнем, и теперь его ни в чем нельзя было обвинить; он медленно протянул руку и дотронулся до щеки Изаскун; она поцеловала его в запястье, потом в губы и, прижавшись животом к Матье, ногой привлекла его к себе; она целовала его страстно, и Матье таял от ощущения благодарности и красоты, погружаясь в прозрачные воды крещения, воды священные, воды извечной непорочности; и когда все случилось и он откинулся на спину, Изаскун к нему прижалась, а он увидел, что Аньес, опираясь на локоть, на них смотрела. Он повернулся к ней, улыбаясь, и она поцеловала его, целовала долго, а потом слизнула слюну с уголков его губ и кончиками пальцев нежно коснулась его век так, как благоговейно прикрывают глаза покойнику, и Матье отошел в сон под ее легкими прикосновениями.
~
– Анни, займись пока баром. Ты сняла кассу?
Анни протянула Матье дневную выручку, которую он положил в небольшую железную коробку. Он открыл ящик и достал оттуда внушительных размеров пистолет, который заткнул за пояс таким ловким жестом, будто это было для него привычно.
– Теперь пойдем.
Орели обомлела.
– У тебя теперь пистолет? Ты совсем с ума спятил? Ты что, не можешь утвердиться как мужик иначе? Да к тому же это просто смешно. Ты что, сам этого не понимаешь?
Смешным Матье себе не казался – как раз наоборот, но на замечание Орели он ничего не ответил, а привел лишь доводы, которые не могли ее не убедить. Бар был чертовски популярен – он притягивал клиентуру из всех близлежащих деревень в радиусе чуть ли не в тридцать, а то и во все сорок километров – бешеный успех; идея Либеро попросить официанток остаться работать в баре оказалась просто гениальной, потому что народ сюда притягивали именно они, без них ни один сумасшедший не стал бы в дождь и в гололед тащиться сюда, в ничем не примечательную деревню, чтобы выпить абсолютно такого же, как и в любом другом месте, пастиса; это было всем очевидно, и Винсент Леандри как-то заметил, что хорошо раскрученные дела – хорошая приманка для рэкета, особенно в наши дни; конечно, люди воруют испокон веков, но можно быть вором, не будучи ублюдком, а как раз в наше-то время людям воровства недостаточно, они к тому же – и мразь поганая, могут веселиться за аперитивом, целовать тебя, уходя, а через десять минут нацепить черную маску, наехать с пистолетом и грабануть кассу, а потом заснуть сладким сном и даже снова как ни в чем не бывало назавтра завалиться на аперитив, несмотря на то что вчера двинул тебе пару раз прикладом по зубам, а заодно и Анни раскрасил, просто так, из чистого скотства; и Винсент говорил об этом не как о возможном риске, а как о неизбежности – никакого саспенса, это рано или поздно произойдет, это уже, считай, факт; поэтому Винсент и посоветовал достать ствол как можно скорее. Орели закатила глаза.
– И теперь, если я правильно тебя понимаю, вам грозит не только рэкет. Вас могут убить или вы кого-нибудь убьете. Потрясающая логика. Круто! Кстати, хочу тебе напомнить, что Винсент Леандри – просто пьянчуга!
Но она не поняла. У Матье и в мыслях не было кого-то убивать, как, впрочем, и у Либеро, просто нужно расценивать оружие как отпугивающий прием, не более того; он сам не сразу уловил всю тонкость этой логики; первый раз это случилось, когда ему нужно было вывезти из бара выручку; он тогда пришел около семи вечера с заткнутым за ремень пистолетом; было полно народу; он прошел за стойку и чуть-чуть пригнулся, чтобы незаметно положить пистолет в ящик, хотя сделать это было непросто из-за толпившихся вокруг клиентов и размера самого пистолета, а Либеро заметил его ухищрения и спросил: