Текст книги "Незадолго до наступления ночи"
Автор книги: Жан Жубер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
II
Прошло десять дней с того момента, как Александр в первый раз переступил порог библиотеки, но он едва ли отдавал себе в этом отчет, ибо утратил ощущение времени, а так как библиотека работала ежедневно, то у него даже не было нужды следить за календарем.
Он вставал довольно рано, завтракал в столовой отеля и «отправлялся на работу» по уже ставшему привычным маршруту. Он здоровался с дежурной библиотекаршей, все утро читал, затем ненадолго отлучался из кабинета, чтобы наскоро проглотить скромный обед в кафетерии, и потом, после возвращения в библиотеку читал уже до вечера.
Он все дальше и дальше углублялся в дневник Бенжамена Брюде, как первопроходец углубляется в непроходимые джунгли, одновременно необычайно опасные и манящие, завлекающие, чарующие, где под покровом полумрака прячутся хищные животные и растут ядовитые деревья и цветы. По мере чтения первых трех папок перед Александром все четче и четче проступала картина, складывавшаяся из описаний, сделанных угловатым почерком, где буквы, обычно и так очень узкие, иногда превращались просто в микроскопические. Итак, то была картина очень одинокой и неспокойной юности, о которой Бенжамен во время их встреч и бесед никогда не рассказывал, а если потом ему и приходилось вспоминать об этом периоде своей жизни, то он тотчас же с отвращением резко прерывал разговор и менял тему.
Между пятнадцатью и семнадцатью годами Брюде продолжал жить с чувством крайней тревоги, неловкости и дискомфорта, впадая попеременно то в беспредельное отчаяние и уныние, то приходя в бешеную ярость. Он все более и более тяготился присутствием членов своей семьи, он ненавидел их все сильней и сильней, а потому торопился избавиться от их общества. Лицей он тоже ненавидел и презирал, он стремился там держаться подальше от своих соучеников, замыкался в себе; его острый ум и образованность приносили отличные результаты, хотя он не подчинялся никаким правилам и требованиям дисциплины. Он был в числе лучших учеников, выделялся из серой массы, но и это его не радовало, так что он мечтал поскорее покинуть лицей так же, как мечтал вырваться из лона семьи. Он прошел первую стадию анорексии, едва не уморив себя голодом, потому что отказывался есть мясо убитых животных и вообще питал отвращение к пище, так как ему повсюду мерещились черви и личинки, кишевшие в гнили и плесени. Для него рот, поглощающий пищу, челюсти, пережевывающие ее, и глотка, ее проглатывающая, были столь же непристойны и гадки, как испражняющийся зад.
Мир потонет под горами мусора и нечистот! Повсюду царствует уродство! Общество – это мерзкая клоака, искусство – иллюзия, обман и самообман, религия – гнусное надувательство. Единственное, в чем можно быть уверенным, это смерть, это единственное средство избежать недостойной гибели вместе со всем миром, единственная надежда, единственное спасение! И она непременно придет в назначенный час, ведомый ей одной!
Демонстрируя полнейшее отчаяние, Брюде тем не менее писал теперь каждый день, писал все больше и больше, вдаваясь во все более и более подробные объяснения и давая все более длинные описания своих переживаний. Он стал править свои тексты, вымарывать лишнее, делать вставки и переносы, он всячески изощрялся, чтобы сделать свой язык еще более ядовитым и опасным, он оттачивал свое смертоносное жало. Поэзия, как он ее понимал и воспринимал, была оружием против лжи и иллюзий, ибо она снимала с любого обмана верхнее покрытие, сдирала со всего кожу, все выворачивала наружу и вытаскивала на свет мерзкое содержимое, все обнажала и разоблачала. На страницах дневника стали появляться преисполненные ярости и жажды всеобщего разрушения стихи; некоторые из них впоследствии войдут в сборник «Сильная рука». Для этого вечного отверженного язык, пылающий огнем, обжигающий и разящий, стал неким временным прибежищем, той страной, где он мог жить, хотя там постоянно бродила смерть. Затем вдруг Брюде опять впал в крайнее отчаяние и, обвиняя теперь уже самого себя в непростительной слабости и предательстве, принялся изрыгать проклятия в адрес поэзии, которая могла бы стать для него спасением. И вновь он заполнял целые страницы словом «ничто» на всех известных ему языках.
Однако при всех своих недостатках писанина Брюде затягивала как трясина, и Александр, уже ощущая себя ее пленником, старательно расшифровывал страницы, что было делом нелегким, ибо текст изобиловал правкой. Он заносил в тетрадь незнакомые или употребленные в переносном смысле слова, остроумные выражения и фразы, даже переписал целое стихотворение, о существовании которого раньше и не подозревал, ибо оно не было опубликовано. Но иногда на смену восхищению несомненным литературным даром Бенжамена приходило уныние и изнеможение, и Александр все чаще и чаще почти насильно заставлял себя отрываться от этого дневника, крепко удерживавшего его, подобно тому, как спрут удерживает жертву своими многочисленными гибкими щупальцами; и все же усилием воли Александр преодолевал эту силу притяжения страниц, исписанных почерком Брюде, выходил из кабинета и отправлялся блуждать по тому запутанному лабиринту, коим представлялась ему библиотека. В полумраке, где ориентирами ему служили горевшие вполнакала лампочки, он ходил между стеллажами, останавливался там и сям, вытаскивал то один том, то другой, проглядывал их, а иногда и прочитывал несколько страниц. Порой чтение так увлекало его, что он, прислонившись спиной к стеллажу, на время погружался то в описание жизни ацтеков, то в японскую классическую поэзию, то в эссе Монтеня, то в поэмы Пессоа, в зависимости от того, в какой сектор завели его ноги, повинуясь воле случая. Затем, внезапно устыдясь и чувствуя себя виноватым за пустую трату времени, он вновь возвращался в кабинет, к дневнику Брюде.
По вечерам, часам к восьми, утомленный до предела, до физического и морального изнеможения, позевывая и протирая глаза, Александр запирал кабинет на ключ, отдавал очередную папку дежурной библиотекарше и возвращался в отель после того, как съедал скромный ужин в одном и том же ресторанчике.
Входя в отель и поеживаясь от ночной прохлады, он обычно перебрасывался ничего не значащими фразами с ночным портье, затем поднимался к себе в номер и принимал снотворное, которое, как он надеялся, должно было уберечь его от бессонницы.
Настоятельная потребность вести упорядоченный, размеренный образ жизни, отгородиться от всего на свете, по возможности избегать треволнений большого мира, замкнуться в тесном мирке книг и в себе – не было ли все это следствием и знаком возраста? «Да, несомненно, так и есть, – говорил он себе, – но я всегда любил порядок, хотя беспорядок, хаос часто привлекали меня, завораживали, манили, как манит и завораживает бездонная пропасть, как манит бездна; меня и сейчас притягивает хаос, царящий в мыслях Брюде, хотя я и сознаю, что эта бездна чрезвычайно опасна и я иду по самому ее краю… и у меня кружится голова…»
Прежде чем лечь в постель, Александр недолго стоял у окна и созерцал ночное небо, подмигивание и мерцание рекламных огней; любовался он и разливавшимся над горизонтом, над нагромождением шпилей и крыш желтоватым светом, походившим на отблески затухающего пламени. Иногда откуда-то издалека доносились звуки музыки, иногда женский голос напевал какую-то мелодию… вероятно, в ресторанчике пела на сцене певичка… Увы, все то, что прежде, в «хорошие времена», наверняка могло бы привлечь его внимание и даже взволновать, теперь наводило лишь тоску и скуку. С ним происходило то, что он всегда замечал у стариков: его постепенно охватывало полнейшее равнодушие ко всем явлениям, ко всем событиям и ко всем картинам жизни… Видимо, это уже свершилось… И не достиг ли он уже своего «порога бесполезности», да, именно так, «порога бесполезности», того порога, за которым уже не существует истинных причин усердствовать и вообще прилагать к чему-нибудь усилия? Один только сон имел теперь для него хоть какую-то привлекательность, ведь он сулил нечто приятное… Да, это так приятно, лечь в постель, закрыть глаза, ощутить, как тебя подхватывает ласковая волна сновидений и, мягко баюкая, уносит куда-то… Но разве ему не доводилось слышать утверждение, что сон в чем-то подобен смерти?
В семье Александра не осталось ни одного представителя предшествовавших ему поколений: десятки, сотни людей ушли в мир иной, не оставив после себя ничего, кроме «выжженной земли», сродни той, что иногда оставляют после себя отступающие войска, потерпев поражение. Элен умерла, близких знакомых мало, очень мало… Истинных друзей нет… Сыновья так далеко… Нити, связывавшие Александра с реальной жизнью, были так немногочисленны, так тонки, их так легко можно было порвать… Он с честью выполнил свой долг перед родом человеческим, поспособствовав его продолжению, ибо дал жизнь двум сыновьям, тоже произведшим на свет сыновей и дочерей. Так как оба его сына предпочли жить на другом краю света, то Александру не представился случай сыграть роль деда, к которой, кстати, он не ощущал особого призвания и таланта. Так что же он имел от своего отцовства? Несколько писем в год, несколько обязательных (так сказать, ритуальных) подарков к праздникам… редкие мимолетные воспоминания… А для них? Чем он был для них? В глубине души он сознавал, что не был теперь для сыновей чем-то необходимым, чем-то таким, что стало бы для них истинной потерей и породило бы ощущение пустоты в случае его смерти.
Итак, что же оставалось? Этот Брюде? Внезапно у него мелькнула мысль: «Этот проклятый Брюде!» – за которую он уцепился, подобно тому как некоторые цепляются за свои мелкие страстишки и увлечения, вроде бриджа или игры в белот, или в коллекционирование марок, спичечных коробков или пачек сигарет. Да, если и бывали у него минуты сомнений, усталости и уныния, все же Брюде продолжал властно притягивать его к себе, держать в плену. После десяти дней изучения этого пожелтевшего пропыленного дневника, в который он погружался ежедневно, чтобы, погрузившись, в нем как бы раствориться, причем раствориться до такой степени, чтобы порой перестать осознавать себя как личность и превращаться всего лишь в некую форму мысли, низведенной до уровня самопишущего прибора, в некий затравленный взгляд попавшего в ловушку зверька, в руку, переписывающую целые абзацы, делающую сноски, аннотации и комментарии. День за днем грязные навязчивые идеи Брюде, похожие на мутный, липкий поток, захлестывали его все более и более, затягивали в свои топкие глубины, и одновременно они обволакивали его, создавая вокруг него некое подобие толстого плотного кокона, сотканного из мрака и тумана, поглощавшего все звуки и стиравшего все образы внешнего мира, создававшего между ним и этим миром непреодолимую преграду. Иногда Брюде вторгался в сны Александра, и тогда он был вынужден даже по ночам расшифровывать какую-то невероятно запутанную рукопись, где фразы казались бесконечными и теряли всякий смысл. После таких ночных кошмаров Александр по утрам испытывал чувство смутной тревоги, оно то усиливалось, то ослабевало, словно морские волны то накатывали на берег, то отступали; и он торопился вновь оказаться в своем кабинетике, потому что знал, что там он обретет успокоение, очень близкое к оцепенению. «Наркотик, дурман, – говорил он себе. – Но могло бы быть и хуже».
Однажды утром, когда Александр направлялся в библиотеку, он услышал сначала где-то вдалеке мерный топот копыт; кто-то явно гнал коня (или коней) в галоп… Топот копыт приближался, и наконец в конце аллеи, проходившей вдоль ограды парка, он увидел пятерых всадников. По темным мундирам и по шлемам с перечеркивавшими лбы козырьками он определил, что перед ним полицейские из отряда конной полиции. У каждого на поясе была кобура, а в кобуре, разумеется, имелся револьвер; с другой стороны к поясу крепилась длинная черная полицейская дубинка.
Александр инстинктивно отступил на обочину, и когда они проследовали мимо него, пустив коней обычной рысью, он ощутил запах кожи и лошадиного пота. Он проследил за их взглядом и увидел, как из поперечной улицы выехали еще пять всадников и присоединились к патрульным, привлекшим его внимание. Затем маленький отряд построился по двое в ряд и неспешно удалился в сторону университета.
Чуть позже, когда Александр собирался переступить порог библиотеки, он услышал донесшиеся издалека крики, перешедшие в протестующий вопль. Но как только он оказался в холле и дверь за его спиной закрылась, все шумы мгновенно стихли. Его вновь окутала тишина подземелья, и она принесла ему, как всегда, облегчение и утешение, словно на время избавила и от болей бренного тела, и от тревожных мыслей.
На седьмом этаже Александра встретила Вера, занимавшаяся важным делом: она раскладывала книги, чтобы затем расставить их по местам.
– Здравствуйте, – сказал он. – Как, разве сегодня вы дежурите? Уж не заболела ли ваша коллега?
– Нет, нет, она просто попросила меня подменить ее с утра. Она будет работать вечером.
– Ну и прекрасно! Да, кстати, что это там сегодня творится? Я видел конных полицейских и слышал какие-то крики…
– Да, это студенты вышли на демонстрацию… Вы разве не знаете?
– Сказать по правде, нет.
– Это все потому, что вы вечно погружены в чтение! Можно подумать, что мир вас совершенно не интересует…
– Нет, нет! Это не так! Он меня интересует, но… Против чего же они протестуют?
– Как странно, что вы об этом ничего не слышали! Правительство хочет ограничить свободы во внутриуниверситетской жизни, наложить запрет на проведение собраний по политическим мотивам, установить контроль над учебными программами. Мы считаем, что все это совершенно недопустимо.
– Понимаю, понимаю. Надеюсь, все ваши требования будут удовлетворены. Но не будете ли вы столь любезны, не принесете ли вы мне следующую папку? Четвертую, не так ли?
– Минуточку, пожалуйста. Вам придется набраться чуть-чуть терпения.
Александру показалось, что девушка смотрела на него с неодобрением, и он уловил в ее голосе нотки раздражения.
– Я принесу вам папку в ваш кабинет, – добавила она.
Он задался вопросом, почему взгляд девушки, блиставший из-под черной челки, напомнил ему цепкие взгляды конных полицейских, смотревших на него из-под козырьков, отбрасывавших на их лица мрачные тени. Да, полицейские и девушка находились «по разные стороны баррикад», но он разглядел, что в их зрачках горели одинаково опасные огоньки. Девушка тем временем повернулась к нему спиной и удалялась по проходу…
По пути к кабинету Александр размышлял над тем, что сказала ему Вера: «Вы всегда погружены в чтение… мир вас не интересует!» Он попытался защищаться, но попытка оказалась слабой и неудачной, так как в глубине души он был вынужден признать, что она не ошибалась.
На протяжении последних лет Александр постоянно утрачивал интерес к событиям внешнего мира, к известиям о них и к разнообразным слухам; иногда, очень редко, случайно, мельком, он схватывал на ходу заголовки статей в газетах, но смысл их оставался для него непонятен. Со дня смерти Элен он мало с кем разговаривал, у него не было ни радио, ни телевизора, у которых он мог бы скоротать свой досуг; кстати, в номере отеля тоже не было телевизора, ибо хозяин гостиницы, казалось, гораздо больше внимания уделял своим набитым соломой чучелам, чем современным достижениям техники, призванным обеспечить человеку комфорт. Правда, в гостиной с порыжевшими от времени обоями и запыленными гардинами, куда никто из постояльцев не заглядывал, на столике стоял какой-то древний черно-белый телевизор, из него доносились какие-то непонятные звуки: то что-то потрескивало, то кто-то невнятно бормотал… бледный экранчик подрагивал, тускло мерцал, на нем сменяли друг друга какие-то неясные картинки, а иногда появлялась мелкая рябь.
Александр явственно почувствовал неодобрение в голосе Веры, несомненно, следившей за жизнью современного общества и бывшей в курсе всех событий. Он испытывал смутное, неосознанное чувство вины перед ней и перед миром, а потому дал себе слово сделать над собою усилие и как-то приблизиться к реальному миру, правда, он не особенно верил себе. Не были ли восприняты это отдаление от мира, эта утрата интереса ко всему, что не имело отношения к его собственному «Я», как самый явный, самый очевидный признак старости? «Но в моем случае, – тотчас же сказал он себе, – дело обстоит совсем иначе». Он всегда искал прибежища в чтении, и в последнее время чтение дневника Брюде буквально захватило его. А затворничество в библиотеке, в тиши и одиночестве кабинета, довершило остальное…
Однако Александр не всегда был таким. В прошлом он выказывал большое внимание к Истории, творившей самое себя у него на глазах, какой бы сложной и противоречивой она ни была, он собирал информацию о событиях, читал газеты и журналы, он много размышлял; мало того, ему доводилось принимать довольно активное участие в общественной жизни, занимать определенную общественно-политическую позицию, примыкать к какому-либо движению (как тогда говорили). О, разумеется, все это делалось с соблюдением некоторых мер предосторожности, без особого пыла, умеренно, сдержанно и скромно, как и подобает уважаемому профессору, являющемуся приверженцем определенных идей и ценностей, таких, как гражданские права, свобода личности, справедливость и демократия. Он поставил свою подпись под некоторыми воззваниями и петициями, написал несколько статей, он даже принимал участие в демонстрациях, хотя для него находиться на улице среди возбужденных манифестантов и горлопанов было крайне неприятно, а порой и мучительно. У него были свои «политические симпатии», разумеется, он симпатизировал левым, но, конечно, не заходил в своих пристрастиях так далеко, чтобы вступить в какую-либо партию. Подчиняться партийной дисциплине, присутствовать на собраниях, быть активистом, бороться за что-то (пусть даже его участие в борьбе будет весьма скромным и незаметным) – нет, все это всегда казалось ему чем-то несовместимым с его стремлением к независимости. Наличие четкой и ясной политической позиции было для него долгом, немного утомительным и поднадоевшим, но от которого честный и порядочный человек и гражданин не мог уклоняться. Но активное действие было всегда делом грязным, так что и руки, и сердца людей, предпринимавших активные действия, всегда оказывались запачканы. А желание достичь идеала в этой области, где все было относительным, означало возбуждать страсти и позволять вырываться на свободу мерзким демонам и духам экстремизма, нетерпимости и тирании.
Бенжамен Брюде, разумеется, придерживался прямо противоположной точки зрения. Как раз в «самые черные времена», то есть в период, когда демократия, как могло показаться, «зашаталась и вот-вот могла погибнуть», он очертя голову бросился к крохотной группе безумцев, ярых сторонников идей терроризма, теории необходимости разрушения старого мира до основания с тем, чтобы затем «все начать с чистого листа». Его нигилизм, бывший до той поры незаметным, как бы тайным, вырвался из глубин озлобленной души наружу и запылал ярким пламенем. Он стал теоретиком безумия. Именно тогда Александр, напуганный такими крайностями в воззрениях, способных породить великие бесчинства, и принял решение отдалиться от Брюде и впредь держаться от него на расстоянии.
На следующее утро Александр, выйдя из отеля, отметил, что волнения среди студентов усилились. Хотя погода была отвратительная – было холодно, сыро и ветрено, – на тротуарах и лужайках парка, словно припудренных инеем ночных заморозков, собрались толпы студентов; юноши и девушки стояли и на проезжей части улицы, так что машины не могли проехать и образовалась огромная пробка; машины гудели, водители ругались и без особого успеха пытались проложить себе дорогу. Студенты поднимали на вытянутых руках плакаты, на которых крупными буквами были выведены слова: «Свобода, Демократия, Справедливость». Мелькали над толпой и другие лозунги, по большей части непонятные людям, не имевшим отношения к университету, ибо они касались внутриуниверситетских дел и политики университетских властей. Вдалеке, там, где находилась головная колонна шествия, ораторы выкрикивали призывы, и их голоса, многократно усиленные громкоговорителями, летели над толпой, а толпа подхватывала эти призывы, повторяла хором, порождая гулкое эхо. На лицах всех этих юношей и девушек застыло какое-то новое напряженное выражение, словно они ожидали каких-то дурных известий, и в то же время они, эти лица, были словно озарены изнутри какой-то дикой радостью. Сначала толпа двигалась то медленней, то быстрей, словно пульсируя, затем вдруг застыла на месте, содрогаясь от возбуждения, но не продвигаясь вперед, так, будто она внезапно наткнулась на неожиданное препятствие.
Александр колебался, не зная, что ему предпринять, чтобы попасть в библиотеку; он задавался вопросом, можно ли пробиться сквозь толпу манифестантов на другую сторону улицы или ему следует обойти опасный район. Но прежде чем он принял окончательное решение, толпа поспешно стала отступать назад, откатываться от того места, где впереди раздались пронзительные крики и прогрохотали несколько взрывов, породившие глухие громовые раскаты.
Александра толкали со всех сторон, но в возникшей давке ему все же удалось найти убежище в углублении не то каких-то ворот, не то какого-то парадного подъезда, где он, подняв воротник пальто, и решил переждать, когда закончится вся эта кутерьма. Среди множества молодых лиц, на которых теперь появилось выражение мучительного беспокойства, он вдруг увидел лицо Марины, но молодую женщину очень быстро увлек стремительный поток, которому она не могла противостоять. Александр потерял ее из виду и почти в ту же минуту заметил, как из поперечной улицы выдвинулся отряд полиции, предназначенный для пресечения уличных беспорядков. Полицейские шли в наступление на толпу, шли сомкнув ряды, все одетые в черное, в защитных шлемах с опущенными забралами, скрывавшими их лица, а выставленные вперед металлические щиты образовывали перед ними непреодолимый заслон. У некоторых полицейских в руках были особые ружья, заряженные не патронами, а гранатами со слезоточивым газом. Из толпы в полицейских полетели камни, они с дробным стуком обрушились на заслон из щитов, и тогда кто-то, видимо, командир отряда отдал короткий приказ, и в пустом пространстве, образовавшемся после отступления толпы, одна за другой разорвались гранаты. Над мостовой стало расползаться желтоватое облако; в рядах манифестантов возникла паника. Студенты, стоявшие в первых рядах, сгибались пополам, пытались защитить носоглотки при помощи галстуков, шарфов и платков; некоторые, выставив вперед руки, видимо, вслепую разбегались в разные стороны, а некоторые, оказавшиеся на лужайках парка, брели куда-то спотыкаясь, кашляя и утирая слезы.
Александр увидел, как мимо него пробежали несколько студентов; в этой маленькой группке растерянных, полуобезумевших от страха юношей и девушек он заметил Марину. Отряд полицейских, очевидно, получил подкрепление, полицейских стало явно больше, теперь они перегородили всю улицу, и к тому же появились грузовики с черными брезентовыми тентами, не оставившие манифестантам пути к дальнейшему отступлению.
Александр навалился всем телом на створку то ли ворот, то ли двери, около которой он стоял, и она, к счастью, поддалась. Он увидел, что за ней оказался пустынный холл какого-то здания.
– Скорей сюда! – закричал он, обращаясь к Марине и ее товарищам. Прижимая носовой платок к губам, Марина подняла голову и узнала Александра. Она бросилась к нему, за ней последовали и ее спутницы, возможно, подруги, а быть может, просто случайные попутчицы. Все они укрылись в холле, и дверь за ними закрылась.
– О, спасибо, профессор! Спасибо! – воскликнула Марина. – Нет, ну какие скоты! Просто звери! Только бы они сюда не вошли!
– Не думаю, что они будут осматривать и обыскивать все дома в этом районе. У них сейчас есть чем заняться. Лучшее, что мы можем сделать, это сидеть здесь тихо, не высовываться.
Александр отметил про себя, что против обыкновения Марина была одета не в платье, а в джинсы и белый шерстяной свитер, доходивший ей до середины бедер. Волосы у нее были заплетены в толстую тяжелую косу, и эта коса делала ее еще моложе, придавала ее лицу выражение, присущее скорее лицу девочки-подростка, чем взрослой серьезной девушки. Сложив руки на груди, она стояла посреди холла и с тревогой смотрела на закрытую дверь. При каждом выдохе легкое облако пара вырывалось из ее полуоткрытого рта.
Вот так они молча стояли, прислонившись к стене, и ждали, когда шум и крики снаружи стихнут. Затем, когда действительно наступило затишье, они рискнули покинуть свое убежище, чтобы осмотреть окрестности. Должно быть, полиции удалось то ли оттеснить куда-то основную массу студентов, то ли разогнать толпу, так как только несколько разрозненных группок еще оставались на лужайках, над которыми ветерок мало-помалу рассеивал едкий запах газа.
Александр уже было приготовился распрощаться с Мариной и направиться в библиотеку, когда на улице внезапно появились конные полицейские и пустили коней в галоп, размахивая над головами черными дубинками, как саблями. Предприняв такую атаку, они намеревались разогнать последних демонстрантов.
Александр схватил Марину за руку и увлек ее в одну из узких боковых улочек. Они бежали бок о бок, она – крепкая, стройная, легкая, и он – пожилой, грузный человек, быстро задохнувшийся на бегу, хотя и старавшийся не подать виду. Но в конце концов он был вынужден остановиться: сердце у него билось в диком ритме, дыхание прерывалось. Глухая боль стиснула, сжала ему словно тисками грудь, и он инстинктивно поднял руку и приложил ее туда, где готово было выпрыгнуть из тела сердце.
К счастью, полицейские не стали их преследовать, видимо, потому что они были на лошадях и потому что в переплетении узких улочек лошади могли бы идти только шагом.
Другие демонстранты, спасавшиеся от преследований полиции, очевидно, разбежались в разные стороны, и теперь они остались одни в этом незнакомом квартале. Куда же идти? Как выбраться отсюда?
– Сюда! Сюда! Идемте! – сказала Марина, видимо, наконец узнавшая улицу, на которой они оказались.
Какое-то время они шли молча и наконец вышли на маленькую тихую площадь, где ярким пятном на фоне серых стен и серенького зимнего дня приветливо горели огоньки в витрине небольшого кафе.
– Пойдемте посидим, передохнем, выпьем по стаканчику вина или по чашке кофе… – предложил Александр прерывающимся голосом, ибо дыхание восстанавливалось у него с большим трудом. Вероятно, просьба его прозвучала столь настойчиво, что превратилась почти в мольбу, и девушке даже в голову не пришло ему в ней отказать.
Кафе было одним из тех общедоступных заведений, что еще сохранились ближе к окраинам, а в центре уже стали редкостью: с высокой стойкой, с мраморными, а не пластмассовыми столиками, стены его украшали не полотна абстракционистов, а простодушные, даже наивные фрески, на которых были изображены сельские пейзажи с бродившими по полям коровами и овечками, с деревьями, на ветвях которых сидели стаи разноцветных птиц.
«Определенно, птицы прямо-таки преследуют меня», – подумал Александр, и он едва не высказал эту мысль вслух, но в последний момент сдержался, решив, что в данный момент и учитывая все обстоятельства это замечание было бы неуместно, ведь он помнил о злосчастном вторжении голубей в кабинет и об испорченной птичьим пометом книге.
– Что вы будете пить? – спросил он.
– Кофе, чашечку кофе.
– Хорошо, я тоже выпью кофе. Да, должен сказать, что нам с вами повезло и мы счастливо отделались. Вид у этих полицейских был весьма… впечатляющий… С этими шлемами и щитами они заставили меня вспомнить о воинах-рыцарях, изображенных на одном из полотен Уччелло, под названием «Битва при Сан-Романо»; картина эта всегда завораживала меня и в то же время порождала острое чувство тревоги. Так вот, там, в самом центре картины, художник изобразил одного всадника, в котором я вижу олицетворение самой смерти… лик ее скрыт, но это она…
Александру стало ясно, что все его аллюзии ровным счетом ничего не говорят Марине. Она вежливо слушала его, попивая кофе мелкими глотками, но мысли ее в этот момент были где-то очень далеко. Взмахом руки она отбросила на спину косу, сползшую ей на грудь. Александр едва не сказал: «Как мне нравится цвет ваших волос», но решил, что лучше этого не делать. Было так странно сидеть с Мариной в пустом кафе, где, кроме них, находился лишь сам хозяин заведения, сидевший за стойкой и читавший газету… Ведь раньше девушка для Александра была словно неотделима от библиотеки, будто она и не жила какой-то своей жизнью за пределами царства книг. Александр подумал, что, если бы он был чуть помоложе, он, быть может, и воспользовался ситуацией, чтобы поухаживать за девушкой, потому что уже одно то, что она согласилась составить ему компанию, было добрым знаком, но он тотчас же сказал себе, что Марина сделала это безо всякого умысла, безо всякой задней мысли, ибо она прекрасно осознавала существование между ними настоящей пропасти, каковой являлась разница в возрасте; Александр годился ей в отцы, нет, вернее, даже в дедушки; итак, решено, он не станет выставлять себя на посмешище, не станет изображать жалкого чудаковатого старикашку, влюбившегося в юную красотку.
– Они могут сколько угодно посылать в наступление своих полицейских, мы не сдадимся, не отступим! – вдруг произнесла Марина. – Мы будем защищать наши свободы до конца!
И она с какой-то новой для Александра страстью заговорила о битвах, что предстоит вести в будущем, о борьбе, в которой они непременно должны победить, о своих надеждах на благополучный исход дела. Лицо ее раскраснелось, оживилось, с него словно спала привычная маска сдержанного равнодушия или равнодушной сдержанности.
Затем девушка, вероятно, заметила, что Александр слушает ее, как говорится, вполуха.
– Но что это я вам со всем этим надоедаю! Должно быть, навожу на вас своими разговорами тоску! – воскликнула она, прерываясь на полуслове. – Простите меня, пожалуйста. Ваша голова занята совсем иными проблемами. Кстати, мы с Верой говорили вчера о вас. Мы обе чувствуем, что вас чрезвычайно занимает эта рукопись, которую вы изучаете, она поглощает вас целиком и полностью.
– Свобода… свобода – это дело общее, – медленно и задумчиво протянул он. – Но вы правы, мне и самому кажется, что с тех пор, как я занялся изучением этих папок, я все больше и больше утрачиваю контакт с внешним миром… Чтение дневника Брюде – занятие для меня увлекательное, но и тяжелое, да, очень и очень тяжелое… Вы держали в руках сборники его стихотворений? Читали их?