Текст книги "Король без развлечений"
Автор книги: Жан Жионо
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Я слушала, что говорила госпожа Тим. Мне было бы трудно повторить все, что она сказала. Я спрашивала себя, зачем Ланглуа пришел сюда. Соблюдая осторожность, я пыталась оглядеться по сторонам. От любопытства у меня даже слегка кружилась голова, как от вина.
Думаю, что и госпожа Тим тоже чувствовала такое же легкое опьянение, потому что она не переставала говорить, как тот пьяница, что идет и идет, не перестает двигать ногами из страха упасть, а порой даже пытается бежать. Вот тогда-то он, кстати, и падает. И вот я, сама тоже хмельная, очень боялась, что госпожа Тим вот-вот «упадет», и мысленно говорила себе: она говорит слишком быстро и слишком много.
Наверное, то же подумал и Ланглуа, потому что он кашлянул.
Видимо, то же самое подумала и женщина, потому что она то и дело переводила взгляд с госпожи Тим на меня, с меня на Ланглуа, с Ланглуа на госпожу Тим.
Наконец, голос госпожи Тим стал как-то убывать. Я подумала: ну вот, ничего не получилось. Я упрямо смотрела в темный угол. Мне не хотелось встретиться с голубым взглядом в тот момент, когда в нем появится понимание, что выпуклые решетки защищают не от всего.
Тут я услышала голос седой женщины, спокойно отвечавшей на очень точные вопросы госпожи Тим.
И я поняла, что госпожа Тим великолепно исполнила свою роль, создав образ богатой мещанки из провинциального городка или даже из деревни. Женщина успокоилась. Она заговорила о качестве ниток. Надела очки и, подойдя к окну, стала показывать госпоже Тим, что ее ниткам, практически, нет сноса. Мы были спасены.
Я взглянула на Ланглуа. Он был бледен как полотно.
Тут госпожа Тим очень сухо приказала нам:
– А вы оба, чего стоите? Садитесь!
Точно таким тоном, каким сказала бы разбогатевшая мещанка, повсюду чувствующая себя как дома, тем более у белошвейки, услугами которой она собирается воспользоваться.
Да, я должна сказать, что госпожа Тим была просто великолепна!
Что могла возразить маленькая седая женщина, старательно объясняющая, что шелк у нее отличного качества и что в ее работе соблюдается все, вплоть до скрупулезно точного расположения стежков? То, что она с муравьиным усердием показывала госпоже Тим, заставило их придвинуться вплотную к окну. И госпожа Тим там смешно кудахтала, что не могло не поражать нас, знавших ее лирическую душу с озерами и вербеной и ее голову, полную диких птиц.
– Вы позволите, миленькая? – сказала госпожа Тим и, в полном соответствии со своим положением богатой мещанки, уселась рядом с рабочим столом, не дожидаясь разрешения.
– Идите сюда, взгляните и вы тоже, – сказала она мне.
Позже она призналась, что я ей совершенно не была нужна, что она могла отлично продолжать комедию и что в тот момент это уже не была комедия.
Она увидела, что работа этой женщины действительно великолепна. Она видела также пальцы кружевницы, словно изъеденные кислотой. И еще она видела сквозь стекла очков ее голубые глаза с красными веками. «А ведь я человек не сентиментальный, – сказала позже госпожа Тим, – во всяком случае, я не отличаюсь сентиментальностью гризетки. Мои чувства, когда они сильные, говорят довольно диким голосом. Я могла бы смотреть на покрасневшие глаза и исколотые пальцы, оставаясь совершенно безразличной. Я знаю, что можно иметь исколотые пальцы и покрасневшие глаза и при этом не стоить ни су. Это даже часто бывает, потому у того, кто не стоит ни су, обычно как раз и бывают исколотые пальцы и красные глаза. Но главное, что я увидела в этой женщине, – это прерывистое дыхание преследуемой лани, которая успокаивалась по мере того, как я говорила, по мере того, как мне все больше удавалось убедить ее, что я вошла в ее дом именно для того, чтобы сделать заказ».
«Признаюсь, – продолжала госпожа Тим, – что я охотно отдала бы свою жизнь, чтобы успокоить лань или леопарда. Я люблю успокаивать. Так что это уже не была комедия. Я искренне, от всей души, успокаивала лань. Вот почему у меня это получилось. Я подозвала вас к себе потому, что, по сути, у вас было не больше права, чем у меня, знать причины, которые привели Ланглуа сюда. Раз вы не занимались этой женщиной, значит, вы могли бы заняться Ланглуа. Кстати, вы и не лишали себя этого удовольствия, как я заметила краем глаза. И даже если бы вы обнаружили что-нибудь, вы ни слова бы мне не сказали».
Это верно. Но она ошибалась. Я действительно наблюдала за Ланглуа и таращила глаза на темные углы этой большой комнаты, в глубине которой стали возникать смутные контуры предметов и какие-то золотые облики, но думала я совсем о другом.
Знаете, о чем? Так вот, знайте: я ревновала. Это часто со мной случалось, я завидовала госпоже Тим, которая оказалась так полезна, которая оказывала такую большую услугу Ланглуа. Мне хотелось бы самой оказать такую же услугу или хотя бы участвовать в этом. Вот почему, когда она сказала «Идите сюда, посмотрите», я подошла, даже обрадовавшись этому.
У Ланглуа прошла бледность, он слегка отвернулся, чтобы скрыть лицо в тени и не показать своей радости. От меня скрыть он не мог ничего. Я видела уголок его рта и морщинки у левого глаза. Этого мне было достаточно. Я тоже была сентиментальной. Потому и ревновала. А он тем временем пододвинул стоявшее поблизости кресло и сел.
Моя роль была проста. Я ведь тоже не дура. Мне было достаточно одобрять слова госпожи Тим и даже иногда немного добавлять что-нибудь от себя. Потом, исподволь (словно я не чувствовала себя вправе открыто противостоять госпоже Тим), но так, чтобы кружевница могла понять это, я, несмотря на мое положение подчиненного человека, имела достаточно вкуса, чтобы не удержаться от восхищения ее прекрасной работой. Так часто бывает с людьми подчиненными, бедными кузинами, обездоленными младшими сестрами, – я должна была слегка поддакивать кружевнице. Как видите, я тоже хорошо знала партитуру. И я хорошо все исполнила. Повторяю: мне было легко сделать это.
Настолько легко, что я делала все машинально, успевая следить за Ланглуа и осматривать комнату, которая теперь выходила из мрака.
Сперва я увидела только позолоту.
Золотая вышивка, золотые листья на изгибах мебели и на больших рамах портретов помогли мне восстановить до этого отсутствующие три стены. У стены напротив окна, удаленной от него шагов на двадцать (позже мы узнали, что этот дом – бывшая гостиница старого монастыря, развалины которого мы видели на верху склона), я теперь могла разглядеть очень большое кресло со спинкой, напоминающей листья клевера, рядом с пузатым сундуком для приданого. Когда солнце, наконец, проглянуло сквозь рассеявшиеся облака, мы увидели ножки сундука в форме львиных лап и выпуклые бока, украшенные большими, глубоко вырезанными листьями. Над сундуком висел овальный портрет в блестящей раме – розовые, нежно зеленые и голубые тона, в совокупности составлявшие не очень отчетливый образ юной девушки.
У одной из стен, перпендикулярных стене с окном, у той, где была дверь, в которую мы вошли, стоял высокий шкаф, как в крестьянских домах, но стоял он не на видном месте, как это делается обычно, а таким образом, чтобы можно было уместить рядом с ним буфет и сервант, как в мебельном магазине. Да и вообще вся комната чем-то напоминала мебельный склад.
Кроме заваленного кусками материи рабочего стола, возле которого мы находились, роскошного инкрустированного стола для игр, обитого гобеленовой тканью кресла и стула, изящного, как музыкальный инструмент, в комнате находились, в порядке удаления от окна, тяжелый круглый стол с резными ножками, табурет для рояля, мягкое низкое кресло, небольшой низкий диван, канапе и еще несколько утопающих в потемках предметов, предназначение которых осталось для меня неясным.
Смотрела я урывками, украдкой, и у меня ушло больше часа на разглядывание того, что я перечислила вам за пять минут. Постепенно я пришла к выводу, что сюда свезли мебель, составлявшую когда-то обстановку целого дома.
На память приходили образы бегства из Египта, а еще – образ муравейника. Добавьте сюда беспокойство седой женщины и пузатые решетки на окнах: все это были остатки какой-то былой роскоши, увезенной с собой и втиснутой в эту комнату.
Я видела только плечо Ланглуа, почти целиком скрытого в тени, среди предметов неопределенной формы. Он тонул в глубоком кресле с широкими подлокотниками. Если бы не светлый драп его редингота, я не смогла бы различить даже его плечо.
Под предлогом, что мне хочется разглядеть атласный передник с кружевными оборками, который, по мнению седой женщины, должен дополнять выходное платье из кашемира сизого цвета, я перешла на другое место, пытаясь получше разглядеть Ланглуа.
Он забился вглубь кресла. Я разглядела его висок, вороньим крылом черневший в окружавшей его тьме. Он сидел лицом к самой темной части комнаты. Сидел совершенно неподвижно.
Я положила передник перед собой так, чтобы чуть подольше, чем следует, выражая свое глубокое восхищение им, смотреть на Ланглуа. Кожа у него на виске была гладкой, без единой морщины: значит, он что-то созерцал.
Увидеть то, на что он смотрел, я сразу не могла.
В тот момент мы с госпожой Тим обсуждали детскую шубку на вате с сутажем и вышивкой, как было модно в ту пору. От предчувствия возможности получить заказ и от желания его получить седая женщина вся дрожала. Такую работу деревенской швее никогда не поручали, но госпожа Тим говорила ей, что она способна выполнить эту работу, и что она готова оплатить фурнитуру и берет на себя весь риск. И у седой женщины тряслись руки, потому что это был очень богатый заказ.
Ланглуа разглядывал портрет, висевший на самой темной стене.
Я говорю «портрет», потому что рама его представляла собой узкий четырехугольник, стоящий вертикально, как человек в рост. Мужчина или женщина – не знаю, но кто-то во тьме стоял, почти в натуральную величину. Свет из окна отражался от полированного дерева большого круглого стола, но поскольку я была слишком далеко и глаза мои устали от разглядывания белой ткани, я смогла различить, да и то очень смутно, лишь туманные формы, по-видимому, руки, и прийти к выводу, что темно-коричневая фигура представляет собой портрет мужчины.
Наблюдая с того места, где он сидел в кресле с широкими подлокотниками, Ланглуа, должно быть, привык к темноте и, по-видимому, мог понять, какое положение занимали руки, как выглядело тело и даже, возможно, разглядел лицо, неразличимое оттуда, где я находилась. Впрочем, инстинкт мне подсказывал, что туда мне и не надо смотреть.
О детской шубке мы договорились.
Госпожа Тим на какое-то мгновение, секунды, может быть, на две, словно куда-то исчезла, замерла в воздухе, в тишине. Вот уже более часа, гораздо больше часа, она была занята труднейшим делом.
Я поняла, какое дружелюбие проявил Ланглуа, ходя вокруг да около.Этот человек знал все тайны нежной дружбы.
Скольких мы с госпожой Тим избежали бы затруднений, угрызений совести и страхов, если бы согласились быть совсем наивными и просто заказали бы кружева, не пытаясь что-либо понять.
Повторяю, все, что я говорю, заняло время той короткой паузы в речах утомленной госпожи Тим. Одно мгновение. Но эта пауза нас всех пронзила, как удар молнии. Седую женщину она задела лишь через секунду после нас: какое-то мгновение она была счастлива и улыбалась, как дитя.
– Теперь по поводу наволочки, – сказала с трудом госпожа Тим.
Я видела, что она была на пределе. Она бросила на меня взгляд, полный отчаяния. Но я играла роль бедной кузины, и моя инициатива была ограничена. По какому праву стала бы я выступать на первый план?
К тому же было уже поздно. Седая женщина очень вежливо ответила по поводу наволочки и усталой рукой стала рыться на рабочем столе, чтобы найти образцы. К тому же бесконечно рассуждать о наволочке было невозможно.
Я взглянула на Ланглуа.
Он должен был именно сейчас подать сигнал. Теперь госпоже Тим нужно было бы собрать остаток сил, встать и закончить беседу. После чего мы должны были бы уйти.
Больше мы не могли продолжать или же нам пришлось бы изображать безжалостных людей и продолжать мучить эту седую женщину. Даже мещанка, роль которой играла госпожа Тим, сжалилась бы. Чтобы доиграть до конца свою роль, надо было бы в этот момент встать и уйти.
Что-то мелькнуло в окне. Это какой-то мальчик прижался лицом к стеклу. У него были синие глаза, такие же, как у женщины.
Я поняла, что каждый день, возвращаясь из школы, он так же вот подбегал к окну и носом прижимался к стеклу, чтобы заглянуть в дом и увидеть, есть ли там кто, и только потом входил. Он не заметил нас из – за темноты и вошел со спокойной мордашкой мальчика-сластены. Но едва завидев нас, резко кинулся назад, заметался, как зверек, не знающий, куда бежать, где спрятаться.
Госпожа Тим, совсем потеряв голову, стала рыться рукой в сумке. «Наволочка, – говорила она, – воланы, платки, детская шубка». Бессвязные слова, которые, как она сама понимала, утратили всякий смысл. Но ничего другого она просто не могла придумать.
Я подумала: «Какие же мы дураки!»
Я понимала, что она хочет сделать. Знала, что на ее месте я поступила бы так же. И знала, что этого делать нельзя. Но она это сделала.
Достала кошелек и вынула три луидора.
– Держите, – сказала она довольно неловко.
– Нет, мадам, – ответила седая женщина.
И отступила назад, сжав пальцы.
– Возьмите, возьмите, – сказала госпожа Тим, поднося луидоры к сжатым кулакам.
– Нет, мадам.
– Держите, держите, – повторяла госпожа Тим, глупо пытаясь всунуть монеты в сжатые ладони.
Женщина резко оттолкнула стоявший за ней стул.
– Где тот господин, который пришел с вами? – спросила она.
Наступила короткая пауза, именно такая, какая была нужна в этот момент.
– Я здесь, – ответил Ланглуа, вставая с кресла. – Я уснул. Вы закончили делать свои заказы, моя дорогая?
Он выпрямился. У него действительно были вспухшие глаза человека, только что проснувшегося, причем на щеке его отпечатались красные полоски от ткани кресла. С Ланглуа соревноваться было трудно.
– Простите меня, мадам, – сказала седая женщина, улыбаясь. – Я просто не знаю, я устала. Вот уже три ночи не сплю, готовлю приданое для мадемуазель Мишар. Делаю я это с удовольствием, не знаю, как сказать, но бывают моменты, когда нервы не выдерживают. (Она говорила с тем выражением успокоения после нервного возбуждения, какое наступает у людей, когда опасность миновала.)
Продолжая улыбаться, она смотрела на госпожу Тим, потом на Ланглуа (мое присутствие ее с самого начала не волновало). У Ланглуа был вид еще глупее, чем у нас: щека с отпечатком от ткани, опухшие глаза, глупый рот, в углу его еще не просох след от слюней, протекших во время сна (но я-то видела, что он притворяется).
– Это ваш сын? – спросила госпожа Тим.
– Да, – отвечала женщина, – он из школы пришел. Он у меня застенчивый. Мы живем вдвоем.
Я подумала: лишь бы госпожа Тим…
Обо многом я подумала, в том числе и о мужском портрете, в который всматривался Ланглуа до того, что у него вспухли глаза и на щеке отпечатались полоски от ткани кресла.
Но госпожа Тим уже успела восстановить свои силы. Она не задала вопроса, который вертелся у меня на языке с тех пор, как я увидела глаза и щеку Ланглуа (он, конечно, так же вертелся на языке у госпожи Тим).
«Вы вдова, не правда ли?» Нет. Госпожа Тим только чуть-чуть вышла из роли, которая была ей в тягость (но теперь она уже ничем не рисковала), и ей удалось с естественной для нее доброжелательностью убедить женщину принять три луидора в качестве аванса.
– Я все-таки думаю, все вы отменные идиоты и невероятные кретины, – продолжала без перерыва Сосиска, – и головы ваши годятся только на то, чтобы делать из них корзины для мусора, плевательницы да ночные горшки. Это я вам говорю.
Мы по-прежнему сидели рядом с ней на гальке, в лабиринте «Бунгало». Зеленая стена подстриженных кустов самшита скрывала нас от Дельфины, зажигавшей в доме лампы, как обычно, задолго до наступления темноты.
Не в первый раз она нас так ругала. Мы к этому уже привыкли. Мы даже ждали этого. На этот раз она не дошла до уже известной нам фразы, в конце которой у нее обычно перехватывало дыхание (и нам приходилось постукивать ей по спине, чтобы оно у нее восстановилось), фразы, в которой она смешивала с дерьмом всех нас, всех мужчин, женщин, детей, весь мир и всех богов.
Поначалу эта фраза нас немного шокировала, поскольку в ней говорилось о женщинах и детях, в том числе и о наших женах и детях. У всех у нас были жены и дети. И нам было неприятно, что она говорила о них, из чего они сделаны, откуда появились на свет и куда они уходят, причем говорила все это самыми последними словами, не стесняясь в выражениях. Вроде того, что живем мы все, с нашими женами и детьми, в кишках у какого-то зверя огромного. Потом мы увидели, что она закашливается от накопившихся у нее во рту гадостей; что делать, тогда мы стали тихонько постукивать ее по спине.
У нее был рот восьмидесятилетней старухи, провалившийся в ее желтые кости от ударов, которые она получала от жизни восемьдесят лет, но от которых зубы у нее повыпадали совсем недавно. Ее черные губы стали узкими-узкими, и на них подрагивали редкие длинные седые волоски усов, острые и колючие, будто зубы у щуки.
– А когда особенно вы все были дерьмом коровьим (было очень неприятно слышать такие плохие слова от старого человека), так это после нашей поездки с ним и с госпожой Тим. Когда мы возвращались, хотя было уже темно, он опять сделал крюк по лесной дороге, чтобы не проезжать через Шишильян.
Вы не заметили, что после этого королевский прокурор стал приезжать чаще, чем обычно? Вы не заметили, что госпожа Тим перенесла свою ставку с площади под липами к самому моему порогу и прогуливалась туда-сюда (вы, небось, думали: это ради ваших прекрасных глаз), а когда я видела, что она помирает от усталости, я говорила ей: «Войдите».
А она отвечала: «Нет».
Я говорила: «Я вам стул вынесу».
А она отвечала: «Нет».
Я говорила: «Чего вы опасаетесь?» А ведь у нее там, в Сен-Бодийо, по-прежнему были ее площадки, ее цветники, ее внуки, никакая напасть не свалилась на них и они не провалились сквозь землю, как вы понимаете.
Унижала она нас, как хотела. Я даже не хочу вам говорить, какими словами она нас обзывала. Не то чтобы приставала к нам ее брань, но нам не нравится, когда в спокойной обстановке употребляют такие выражения. Сгоряча – да, можно, но не так, как она. Она нас буквально пережевывала своими черными губами с усиками, такими колючими, будто щучьи зубы.
– Вижу, прокурор едет, – сказала она. – Прошла неделя. У вас тогда был сенокос. Вижу, приехала госпожа Тим. Не входит. Смотрит мне в окно, дома ли я. Делаю ей знак, чтобы она вошла. Она мне так же молча отвечает: нет. И уходит, а я смотрю, куда она пойдет. Она шагает по вашим улицам так, как будто прогуливается по бульвару в городе, тычет зонтиком в ваши навозные ручьи, переходит через них, приподняв юбки, выбирает камни почище, куда поставить ногу в атласной белой туфельке. А вы носитесь туда – сюда, потому что день был предгрозовой, и вы боялись, как бы не намокло сено. Скорей-скорей телеги запрягаете и галопом по полям.
Прошла неделя. Вижу, прокурор приехал. Было это в восемь утра. Во сколько же он выехал из дома, чтобы быть здесь в восемь утра? И даже не из дома, жил-то он в Гренобле. Одной дороги три дня. Откуда же он выехал, чтобы в восемь утра быть уже здесь? Ночевал в Клелле, в Мане? Где? И зачем, почему он ехал из Гренобля, ночью, трясся в своем экипаже до Клелля или до Мана, где переночевал, чтобы быть у меня на следующее утро в восемь часов? Садится. Подаю ему кофе. Он молчит. Слушает, как что-то насвистывает Ланглуа, – он всегда по утрам насвистывает, когда бреется. Я стою, прокурор сидит, между нами мраморный столик, кофе в стакане (потому что прокурор всегда пьет кофе не из чашки, а только из стакана), а в стакане кофейная ложка. Мы слушаем, Ланглуа насвистывает. Мы знаем, что он бреется. И вдруг он перестает свистеть. Я опираюсь о стол рукой, и ложка начинает позвякивать об стакан. А Ланглуа опять начинает насвистывать. Он переставал свистеть только потому, что брил такое место, где трудно подобраться, или около рта, или на горле. Я выпрямляюсь и иду на кухню. Прокурор пьет кофе.
А у вас сено уже убрано, теперь дело за картофелем. Но за каким! Не за урожаем картошки, он еще только в октябре будет, а сейчас июль. Речь о ранней картошке, о молодой, – просто баловство. Еще неделя проходит. Появляется госпожа Тим. Смотрит в мое окно: тут ли я. На этот раз я открываю. Говорю ей: «Может, он на площадке, вышел минут пять тому назад». Она идет туда. На этот раз уже камешки почище не выбирает. А ведь она бабка, у нее столько внуков. Дама! Почти бегом бежит. А у вас в голове молодая картошка, самое время. Не один, так другой ковыляет с лопатой и корзинкой в Пре-Вийяр.
И не успела госпожа Тим завернуть за угол, как слышу – цокот копыт: прокурор едет. Как он умудрился в три часа дня уже быть здесь? Где он ночевал? А что, если он даже и не три дня потратил на дорогу, а только два? Говорю ему: «Он, должно быть, на площадке. Только что госпожа Тим пошла его искать». Я не знаю, что надо подавать прокурорам в три часа дня. «Ох, – говорит он, – кофе, дайте просто кофе», – таким тоном, как будто у него совсем нет времени что-то выбирать.
А для вас подходит важный момент, поспевает пшеница. Жатва. Неделя проходит… Нет ни госпожи Тим, ни прокурора, но на этот раз я сама. Четыре часа дня. Снимаю шлепанцы. Босиком поднимаюсь на второй этаж. Перескакиваю через скрипящую ступеньку. На площадке прислушиваюсь. Перед дверью прислушиваюсь. Прикладываю к двери ухо, слушаю. Смотрю через замочную скважину. Вижу: две ноги свешиваются с кровати. Открываю дверь. Слышите? Открываю!
На улице, внизу, кто-то из вас, какой-то идиот отбивает косу, постукивает молотком, оттягивая жало, дело долгое.
Открываю, вижу: висят брюки на краю кровати, чтобы не помялась складка. А он вышел, такой момент оказался, когда я не должна была обращать внимания.
Да, а у вас жатва вовсю! Тут вам нельзя потерять ни горсточки зерна, и я знаю: вы не потеряете. Вижу даже, как один из вас идет с поля и несет в руке пучок колосьев. Наверное, собрал, идя по дороге. Кто вы после этого? Урыльники? Пичуги безмозглые?
Проходит неделя. Появляется госпожа Тим. Кстати, и он здесь. Только что спустился из своей комнаты. Смотрел на меня, пока я нарезала свекольную ботву. И я не решалась останавливать работу. Если бы не пришла госпожа Тим, я искрошила бы ботву в кашу, боясь, что он уйдет, если перестану нарезать и подниму голову.
Госпожа Тим его приглашает. Она его приглашает. У них, в Сен-Бодийо, будет так сказать праздник, через три дня. Приедут дочки, зятья, внуки и внучки. Что-то вроде дня рождения. Говорит она слишком много и слишком быстро, как тогда, у седой женщины. Она и меня приглашает. Говорит, что послали приглашение также прокурору и что он принял его.
И тут Ланглуа улыбается.
Я только потом поняла эту улыбку. Красивая была улыбка. Эта красивая улыбка исподволь продолжала движение усов, изогнувшихся змейкой. Потому что все было шито белыми нитками. Если прокурор уже ответил, значит задумано было заранее. А ему говорят в последний момент?
Но когда я поняла улыбку, они уже ушли прогуляться, и он, и госпожа Тим; и он был в хорошем настроении и принял приглашение.
Так что эту ночь можно было спокойно спать. А вы с вашим сеном, с вашей пшеницей и вашим навозом, вы могли катиться к чертовой матери.
Так что свое приглашение госпожа Тим сделала 3 августа. В тот же день, 3 августа, она затащила меня в помещение для мытья посуды, за кухней, чтобы побыстрее рассказать о своей задумке.
Помещение-то у меня тесное. Госпожа Тим была дамой красивой, пышной, я тоже была не худышкой. Мы стояли там, чуть ли не носами прижавшись друг к другу. Слова падали мне на лицо прямо горяченькими. Идея была отличная. Но я, со своей стороны, уже давно все обдумала и передумала.
Меня не надо было убеждать по поводу портрета, написанного в рост, на который Ланглуа пялился так, что глаза у него стали красными, как у рака, а щека превратилась из-за обивки кресла в вафельную тряпку. Моя мать была стегальщицей в обувной мастерской, а отец порхал неизвестно где. Так что в доме матери не было портретов в рост. И все же знает Бог, сколько я их повидала в жизни, этих портретов мужчин в темных костюмах и в позолоченных рамах, когда по вечерам в мертвый сезон лежала на своей складной железной кровати и прислушивалась, не идет ли кто из солдат ночью в увольнительную.
Так что мы цену отличным идеям знаем.
Не зря же я снимала шлепанцы и поднималась на второй этаж, перескакивала через скрипучую ступеньку, прислушивалась под дверью и заглядывала в замочную скважину, не зря билось мое сердце. Из-за чего? Из-за брюк, которые свисали с кровати!
А пузатый знаток человеческих душ,что, зря он то и дело приезжал попить у меня кофе?
Может, это ради моего кофе выезжал он из Гренобля в экипаже, ночевал в Клелле, Мане или в Монетье и являлся сюда в восемь утра? Я не такого высокого мнения о моем кофе. Плевать ему было на мой кофе, вот что я вам скажу.
И кофе знатока человеческих душ,и кофе госпожи Тим яйца выеденного не стоили. Все дело в том, что мы теряли Ланглуа.
А вместе с нами и все остальные. Поэтому надо было что-то делать.
А человек этот умел ценить дружбу. Ах, какой же он был душка, какой теплый, нежный человечек, с этими его маленькими усиками, с лукавой улыбкой в них. А его тон, самоуверенный, резкий! Каким он умел быть самостоятельным, уверенным! И он умел передавать уверенность другим, и человек становился уверенным, как он сам.
Вам никогда не хотелось, чтобы кто-то придал вам уверенности и чтобы вы могли почувствовать себя людьми? Или для вас навоз от ваших коров – это единственная ваша точка зрения? Это для вас – и Большая Медведица, и Полярная звезда, так или не так? А когда окочуритесь и хор в церкви охрипнет, отпевая вас, к вашему смертному одру придет корова и будет плясать, пока не прицелится и не покроет вам морду здоровой лепешкой горячего своего дерьма! Вот он, предел ваших желаний и ваших молитв!
Вам никогда не нужен был человек, который помог бы вам почувствовать себя людьми! Людьми, которые страдают от ожидания, страдают от обладания, страдают от утраты!
А когда госпожа Тим рассказывала мне свою задумку, я ее почти не слушала. Я мысленно и ей, и себе говорила: «К черту твой кофе, к черту твой кофе».
Я изо всех сил прижималась к стенке с кастрюлями, потому что мы, две толстые бабы, стояли друг против друг друга в тесной комнатушке за кухней. Мы задыхались, грудь моя терлась о грудь госпожи Тим, и хотя она была что твой кофе со сливками, мне это было неприятно.
Задумка госпожи Тим была отличная.
Утром шестого числа – безоблачное небо. Я встала на рассвете. Деревья шумели, словно разговаривали друг с другом.
Ланглуа оседлал коня. И тот был доволен не меньше, чем я.
Я слышала, как он разговаривал в конюшне со своим хозяином. Вы хоть понимаете, о чем говорят лошади? Эта, смеясь, как бы говорила: «Ну что, старина, погода что надо, гульнем, пожалуй, чтобы все промотать».
И прислушавшись к беседе деревьев между собой, тоже можно было понять, что и они говорят о чертовской свободе.
В Сен-Бодийо оказался полный сбор.
А знаете, как мы туда приехали? Так вот, шли мы шли, прошли пешком метров сто – я при полном параде, – и тут Ланглуа останавливает лошадь и говорит мне:
– Залезай.
– Куда?
– На коня.
– В таком виде?
– В таком виде.
Сделал руками подобие стремени, я поставила туда ногу, он поднял меня и посадил в седло.
Могла ли я упустить такой случай? Нет и еще раз нет! Плевать мне на мои турнюры. Если мой накладной зад заупрямится, я просто сниму его. Я привязала его шнурками и, чтобы снять его, мне достаточно было просто сунуть руку и потянуть за шнурок вниз.
Пока я вам рассказывала, прошло столько же времени, сколько я усаживалась. А складки – неважно. На заду у меня был большой бант из креп-фая, но мне сам черт не брат. А зонтик от солнца я держала в руке. Он мне говорит:
– Открой его и изображай из себя герцогиню.
Я не заставила себя упрашивать и – вперед! Вот так мы и поехали в Сен-Бодийо.
Проехали мы километра четыре и встречаем Бувара с коляской – его послали за мной. Он поднимался от Эброна, а мы туда спускались. Кричим ему:
– Стой, старина!
Но наш шикарный вид удивил его настолько, что от растерянности он продолжал подниматься, а когда подъехал вплотную, спрашивает:
– А мне чего теперь делать?
Я отвечаю:
– Уступи дорогу, дай проехать и следуй за нами.
Одного я боялась: что Ланглуа пересадит меня, но этого не случилось. «И почтительней, старина», – сказал он, подмигивая мне.
– Во дает! – воскликнул радостно Бувар.
Он отлично понял, что это была забава на лоне природы.
Да еще какой природы! Роса выпала на сжатые поля пшеницы, и стерня отливала розоватым маслянистым блеском. Небо было синее, будто только что выкрашенное краской. Повсюду летали жаворонки, издавая звуки, похожие на звук ножа, разрезающего зеленые яблоки. В воздухе висели тонкие, острые запахи, от которых щипало в носу. Леса и рощи дрожали и плясали передо мной, как дрожит шкура у перепуганной козы, перед которой бьют в барабан. У-у! какое прекрасное утро!
Конечно, госпожа Тим никакого отношения к этой красоте не имела. Но в Сен-Бодийо ею была подготовлена другая красота, подобная английским разноцветным карамелькам, освежающе кисленьким, напоминающим смесь лимонного запаха и лазурного неба. От такого «коктейля» все мышцы напрягаются, как у молодого оленя.
Сперва перед нами предстали три дочери: Кадиш, Арнода и Матильда. Как же эти монастырские воспитанницы умеют одеть своих дочек! Потому что ведь они одевались так, следуя советам госпожи Тим (уж больно хитроумно).
Ах, зятья, зятья! Выпускать вот так на волю молоденьких женушек! Но это же были крупные чиновники, а разве у чиновников есть здравый смысл? Разве люди со здравым смыслом стали бы останавливаться на достигнутом, после того как жены родили им троих плюс еще троих, плюс пятерых – всего одиннадцать человек детей?
Ох уж эти чернила, сколько глупости из-за них!
Одиннадцать ребятишек крутились у нас под ногами, как стайка птиц. Даже лошадь остановилась с поднятой ногой, боясь раздавить сразу пару-другую пацанят. И я боялась спуститься на землю. Кричу:
– Эй, хватит валять дурака, ну-ка спусти меня на землю!
А он хоть бы что! Только подмигнул и оставил меня на своей кляче, а сам пустился носиться с барчуками-озорниками.