355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан Жионо » Король без развлечений » Текст книги (страница 2)
Король без развлечений
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:03

Текст книги "Король без развлечений"


Автор книги: Жан Жионо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)

Пользуясь весенней погодой, он очистил водоподводящий канал, от которого уже плохо пахло. Отошел метров на сто выше по течению от рабочего колеса, отвел канал прямо в реку и с помощью двух пьемонтцев стал усердно срезать с боков траву и соскребать черную грязь, от которой вонь шла, как от тысячи чертей. Но он не был неженкой и на запах не обращал внимания.

– Ты нас всех обвонял, – сказал ему Берг.

– Ну, а что ты хочешь! – отвечал Фредерик II. – Не чистить ведь нельзя.

И странно так получилось, что Фредерик II и Берг тут сказали (Кто из них первым сказал? Или оба вместе сказали?): «Так это же удобрение. Надо положить его под бук, ему это пойдет на пользу».

О буке они подумали, потому что он рос (и теперь растет) рядом с подводящим каналом. Он уже и тогда был самым красивым буком, какой только можно увидеть.

По весне он был, как бог! Почки густого золотистого цвета, словно шкура какого-нибудь огромного доисторического быка, покрывают всю его крону.

И они все вчетвером перебросали вонючую грязь к подножью бука: оба пьемонтца, Фредерик II и знакомый уже нам Берг, которому тоже дали лопату. О пьемонтцах больше речи не будет, а вот о Фредерике II и Берге мы еще поговорим. Происходило все это весной 1844 года, в один из первых теплых дней, когда долины пахнут свежей травой, после той зимы 43 года, когда пропала Мари Шазотт. Первой пропала.

Летом были грозы, да еще какие! Во время одной, особенно сильной, особенно яростной, необычный напор воды в очищенном канале чуть было не снес рабочее колесо лесопилки. Поэтому через несколько дней, когда опять послышались раскаты грома и первые капли дождя зазвенели, как рассыпанные монеты, Фредерик II побежал вверх по течению, чтобы отвести воду в сбросной канал. Сделал он быстро все, что было нужно, и побежал назад под ураганным ветром и вспышками молний в наступивших потемках, но вдруг остановился, увидев какого-то человека, укрывшегося под буком. Он окликнул его, позвал к себе, но тот, похоже, ничего не слышал. А ведь любой ребенок знает, что нельзя в грозу прятаться под деревом, да еще под таким большим, да еще в такую ужасную грозу. Из-под навеса своего сарая Фредерик II видел, как тот ненормальныйстоял, спокойно прижавшись спиной к стволу бука, словно отдыхал там, испытывая необыкновенное удовлетворение, словно сидел и сушил гетры перед огнем на кухне. Подумал: «Вот чудак несчастный, откуда он здесь взялся?» В первую очередь мелькнула мысль о заезжающих в начале лета коммивояжерах, которые предлагают сельскохозяйственные орудия, рекламируют разные машины. А гроза все усиливалась и усиливалась, вода хлестала по крышам и стенам, и, когда молния ударила пару раз совсем близко, Фредерик II решил: «Нехорошо все-таки оставлять этого типа под деревом, он что же, не видит, что рядом есть крыша?» Сложил мешок в виде капюшона, накинул на голову и побежал к дереву, взял мужика за руку и сказал: «Пошли, эмфизема ты этакая». Потянул его за собой, и весьма своевременно. Тут раздался такой раскат грома, что в ушах у обоих зазвенело; настолько сильный, что они не остались под навесом, а вошли в кладовку.

– Ну что? Видите! – сказал Фредерик II.

– Да уж, – отвечал незнакомец.

– И откуда вы? – спросил Фредерик II.

– Из Шишильяна, – ответил тот.

Ну а что Шишильян, что Марсель, что Ватикан – тут ведь все одно. Да и не велика важность, этот Шишильян: люди там, видимо, глупее, чем здесь, во всяком случае – в большинстве своем. Фредерик II так подумал и удовлетворился таким объяснением, поскольку теперь было понятно, почему этот тип добровольно остался под буком. Ведь он отлично слышал, как его позвали в первый же раз, он это честно признал. К тому же он прекрасно видел, что в десяти метрах позади него находится навес лесопилки, ведь он был не слепой. Но бывают на свете люди застенчивые, и даже не застенчивые, а просто глупые. Фредерик II подумал, что этот мужик был явно глуп.

Вам не приходилось видеть портрет Фредерика II? У Фредерика IV есть один его портрет. По этому портрету сразу видно, что это человек, верящий в глупость других людей.

Он не стал спрашивать гостя о Шишильяне. Он думал только об одном: выдержит ли плотина напор воды. Да и не разглядывал его особенно. А ведь пробыли они вместе около часа, присев на корточки рядышком в крохотном чуланчике, таком крохотном, что их руки соприкасались.

После этой грозы наступили у нас чудные дни, установилась отличная погода. Я говорю: у нас, хотя дело было в 1843–1844 годах. Но я стольких людей расспрашивал и выпытывал о тех годах, что в конце концов мне стало казаться, что я и сам тоже жил в ту пору. И я очень живо представил себе, что тогда была щедрая осень, хорошо нам всем известная, и вам и мне.

Я думаю, вы знаете, где начинается осень? Она начинается ровно в 235 шагах от дерева, помеченного номером М312, я сам отсчитал столько шагов.

Вы бывали на Крестовом перевале? Видели там тропу, которая ведет к озеру Лозон? Так вот, там, где она идет по лугу, на котором пасутся серны, склон горы очень крут; надо пройти мимо двух довольно неприятных осыпей, и сразу за ними – отвесный склон горы Ферран. Вокруг – типичный теллурический пейзаж: гнейсы, порфиры, песчаники, серпентениты, выветренные сланцы. Горизонт заслоняют горы и скалы, пики острые, как клыки, как резцы, – одним словом, как собачьи, львиные, тигриные, акульи зубы. Налево – тропа, ведущая к горе Ферран, где занимаются альпинизмом и любуются панорамой. Направо – еле заметные следы к россыпям породы, покрытым диатомеями. [5]5
  Кремнистые водоросли; ископаемые известны с Юрского периода. (Примеч. пер.).


[Закрыть]
Если пойти по этим следам, которые огибают выступ, то из впадины, похожей на фаянсовую миску, открывается вид на просеку. На северной опушке там сотни две деревьев, и среди них ясень, а на нем суриком написано: М312. В двухстах тридцати пяти шагах от него, у самого края впадины – другой ясень. Вот именно с него и начинается осень.

Происходит это мгновенно, словно вчера вечером был отдан кем-то приказ, пока вы стояли спиной к окну и готовили ужин. А сегодня просыпаетесь и видите мой ясень, но уже с хохолком на верхушке, желтым, как перья попугая. Пока пьете утренний кофе и убираете постель, хохолок превращается в разноцветную шапку из листьев редкой окраски: розовые, серые, оранжевые. Потом появляются полосы такого же цвета, они превращаются в кожаное снаряжение, в эполеты, портупеи, аксельбанты, словно ясень надел на себя разноцветную броню или амуницию от вершины до самого низа. И вот он уже в полном облачении из рыцарских доспехов и украшений, слышится их шорох и легкий шум от соприкосновения друг с другом.

Дерево номер М312 не хуже других. Оно украшает себя пелеринами, сутанами медового цвета, юбками, как у епископов, епитрахилями с вышитыми на них гербами и карточными королями. Лиственницы покрываются капюшонами и плащами из меха сурков, клены обуваются в красные краги, натягивают алые штаны, подобно солдатам-зуавам, закутываются в плащи кровавого цвета, как у палачей, на головы надевают берет, какой носили в роду Борджа. Пока разглядываешь деревья, луга принимают голубоватый отблеск безвременника. А по возвращении вы, поднявшись на Крестовый перевал, любуетесь первым осенним закатом, ярко раскрашивающим стены домов. Потом внизу видите огромную раковину из трав, которая была, когда проходили здесь пару дней тому назад, просто стогом сена, а теперь превратилась в бронзовую вазу, вокруг которой выстроились индейцы-ацтеки, месильщики кровавого цвета, золотобои, шахтеры-добытчики охры, папы, кардиналы, епископы, лесные рыцари. Здесь смешались крашенные тиары, шапки, каски, вышитые пелерины из осенних листьев ясеней, буков, кленов, вязов, ирги, дубов, берез, осин, яворов, из хвои лиственниц и елей, чей темно-зеленый цвет подчеркивает все остальные краски.

Отныне небосвод каждый вечер будет окрашиваться этими красками, помогающими переживать суровость природы и освобождающими от угрызений совести тех, кто совершает жертвоприношения. Пурпурный свет с запада окрашивает скалы в кровавые тона, и это, несомненно, им идет больше, чем обычный атласно-розовый или лазурный цвет, каким освещают их летние вечера в час, когда Венера особенно нежна и светится, как зернышко ячменя. Тут есть разные цвета: бледно-зеленый, лиловый, желтый, а порой даже мазки алебастра там, где освещение оказывается наиболее интенсивным, а на других сторонах небосклона сгущается ночная темнота, не ровная, не гладкая, а подозрительная, вся из скоплений каких-то конструкций, пугающих, как созерцание фресок в горных монастырях. В темноте деревья непрерывно издают шуршание сухих листьев.

Тот бук, что стоит возле лесопилки, тогда еще не был, конечно, таким большим, как сейчас. Но в молодости своей (во всяком случае по сравнению с нынешним его возрастом), а точнее в подростковом возрасте, он был на сто локтей выше каждого из всех других деревьев, и даже выше всех других деревьев, вместе взятых. Листва его была плотной, густой и выглядела тяжелой, как камень, а ствол и главные несущие ветви, укрытые от глаз листвой, были на редкость великолепны в своей могучей силе. Тучи мошек и стаи птиц жили в нем в ту пору и было их больше, чем листьев на ветвях. В нем кишели рои мух, то и дело вылетали из него пчелы, осы, слепни. Он словно жонглировал разноцветными шариками синиц, зябликов, корольков, малиновок и зуйков, в нем распевали соловьи, гнездились вороны, соколы и вороны. Вокруг него вились нескончаемые хороводы птиц, бабочек и мушек, пробиваясь сквозь которые, словно сквозь водяные брызги, лучи солнца распадались на все цвета радуги. А осенью он со своими длинными багровыми корнями, тысячью переплетенных, как змеи, сучьев, сотнями тысяч веточек с золотыми листьями, играющими с пушистыми шариками птичек и хрустальными блестками паутины, поистине был похож не на дерево, а на чудо природы. Леса, рассевшиеся на ступенях гор, молча разглядывали его. А он только потрескивал, словно костер, танцевал, как могут танцевать только сверхъестественные существа, делясь на множество себе подобных, танцующих вокруг него самого, неподвижного. Он колыхался, обвиваясь вокруг самого себя, всеми золотисто-коричневыми трепещущими ветвями, как шарфами, до того опьяненный своим телом, что трудно было понять, что же его удерживает на месте: цепкость могучих корней или чудодейственная скорость вращения, на которой держатся сверхъестественные существа. Сидя, как в амфитеатре, на ступенях гор, леса в парадных облачениях не смели пошевелиться. Виртуозность красоты гипнотизировала, как взгляд змеи или как кровь диких гусей на снегу. И вдоль дорог, ведущих к нему, стояли строем, как во время процессии, клены в окровавленных одеяниях мясников.

Все это не помешало наступить зиме 1844 года, даже, скорее, наоборот. А Берг исчез. Заметили это не сразу. Он был холостяком, и потому никто не мог сказать точно, в какой момент он пропал. До этого он браконьерствовал, охотился на самых невероятных зверей, любил природу и поэтому отсутствовал, бывало, неделями. Но в зиму 1844 года о нем забеспокоились через пять или шесть дней.

В его доме все осталось так, что можно было опасаться худшего. Во-первых, дверь не была заперта, снегоступы и ружье были на месте, его полушубок, подбитый овчиной, висел на гвозде. И самым тревожным признаком было вот что: на столе стояла тарелка с остатками кроличьего рагу (а в тарелке – следы от кусков хлеба, которыми он собирал соус), рядом – недопитый стакан вина. По-видимому, он ел, когда кто – то позвал или что-то позвало его на улицу; он тут же вышел, возможно, даже не прожевав кусок пищи. Его шапка лежала на кровати.

На этот раз всеобщий страх охватил деревню, превратившуюся сразу в испуганное стадо овец. Небо было совсем низким, шел снег, делавший день еще более темным, синие тучи отрезали шпиль колокольни, женщины плакали, дети кричали, двери хлопали, и никто не знал, что надо делать, какое надо принять решение. Все говорили о жандармерии, но идти туда никто не хотел. Чтобы вызвать жандармов, надо было пройти в одиночку двенадцать километров под черным небом. К тому же всех смущало то, что на этот раз речь шла именно о Берге, который был взрослым, сильным и смелым мужчиной, самым ловким; теперь уже никто не чувствовал себя достаточно сильным, достаточно смелым и достаточно ловким. Наконец, решили, что пойдут вместе четверо мужчин.

От жилища Берга стали шарахаться, как от дома прокаженного. Дверь его была открыта настежь. Хотя шел снег, никто не осмелился закрыть ее, а небо казалось темнее, чем внутренности неосвещенного дома.

Когда четверо посланцев собрались идти в королевскую жандармерию в Клелле, все население деревни пришло и молча топталось вокруг них, а они, серьезные и бледные, поправляли ружья на ремне и подпоясывали полушубки поясами с патронташами, полными патронов на кабана, и еще у них был целый арсенал острых ножей без ножен и даже маленький топор. В конце концов надели они на ноги снегоступы и очень медленно пошли вверх по склону, за которым проходит большая дорога. Там они и скрылись. Деревне оставалось забаррикадироваться.

Нетрудно представить, что рассказали эти четверо в жандармерии Клелля, пройдя по безлюдной дороге на закате дня много километров. Несмотря на ненастную погоду и плохое состояние дорог, затруднявшие всякого рода перемещения, произошел, должно быть, довольно скорый обмен эстафетами между казармами Мана и Монетье, так как уже в одиннадцать часов ночи в деревню прибыли четверо эмиссаров, шестеро конных жандармов с оружием и багажом и их капитан по фамилии Ланглуа.

Все они были старыми служаками и принялись ворчать и действовать с такой уверенностью, что все селяне сразу почувствовали облегчение. Своих лошадок они поставили временно в конюшни крестьян и разбили бивуак на площади в середине деревни, с будкой, сколоченной из досок, часовыми, патрулями, паролями и прочее. Ланглуа достал из ранца длиннющую глиняную трубку и, усевшись у окна в придорожном кафе, стал руководить операцией.

Длинная глиняная трубка, теплые шлепанцы и меховая шапка, дабы защитить от холода уши, не мешали Ланглуа быть отпетым ловкачом. Он немного прояснил, что произошло: картина получилась мрачная, но появилась какая-то ясность.

Стол, за которым Берг ел в последний раз, стоял перед окном. Окно выходило не на улицу, а на луга. Ланглуа сел на то место, на котором сидел Берг, когда ел кроличье рагу. Ланглуа сделал несколько жестов, подобных тем, какие, по-видимому, делал Берг, доедая рагу и обмакивая хлеб в соус, отчего в застывшем жире на тарелке остались следы. При этом он все время поглядывал в окно и вдруг спросил: «А куда выходит это окно?» (и спросить, действительно, надо было, потому что, если смотреть в него, то окно выходило, как и все окна в это время года, просто на снег, похожий на вату – то на серую, то на голубоватую, то на черную). Окно выходило на дорогу, ведущую к Аверу. Ланглуа велел принести сапоги. А пока за ними ходили, объяснил, что, по его мнению, когда Берг ел, он увидел, наверное, что-то необычное, что заставило его быстро выскочить из дома.

Обувшись, Ланглуа и один из жандармов пошли в том направлении, в котором должен был двигаться Берг. Ушли не слишком далеко. Дошли до места, где туман и облака начали отгораживать их белой пеленой от других жандармов. Тогда они жестами пригласили остальных подойти поближе. Пока те шли, они продвинулись еще метров на двадцать, то есть из деревни их уже совсем не было видно. Те, кто шел за ними, еще видели их, поскольку были ближе. Вот они наклонились над чем-то. Но это не был Берг. Это было множество следов от лапок ворон. Разгребли снег сантиметров на двадцать (столько нападало за последнюю неделю, с учетом осадки из-за ночных заморозков и снега, наметенного ветром) и нашли большую, всю пропитанную кровью и из-за этого превратившуюся в лед снежную плиту.

Значит, тут Берг и скончался. За занавесом из облаков. А дальше что? Ничего. Кругом – нетронутый снег, только свежие следы Ланглуа, жандарма и всех остальных.

Разослали людей группами на поиски трупа. На этот раз, в отличие от прошлогодних поисков Мари Шазотт, искали не как попало, а методично, по четыре человека в команде во главе с жандармом, по определенным секторам, отмеченным карандашом Ланглуа на карте. Но ничего не нашли. Конечно, было девяносто девять шансов из ста, что снег в оттепель растает и вернет труп. Но ведь оттепель не вернула труп Мари Шазотт. Через две недели Ланглуа вернулся в кафе «У дороги» и вновь надел шлепанцы, меховую шапку и закурил длинную глиняную трубку.

– Надо бы узнать, – сказал он, – почему их убили и унесли? Ведь не для того же, чтобы их ограбить. И это не убийство женщин, поскольку Берг, да и Раванель Жорж… Если бы мы жили среди зулусов, я бы мог подумать, что их захотели съесть… А так я ничего не понимаю.

И опять всем строго-настрого было приказано выучить пароль. Закрыли школу. Велели ни в коем случае не выходить из деревни, даже днем (а дни были темные, серо-голубые тучи стояли низко, и шел снег). В случае крайней необходимости из деревни выходили не в одиночку, а по нескольку человек и в сопровождении двух жандармов. И даже внутри деревни не советовали выходить на улицу по одному: мужчинам рекомендовалось выходить как минимум вдвоем, а женщинам – втроем. На деревенской площади постоянно дежурили два жандарма, а четверо остальных парами совершали обходы селения. Дважды в день Ланглуа надевал сапоги и совершал тщательный осмотр, рыскал по дворам, по птичникам, по всем углам и закоулкам. В три часа пополудни всем, у кого сараи стояли отдельно от жилища, надлежало заготовить дрова и фураж, а в четыре часа наступал комендантский час. Наружные патрули возвращались. Все жандармы вместе обходили дома, один за другим, а потом на площади у будки оставляли часового. Ночью патруль дважды обходил всю деревню. Ланглуа приказал повесить перед каждым домом старый таз и палку. Было приказано: чуть что – стучать палкой по тазу, причем изо всех сил.

– Лучше я двадцать раз вскочу зазря, – говорил Ланглуа, – чем пропустить тот самый раз, когда нужно. Так что не сомневайтесь, если что – колотите. (Ланглуа был очень хорош собой: тонкие усики, красивый нагрудник, красивые ноги, умел говорить и не отлынивал от дела.)

Из моего рассказа вам может показаться, что люди там были трусливые. Ну, естественно: трусливые всегда они, а мы – никогда. Но при этом они вовсе не колотили в тазики. Только раз постучали, когда как-то посреди бела дня исчез с лица земли Каллас Дельфен.

– Ничего не могу понять, – говорил Ланглуа, не переставая ругаться, после недельных поисков и рыскания по лесам, затянутым туманом и облаками. – Ничего не могу поделать, я не Бог всемогущий, а вы – чертовы идиоты. Я сто раз говорил: «Не выходите по одному, даже средь бела дня». Жена вашего Дельфена говорит, он хотел выйти один, присесть «на куче навоза». Я понимаю. Но не спать же он туда пошел. Для этого дела – раз-два и готово!.. Понимаете меня? Не картину же он пошел рисовать. А она решила звонить в кастрюлю, когда уже целый час прошел после того, как вышел ваш Дельфен. Я сказал ей: «Надо было, птичья твоя голова, барабанить через пять минут!» А она говорит: «Так ведь Дельфен за пять минут не успевал, он привык там трубочку выкуривать!» Вот чертов балда! Теперь еще одного нет! На этот раз прямо из рук у нас вырвали. Хорош же я после этого!

Каллас, Дельфен-Жюль! Этого, по крайней мере, мы знаем, каким он был. Он позировал для портрета со своей женой Ансельмией всего за два года до случившегося. На снимке они держат друг друга за мизинец. Портрет сохранился у Онориусов, я его видел. Сходите к ним и увидите. Эти Онориусы, они из Кора, но свояченица Онориуса… в общем, не знаю, все эти двоюродные, троюродные братья и сестры… я, признаться, не разбираюсь в этом. Обычно такие вещи нужно хорошо знать, а тут все как-то неопределенно, мне во всяком случае непонятно. Ясно одно: свояченица, двоюродная сестра, получила наследство от здешнего Калласа. Нет, не так. Подождите, что-то я припоминаю, кажется, все понял. Это не свояченица и не кузина, а тетка Онориуса, сестра его матери взяла фамилию Калласа, который был ее шурином, братом ее мужа и внуком брата Калласа Дельфен-Жюля. Вот так будет правильнее. Я знал, что мне удастся вспомнить. Я проследил родство всех, кто имел к тому отношение, чтобы увидеть, кем они кому приходятся сейчас, в настоящее время. Мы еще поговорим об этом позже. После смерти тетки они договорились, что Онориусы из Кора получают в пользование здешний дом, а мебель в нем – в собственность. В доме они открыли бакалейно-галантерейную лавку, а что касается мебели, то именно там я и нашел висящий на стене фотопортрет Калласа Дельфен-Жюля и Ансельмии.

Ансельмия! Можно понять Ланглуа. Она, должно быть, держалась перед ним так же, как держится на портрете, только одета не по-праздничному, поскольку она стала вдовой. Непонятно, какая у нее была тогда фигура: столько нижних юбок, корсажей, турнюров, поясов стягивали, затягивали, перетягивали ее тело во всех направлениях. Лицо козье, глаза – как у допотопных млекопитающих, рот – как будто пилой разрезанный, а ноздри вывернуты наизнанку. Упрямая, как ослица! Тупая, как ослиная шкура. Рядом с ней – Дельфен-Жюль. Последняя радость у него, с тех пор, как он имел неосторожность зацепиться за мизинец Ансельмии, последняя радость, из-за которой он рисковал жизнью, – пойти выкурить трубочку, сидя «на навозной куче».

Насколько можно разглядеть на желтоватом, выцветшем дагерротипе, была в его облике одна особенность, которой никак не стоит пренебречь. У него было круглое, толстое лицо, густые свисающие усы, подчеркивавшие ширину нижней части головы, тяжелый подбородок и отвислые щеки, опускавшиеся тройной складкой на воротник старинного покроя. Если бы тогда умели делать цветные фотографии, мы бы наверняка смогли удостовериться, что Дельфен был человеком из красной плоти, из добротного мяса, в избытке пропитанного кровью.

Если судить по Раванелю, который сейчас работает шофером на грузовике, то Жорж Раванель отличался тоже именно этими качествами. Мари Шазотт, конечно, не была толстой и краснолицей. Наоборот, она была брюнеткой с очень белой кожей. А когда говорят о брюнеточках, пикантных и искрящихся, какой образ сразу приходит на ум? Правильно, с изюминкой.У Мари Шазотт не было того избытка крови, какой был у Раванеля (за которым охотились) и у Дельфена (которого убили), но зато у нее было качество, зато кровь у нее играла, горела огнем. О вкусе я не говорю. Как вы понимаете, я никогда не пробовал человеческой крови. К тому же этот рассказ вовсе не о человеке, который пил, сосал или ел кровь (в наше время я не стал бы рассказывать о столь банальном случае). Я не хочу говорить о вкусе крови (он, должно быть, просто соленый), но, учитывая темный цвет волос, очень белую кожу и изюминкуМари Шазотт, легко себе представить, что кровь ее была очень красива. Я говорю: красива. То есть, взглянем на эту проблему с позиции художника.

Берга я не забыл. Не то, чтобы он занимал в деревне видное место, бедняга, но он был храбр, щедр и непосредствен; он не был жертвой, он оказался побежденным противником. Как если бы вдруг пропал Ланглуа.

Конечно, существует такая система отсчета, сходная, например, с познанием мировой экономики, согласно которой кровь Ланглуа и Берга имеет одинаковую ценность с кровью Мари Шазотт, Раванеля и Дельфен-Жюля. Но существует и другая система отсчета, система, в соответствии с которой Авраам и Исаак логично перемещаются, следуя один за другим в сторону холма в Иерусалиме, где совершались жертвоприношения; система, следуя которой обсидиановые ножи ацтекских жрецов логично вонзаются в сердца избранных жертв. На существование такой системы указывает красота. Невозможно жить в мире, в котором полагают, что восхитительная элегантность оперения цесарки бесполезна. Но все это особый разговор. Мне захотелось это высказать, и я высказал.

В один из первых майских дней Ланглуа уехал. И хотя водосточные желоба громко стонали из-за бурно стекавшей от обильных дождей воды, приход весны внушал людям больше уверенности, чем присутствие команды жандармов. Многие из тех, кто плохо спал последние три месяца, стали спать спокойно под шум грохочущих по расселинам вешних вод.

С наступлением солнечных, погожих дней, когда гора Жокон освобождается от пелены туманов и сверкает, как чистый изумруд, когда далекая вершина Веймон поблескивает, и разбегаются тучи над высокогорными лугами и снегами на горах Обиу, Ферран и Тайфер, где так долго царил мрак, все почувствовали себя так, словно родились заново, именно родились вторично и захотели воспользоваться теми радостями, какими не воспользовались в первый раз. Именно в эту пору была создана Коммуна трудящихся, до сих пор действующая. И отец Бюрля, и отец Катера, мать Сазера, отец Пьериснара, мать Жюли, отец Рафена, мать Антуанетты Сав, мать Ламбера, мать Орасиуса, отец Клемана, кузен Клеристена (того самого, который завещал ему амбар на протестантском кладбище), Фернан Пьер, старейший житель кантона, умерший три года назад, – все они родились в марте-апреле 1845 года. Считают, например, что отличный дом Рене Мартена, доставшийся ему от отца, был завещан отцу неким Курсье, чье семейство угасло, так как был он холост. Завещание датировано июлем 44 года. Отец Сазера был учителем, а Ришо Мари, не имевший детей, оплатил обучение Сазера в Гренобле. Сазера может подтвердить: отец его оставил школу в 39 году. А Сазера было тогда всего пять лет. Потом он пас коров. В июне 44 года Ришо, в присутствии нотариуса, обязался содержать его до тех пор, пока он не получит диплом учителя. Таким образом, в актах гражданского состояния коммуны и в нотариальных архивах Пребуа оставлены следы попытки, предпринятой местными жителями весной и летом 44 года, жить вне рамок обычной системы.

В начале зимы Ланглуа вернулся. Один. Поставил коня в конюшне мэра, а вещи свои отнес в кафе «У дороги».

– Я старый холостяк, – сказал он, – и в их доме стеснял бы жену мэра. А здесь я могу сколько угодно курить трубку и ходить в шлепанцах. И потом я человек компанейский. Сейчас я не на службе. Я взял на три месяца отпуск.

Одним словом, он сказал все, чтобы люди привыкли видеть его в кафе, сидящим верхом на стуле и наблюдающим за тем, как падает снег.

Оружие у него было отличное, и он старательно за ним ухаживал. До сих пор сохранилась традиция: если ружье сверкает, говорят: «надраено, как у Ланглуа». Он раскладывал пистолеты перед собой на мраморный стол. Смазывал их, чистил, спускал пружины вхолостую, оттачивал боек, приговаривая: «Работает, как часы». Метился в снежинку и держал ее на мушке, пока она не упадет на землю. Потом зарядил все пистолеты и положил их на расстоянии вытянутой руки: «А теперь, – сказал он, – я буду жить как простой мещанин». И надел свою полицейскую фуражку набекрень, словно заправский скандалист. Тот еще мещанин. Мещанин, похожий скорее на этого разбойника Абд аль-Кадира. [6]6
  Вождь восстания в Алжире против французских завоевателей в середине XIX в. (Примеч. ред.).


[Закрыть]

Кафе «У дороги» содержала в ту пору некая дама по прозвищу «Сосиска» – старая кокотка из Гренобля, решившая, когда ее возраст стал приближаться к шестидесяти, поселиться на природе (наверное, она мечтала об этом на протяжении всей своей активной деятельности). Это была крепкая женщина, могучая, как скала, с мощным голосом, которым она подавляла всех, кто пытался наступать ей на ноги. Распутствовала она в свое время лишь в субпрефектурах да в гарнизонных городках. Это, конечно, требует сноровки в постельных делах, но главное – глубокого понимания деловых отношений и богатого воображения, а также знания обоих покоящихся друг на друге миров. Не следует забывать, что такие женщины к концу своего цветения утешали целый контингент состарившихся младших офицеров, вернувшихся из Алжира и из «мусульманского рая». Естественно, что у них с Ланглуа сразу установилось полное взаимопонимание.

Зимой кафе пустовало. Часов в двенадцать три – четыре старичка приходили пропустить рюмочку – другую. И сидели часов до трех, дремали у печки. Сосиска подсаживалась к Ланглуа, и они беседовали о житье-бытье.

– Вот что бы ты стала делать с покойником? – спрашивал Ланглуа.

– А ничего, – отвечала она.

– Разумеется, – говорил Ланглуа.

Как и в предыдущие годы, эта зима была тяжелой, а небо было низким и черным от снежных облаков.

– Ну и дыра эта ваша деревня, – говорил Ланглуа.

– Да не хуже Гренобля, – отвечала она.

– Тут я не согласен, – говорил Ланглуа.

От стариков, сидевших у печки, шел неприятный запах перегретой одежды и жевательного табака.

– Что ты имеешь в виду, когда говоришь: «не хуже»? – спрашивал Ланглуа.

– А что ты находишь хорошего в Гренобле? – отвечала она.

– Ничего, – отвечал Ланглуа. – Возле Мер-эльуэда есть деревенька, – говорил Ланглуа, – так вот там так же.

– Снега там не бывает? – спрашивала она.

– Нет, зато солнце такое… – говорил Ланглуа.

Так люди провели ноябрь и декабрь – сидя, сгорбившись, в ожидании неизвестно чего. Ближе к Рождеству погода исправилась. Некоторое время, дней пять, светило солнце, холодное, но очень яркое. В один из этих дней послышался праздничный перезвон на звоннице.

Ланглуа надел сапоги и пошел к кюре.

– Меня особенно беспокоит, как пройдет ваша полуночная месса, – сказал он.

– Надеюсь, хорошо пройдет, – сказал кюре и показал ему внутреннее убранство церкви, которую он украшал уже целую неделю ветками остролиста, самшита и бумажными гирляндами.

Позже Ланглуа признался, что на него произвели сильное впечатление позолоченные канделябры, свечи, обернутые фольгой, и очень красивые ризы, выставленные в ризнице.

– Все эти гербы, – сказал он. – Мы все понимали часть таинства, но никто не понимал его полностью.

– Извините, господин кюре, – сказал Ланглуа, – а в соседних деревнях в нашем кантоне тоже так же украшают церкви?

– Конечно, – отвечал кюре. – И даже мы, самые бедные из всех. Мы – единственный приход, где нет для алтаря украшений из чистого золота. У нас все это медное, начищенное мной до блеска, а в Сен-Морисе, в Клелле, в Пребуа и в более дальних церквах, у них украшения сделаны из настоящего золота. Например, в Клелле есть одна дароносица, которая стоит целое состояние.

В этот момент Ланглуа, казалось, находился настолько близко от того, чтобы узнать всю истину, что он спросил, не является ли то, что кюре называл дароносицей, такая, такая (он подыскивал слово) круглая штука?

– Именно это и есть дароносица, с лучами, похожими на солнечные, – ответил кюре.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю