355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан Жионо » Король без развлечений » Текст книги (страница 7)
Король без развлечений
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:03

Текст книги "Король без развлечений"


Автор книги: Жан Жионо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)

В ту пору, когда между двумя женщинами шел постоянный подсчет побед и поражений, мы частенько ходили выкурить трубочку-другую, сидя на поросшем арникой склоне горы.

Эти походы мы совершали не ради солнца или красивого вида на долину. А потому что, несмотря на все, что случилось, жизнь на этом месте, благодаря этим двум женщинам, продолжалась. И какой бы ни была эта жизнь, отделаться от нее мы не могли. Нам казалось, что в один прекрасный день, быть может за какие-нибудь пять минут, вдруг взрыв смеха, или слезинка, или что-то еще объяснит нам наконец то, что никогда так и не было объяснено. Глаза наши не покидали того места, где стоял Ланглуа. Вот почему мы так часто ходили покурить на склоне горы, повернутом к самшитовому лабиринту возле «Бунгало».

Дельфина сидела в том месте, откуда хорошо видна дорога, поднимающаяся к нам. Мы знали, что ее интересует именно эта сторона. То, что она караулит красный зонтик торговца-разносчика, это мы знали не хуже, чем она сама. Он был внизу, возле Монетье. Пересекал луга, направляясь к Мулен-де-Рекуру. К нам добраться он мог не раньше, чем через неделю.

Сосиска была в курсе всего. Старую обезьяну учить строить гримасы не нужно. Если бы она хотела пресечь это, ей долго голову ломать не пришлось бы. Стоило только в нужный день (а день этот можно было рассчитать по движению красного зонтика, поднимавшегося к нам со скоростью одного лье в день), стоило бы только в этот день выйти навстречу разносчику с пятью су в руках. А уж за пять су продавец картинок хоть отца родного, хоть мать зарезал бы.

Но Сосиска плевать хотела на любовную записку. Дельфина имела право все забыть – это ее личное дело. А Сосиске принадлежало право подсчитывать капитал Дельфины. Собака и на хозяина лает!

Схватки между двумя женщинами, которые мы наблюдали сверху, были схватками не на жизнь, а на смерть. Каждый раз Дельфина тщательно готовилась к бою. Платье на ней было с красивым прямоугольным вырезом впереди, что твоя корзинка с фруктами – полная и как молоком облитая, ну глаз не отвести! (Для мужчин это всегда представляет интерес, такие открытые прелести, и мы времени не теряли.) Чего только не делала она, чтобы привлечь к себе внимание: и тебе тонкая талия, и накладная задница, и румяна, и пудра. А уж духи-то, аромат такой, что добирался до нас через табачный дым (а уж это о чем-то говорит).

А что касается Сосиски, то я уже сказал, каким оружием она пользовалась. Когда молодая женщина усаживалась на скамье и склонялась в сторону туманной долины, где медленно передвигался красный зонт, Сосиска устраивалась за ее спиной и невозмутимо смотрела, не отрываясь, на затылок Дельфины, на ее прическу с бантом. Мы видели, как Дельфина, не переставая следить за зонтом, нервно проводила рукой по затылку и раз, и два, и три. В конце концов оборачивалась к Сосиске и спрашивала:

– Что случилось?

– Ничего, – отвечала та.

Это длилось часами и повторялось много раз. Дельфина рылась в кармашке под юбками, доставала зеркальце и, вытягивая шею, как курица, вертела головой, расчесывала гребенкой завитки волос, прикасалась пальцами к губам, к глазам, ко лбу, к подбородку, старалась разгладить тыльной стороной ладони низ подбородка и в завершение снова приближала зеркальце к лицу, осматривая глаза, уголки глаз, пыталась разгладить лоб. Потом опять наклонялась вперед и искала глазами красный зонтик, успевавший за это время переместиться. Теперь он был за Рекуром.

Сосиска, между тем, не шевелилась, ни на миллиметр не меняла свою позицию и продолжала расстреливать глазами затылок.

– Что случилось? – опять спрашивала Дельфина, повернувшись всем телом.

– Ничего, – отвечала Сосиска.

– А что ты так внимательно разглядываешь? – спрашивала Дельфина.

– Тебя, – отвечала Сосиска. (Наверное, чтобы у той не оставалось ни малейшего сомнения.)

Мы следили за этой игрой час, а то и два. И «корзина с фруктами» и «любезности» того заслуживали. Если, осмотрев свою фигуру со всех сторон, Дельфина поправляла грудь в корсете меньше двадцати раз, водворяя ее на место, это означало, что в этот день она уделила ей недостаточно внимания. Она словно играла со щенками в корзинке. Она их и укладывала, и поглаживала, и обкладывала вокруг белыми, как пена, кружевами…

Однако этим Сосиску пронять было невозможно.

Но Дельфина отлично знала, чем ее можно было пронять. И каждый раз к концу битвы она прибегала именно к этому способу. И если прибегала к нему так поздно, только в конце, то вовсе не по доброте душевной. А потому, что оружие это было обоюдоострым.

Она вдруг распрямлялась (но только когда уже совсем теряла веру в себя, во все свои мази, во все свои пудры и духи) и кричала:

– Подумаешь, ТВОЙ Ланглуа!..

И прежде, чем ей удавалось скрыться, прежде, чем она исчезала за самшитом, Сосиска успевала ей ответить:

– Но это был не МОЙ Ланглуа!..

И было видно, что, оставшись одна, Сосиска продолжала тихо повторять эту фразу.

Тут мы снимались с нашего насеста и уходили, потому что спектакль на этом заканчивался. Как вы понимаете, эти наблюдения за лабиринтом мы проводили вовсе не для того, чтобы полюбоваться «корзиной с фруктами» Дельфины. В подобное декольте можно заглянуть походя, но мы в такие игры не играем. Важно было понять, что же там у него произошло.

Ведь мы видели, как они выпутывались: и Ланглуа, и чета Тимов, и все остальные. Мы видели, как умер Ланглуа (в общем, если и не видели, то слышали; глазами своими не видели, хотя пламя было такое яркое, что осветило верхушку Жокона, зато услышали буквально все); а вот из чего те и другие выпутывались, когда по лицам их было видно, что для нас они изображали искусственную радость?

Это было время, когда люди начали пользоваться отчаянием Сосиски, а точнее – старостью, отнимавшей у нее силу и способность скрывать свое отчаяние.

Поначалу она проявляла осторожность. Потом (наверно, она подсчитывала оставшееся ей время так же, как подсчитывала его для Дельфины), видимо, решила: «К чему это? Мне жить-то осталось всего ничего!»

В этом выразилось ее понимание того, что беседы с нами ее успокаивают.

Мы спускались со своих насестов, подходили к забору и подзывали ее. Поначалу она отвечала, не двигаясь с места. Потом стала подходить к изгороди. И, наконец, вышла за ограду. В конце концов мы даже стали носить с собой лишнюю палку, чтобы она могла опираться на нее, гуляя с нами.

Так мы и прогуливались с ней, вчетвером, а то и впятером, не спеша поднимаясь по лугу мимо заезжего домика к яблоням. Среди нас всегда кто-нибудь немного присматривал за коровами. Но это не мешало прогулке. Наоборот, это помогало нам, давало время обдумать то, что она говорила. Заставить ее говорить было нетрудно, а вот нам порой нужно было время, чтобы понять, что она говорит. И только после зрелых размышлений мы высказывали наше чувство к Ланглуа.

– Да замолчите вы! – кричала Сосиска (я говорю, что она кричала, потому что голос у нее был хриплый и переходил на фальцет, когда она напрягала его). – Он был человек, как все остальные!

Ну что ж, значит, людей «как все остальные» хватает. Тогда в конце концов все мы были людьми, «как все остальные». Если она хотела это сказать, пусть говорит! Разве мы не слышали, как Ланглуа говорил, что господин В. был человек как любой другой?..

Вот только чего мы никак не могли ей объяснить, так это того, что мы тоже любили Ланглуа. Не обижались на него, наоборот. И что сейчас мы с ней разговаривали потому, что всегда хорошо относились к этому человеку. И что никаких претензий к нему не имели, даже за то, как он умер, потому что он, похоже, многое знал.

Согласитесь, загадочного было тут немало!

Допустим, ему удалось ни перед кем не отчитываться за то, как он нас (да и всех) избавил от господина В.

Да и то! Разве нет в Париже судов и палача?

На это нам могли бы сказать, что это не наше дело; что если это можно считать чьим-то делом, то единственным таким человеком был тот самый королевский прокурор! Но разве мы не видели, что этот прокурор оказался другом-приятелем Ланглуа? Да и вообще, разве в тот или иной момент хоть у кого-нибудь возникала мысль, что королевскому прокурору есть в чем упрекнуть Ланглуа? Наоборот, можно сказать, что тот был его любимчиком. А в тот памятный вечер облавы на волка, когда Ланглуа уложил зверя двумя пулями (как обычно, следует добавить: причем небрежно, прицельно, но небрежно), разве королевский прокурор не бросился, несмотря на свое пузо, к Ланглуа с легкостью воздушного шара?

Как будто хотел его защитить (от чего?). Больше, чем защитить, для того, чтобы быть с ним.

И раз уж заговорили о королевском прокуроре, действительно ли он был известен, да или нет, как «глубокий знаток человеческих сердец»,как «любитель человеческих душ»?

Разве в тот вечер, когда был убит волк, прокурор и Ланглуа не переглянулись?

А я, который как раз стоял на таком месте, откуда хорошо был виден взгляд этого «глубокого знатока человеческих сердец»,разве я не увидел совершенно отчетливо в его взгляде (которым он ответил на взгляд Ланглуа) бесконечную печаль?

Проще всего сказать: «Замолчите!» Мы хотели бы молчать, но можно ли промолчать. Вот в чем вопрос.

Это как с госпожой Тим; ведь дружба Ланглуа и госпожи Тим была именно дружбой, а не чем-то там еще. Мы хорошо это знали, хотя такая дружба, признайте, была чертовски требовательной! Ну как объяснить эту дружбу между женщиной, хотя и сделанной из голубого мрамора, но выросшей в монастыре, рядом с вулканом и ледниками, и этим мужчиной, сделанным сами знаете из чего; как объяснить, почему эта дружба началась на следующий день после облавы на волка? Со всей ее жестокостью! Началась внезапно, можно сказать.

Дня не проходило, чтобы госпожа Тим не приезжала в деревню. Они бесконечно прогуливались взад – вперед по площади под липами, изредка обмениваясь фразами, почти не глядя друг на друга, большую часть времени молча вышагивая бок о бок. А в иные дни Ланглуа уезжал в Сен-Бодийо.

– А сколько раз ты сама, начиная с того времени, надевала свое красивое платье? Чтобы ехать к нему (или к ним) в Сен-Бодийо, или же чтобы третьей прогуливаться молча под липами?

– У вас слишком богатое воображение, – отвечала Сосиска. – Что в этом особенного, если Ланглуа любил поговорить о том, куда идет мир? Мы с ним этим занимались и задолго до прогулок под липами. Они были уже продолжением. А мы с ним начали говорить об этом с первого же вечера, как только он у нас появился. Не успел он еще достать трубку из ранца. Я пожила на свете. Повидала всякого. И знаю, что дела пошли бы как по маслу, если бы всегда было масло. А масла нет. Вместо него – наждак. Он любил поговорить с людьми бывалыми. А госпожа Тим как раз человек бывалый. И что удивительного, если я надеваю приличное платье, когда иду на встречу с этими людьми? Разве он не следил за своей одеждой? И госпожа Тим разве не следила? А вам что, хотелось бы, чтобы я выглядела, как содержательница харчевни?

Помню, как вы вытаращили глаза, увидев меня в то утро, перед облавой на волка. Можно было со смеху умереть. У вас слишком богатая фантазия.

Он мне сказал: «Если оденешься элегантно, то приглашу тебя». Вот я и оделась. А что касается саней… Госпожа Тим послала бы их за Жаком, Пьером или Полем, если бы Ланглуа сказал ей: «Пошлите сани за Жаком, Пьером или Полем».

Да, действительно, я часто ездила к ним в Сен-Бодийо. И они редко гуляли по площади под липами без меня, что верно, то верно. Просто, когда начинаешь беседовать, куда идет мир, уже не можешь остановиться.

– Но почему так вдруг, именно после охоты на волка?

– Почему? Вы же ведь сами заметили, что это было нечто необыкновенное. Это поразило и меня, и госпожу Тим. Дружба часто начинается именно так. Вас, наверное, удивило, что я была в шаламонском лесу в пальто на ватине, которое мне одолжила госпожа Тим. Так ведь? Очень просто. Вы видели, как я наливаю вам вино, чокаюсь по разным причинам, а когда не хватает четвертого – сажусь за стол. Но у госпожи Тим был ко мне интерес иного рода. Когда речь идет о том, как в мире идут дела, то видишь, что они идут не так просто. И всегда хочется знать – почему. Не могу сказать почему, но вполне могу сказать о том, что я заметила, когда некоторые вещи у меня не получались. Не всему можно научиться в монастыре, даже если вулкан рядом. У меня никогда не было вулкана по соседству, зато я отлично знаю, что такое вторая половина воскресного дня в гарнизонном городке. Госпожа Тим считала, что мое мнение очень полезно для познания некоторых вещей. А обмен мнениями заводит довольно далеко. Я имею в виду разговор между женщинами. И легко приводит к тому, что тебе одалживают пальто на ватине. А почему мы оказались в шаламонском лесу? Возможно, вы спросите меня об этом. Там, а не в Сен-Бодийо, в теплой гостиной, с рюмкой вишневой настойки в руке? Просто мы очень хотели увидеть, куда идет мир, в частности, в глубине этого леса. Вы же не станете утверждать, что Шаламон не является частью мира, или, может быть, станете? Так что у человека есть на это право. Если человек интересуется.

– А прокурор? – спросили мы.

– Он тоже был любителем узнать, ему тоже было интересно узнать, как идут дела в глубине Шаламона. О поведении людей, встречающихся в монастыре, в гостиных, в гарнизонных городках и в семьях узнаешь очень немного, если не знать того, как ведут себя люди в глубине Шаламонского леса.

Мы говорили: «Ладно, пусть будет так. Но объясни нам одну вещь. Почему Ланглуа так изменился?» Она хорошо помнила тот день, когда мы увидели его впервые. Допустим, мы были в тот вечер в особом положении и встретили его как Спасителя. Но что произошло? Мы ошиблись или он действительно был раньше добродушным весельчаком, каким он показался нам тогда? А когда он вернулся к нам потом, в этом своем цилиндре, от него за версту разило меланхолией.

– Он был хорошим парнем, – сказала она. – И он вовсе не был меланхоликом. Когда он приехал сюда впервые, вы в том состоянии, в каком вы были, просто ошиблись, решив, что он состоит только из глиняной трубки и сапог. К тому же он вам доказал это. С его послужным списком человек не может быть просто добродушным весельчаком. Он воевал в Алжире. Был в Оране с Демишелем и в Макте с Трезелем, рассказывая, что нет ничего хуже, чем иметь дело с арабами, когда те воюют, переодевшись в женщин. Кто там побывал и вернулся живой, никогда этого не забудут. Это во-первых. Во-вторых, они пришли к выводу, что хорошо уже быть просто живым, не пытаясь быть или выглядеть «весельчаком».Ну и еще они поняли, что тарелка супа дела не решает (и тут уж я могу сказать, что я это поняла и без генерала Бюжо. Правда, я работала без труб и барабанов. Но это дела не меняет.). Короче, он взвешивал все «за» и «против». Трубка и сапоги – это была декорация. И три медали – тоже декорация. А вот что не было декорацией, так это когда он расставил часовых, когда заставил вас сидеть по домам, организовал патрулирование, а потом, возвращаясь ко мне, говорил:

– Садись, поговорим, куда идет мир.

Потому что, как говорил он, ничего не делается по распоряжению Святого Духа. Если люди исчезают, значит, кто-то устраивает их исчезновение. Если кто – то устраивает их исчезновение, значит, у этого кого – то есть для этого причины. Нам кажется, что причины нет, а для кого-то она есть. А раз причина есть, мы должны суметь ее понять. Я не считаю, что есть на свете какой-нибудь человек, настолько отличающийся от других, что у него имеются свои причины, совершенно непонятные всем остальным. Здесь нет иностранцев. Нет иностранцев, понимаешь, старушка?

Конечно, я понимала! Я всю жизнь работала, лежа на спине. И никогда не на ногах. Если бы были на свете такие иностранцы, я бы первая о них узнала.

– Вот поэтому-то я тебя и спрашиваю, моя старушка, – говорил Ланглуа.

Были моменты, когда он был сентиментален, как Иов.

Я не любила вспоминать мой послужной список, но перед ним я готова была выложить все, что знала. Поэтому однажды я ему сказала:

– Ты вот говоришь, что ничего не делается по распоряжению Святого Духа, а я считаю, что, может быть, как раз все и делается только по распоряжению Святого Духа.

Сказала я это просто так, чтобы отделаться от тысячи других образов, а он замер, как пригвожденный к месту. А почему, спрашивается?

– Может быть, – сказал он, – и это было бы грустно.

А через какое-то время добавил: «А если все или ничего – это одно и то же, как ты говоришь, то это было бы еще более грустно».

Я не удивилась, когда он вернулся со своим цилиндром и послал всех подальше.

Многого вы не знаете. Конечно, облава на волка, тут я согласна. Сделано все было красиво, но великие битвы не делаются как в театре.

Он уже побывал в глубине Шаламона со своими жандармами и с Фредериком II. Он был вынужден импровизировать свою песенку. И на мой взгляд, это было исполнено совсем неплохо для человека, располагавшего к этому времени только опытом, указанным в его послужном списке. Тут уж я своей болтовней никак не могла ему помочь.

Чтобы прожить жизнь, какую я прожила, надо на это было решиться, решиться или смириться. Решиться надо, чтобы прожить любую жизнь. Мы с госпожой Тим и прокурором много рассуждали о послужных списках (вот о чем мы разговаривали). И госпожа Тим, и прокурор в том, что касается их самих, приняли свое решение. А вот Ланглуа в тот вечер, когда мы гонялись за волком, я видела это, Ланглуа все никак не принимал решения, а потом в конце концов был вынужден пойти на эту импровизацию и выстрелить сразу из двух пистолетов.

Он же прекрасно понимал, что это не было решением.

Месяцев через пять, как-то вечером, он сказал мне: «Будь готова к завтрашнему дню». Это как раз в тот день вы видели, как мы уехали в коляске: госпожа Тим, он и я. Он предупредил меня таким способом, как я вам сказала.

Это было весной. Шел дождь. Он правил, госпожа Тим сидела рядом с ним, а я – рядом с госпожой Тим. Все на одной скамейке, лицом вперед. Мы подняли капот и застегнули кожаный фартук, прикрывавший колени. Я не знала, куда он нас везет. Я думала, госпожа Тим знает. Но когда, проехав Клелль, мы свернули на первую же дорогу, ведущую налево, к лесу, она посмотрела на меня вопросительно. И я так же молча дала понять, что тоже не знаю, куда мы едем.

Два лье мы ехали сквозь лес, где ветки деревьев хлестали по капоту, от качки на ухабах нас кидало из стороны в сторону. Выехали на лесную дорогу. Поехали в сторону Мене. Я поняла, что свернули с дороги налево мы лишь для того, чтобы не ехать через Шишильян.

Теперь мы ехали в гору. Шагом. Признаюсь, ехать под мелким дождиком, прижавшись друг к другу, сквозь свежие запахи весны, а главное, молча – это было прекрасно.

Подъехали к перевалу. Едем в сторону Ди. Дождь перестал. Облака порвались на мелкие клочки. Думаю: «Что-то изменилось». Да, что-то изменилось. Мы спускались. Через час горы опять заняли свое место в воздухе, а мы – внизу, чтобы пробираться между ними к деревне.

Он останавливает у трактира. Мы с госпожой Тим скорее дали бы себя убить, чем произнесли бы хоть одно слово. Мы переглянулись с ней, потом посмотрели на него. Одновременно взяли сумочки, пока он расстегивал фартук, и сошли на землю.

Вы ведь знаете, он был красавцем. Ну, может, не таким, какие нравятся девочкам, но одним из тех, что нравятся женщинам. Он не раскланивался налево и направо, зато рука, которую подавал, была твердой. Мне очень понравилось, что он ухаживает не только за мной, как было видно по его глазам. Но то, что несмотря на все, он подавал нам руку и подставлял плечо, чтобы помочь выйти из экипажа, делало эту руку и это плечо бесценными. Так же думала и госпожа Тим.

Вот умереть мне на этом месте, если именно в тот день я не подумала первой: «А жаль!» Чего жаль? Я не знала. Знала только, что жаль.

Уверена, что я первой подумала это, потому что в тот момент, когда я это подумала, госпожа Тим еще явно не думала об этом, потому что она спросила, будем ли мы есть. И это были первые слова, произнесенные одним из нас троих в то утро с тех пор, как мы двинулись в путь.

Уверена я и в том, что госпожа Тим заставила себя сказать эти слова и, наверное, подумала: «Я буду самой смелой».

Нет, самой смелой была я, хотя я ничего не сказала и только подумала: «А жаль!»

Шли мы почти все время рядом с госпожой Тим, но несколько раз, и тут тоже, я проходила вперед, я выходила из общего ряда, понимаете?

За столом я единственный раз в жизни увидела на лице Ланглуа болезненное выражение. А знаете, почему оно появилось? Потому что ему надо было сказать идиотскую фразу:

– Не нужна ли вам хорошая вышивальщица? – И он добавил, но с глупейшим видом: – Она и кружева тоже делает. В этой деревне есть такая женщина, отличная мастерица – Бедный Ланглуа! Спросить такое у меня и у госпожи Тим! Ведь мы знали наши роли назубок! Мы тут же одинаково удивленно-восхищенными голосами ответили:

– Ну, разумеется! – словно без вышивальщицы вся наша жизнь до сих пор была сплошной чередой неприятностей.

Я посмотрела на госпожу Тим: невинное личико младенца. Наверное, и у меня было такое же. Или даже еще лучше.

Вот вам мойЛанглуа! (Это не был мой Ланглуа, так говорит только эта мерзавка Дельфина. Я родилась на двадцать лет раньше, чем нужно. Если бы родилась на двадцать лет позже, он бы еще был жив.) И вот наш Ланглуа успокоился и даже стал любезничать с нами. (А я подумала: «Давай-давай, ты никогда не совершишь над собой такого насилия, какое совершаю я».) Он объясняет нам: здесь была вышивальщица, кружевница, просто фея – так и сказал. И посмотрел, какое впечатление произвело это слово. Бедняга Ланглуа! Эффект от него был, как от поливания цветов водой, вы же понимаете. Он, наверное, мысленно все повторял и повторял это слово. Где только он его выискал? Фея эта воспитывала сынишку и была рекомендована фабричным советом скорее за образцовое поведение, чем за профессиональное мастерство.

Мне никогда не выдавал рекомендацию никакой фабричный совет. Правда, я никогда не воспитывала мальчика, и поведение мое было далеко не образцовым, но, обмакивая хлеб в соус от тушеной говядины, я подумала и произнесла самым естественным образом слова, нужные для того, чтобы Ланглуа не запутывался больше в словах, которые не имели к нам отношения, и чтобы дать ему понять, что мы – его друзья и здесь, и у себя дома. А феи пусть идут куда подальше. Разве я не права? С друзьями вам не нужно ходить вокруг да около.

Госпожа Тим потихоньку нежно погладила мне руку. Не повышая голоса, я сказала то, что хотела. Мне было неприятно видеть это страдающее выражение у него на лице. Ему это было не к лицу. Стоило запрягать коляску, заставлять госпожу Тим ехать к нам одной (а она так боялась сен-бодийских лошадей), стоило нам троим ехать под дождем сюда, по горам и по долам, чтобы увидеть робость на его лице! Мог бы прямо сказать, чего он хочет, как обычно. Ведь именно таким мы его и любили.

Он и сказал. Думаю, что не надо было никогда вызывающе вести себя по отношению к Ланглуа. К тому же он нам прямо дал понять (особенно мне, со стыдливой улыбкой), что облекал все это в такую форму вовсе не из желания пощадить наше самолюбие. А потому, что и сам он засомневался в последний момент. Теперь же, когда сомнения прошли, вот о чем шла речь.

В эту деревню приехала жить женщина – сказать нам о причинах ее приезда он не счел нужным. Достаточно было знать, что она нездешняя и что была вынуждена переехать по причинам, знать которые нам нет необходимости. Не потому, что он сомневался на наш счет, а, наоборот, чтобы мы могли свободно делать то, что он хотел.

Он хотел войти к этой женщине, но войти как бы невидимкой. Иначе и мы ему были бы не нужны. Он мог бы (как он говорил) постучать в дверь, сказать «Здравствуйте, госпожа», спросить о чем-нибудь, после чего вошел бы и всё.

Но не в этом было дело.

Он хотел войти, ему было достаточно, как он думал, войти в комнату, где она принимает всех. Ему не было необходимости, как он полагал, видеть другие комнаты, спальни или еще что-нибудь. Он хотел войти к этой женщине и получить разрешение побыть там, посидеть, по возможности незаметно, чтобы о нем просто позабыли.

Ему хотелось просто понять, что это за дом, спокойно, не торопясь осмотреть все вокруг себя. Почувствовать все изнутри. Он долго раздумывал, прикидывал, рассчитывал, долго размышлял и вот что придумал.

Действительно, женщина эта была необычная мастерица. Зарабатывала на жизнь себе и ребенку (во всяком случае, с тех пор, как приехала в эту деревню), выполняя заказы по вышиванию и кружевным работам. Монастырь нищенствующих монахов, богатые дамы и господа находили для нее заказы по исполнению изделий для приданого. Вот такое было введение.

Он хотел, чтобы мы все втроем – госпожа Тим, я и он – пошли и постучали в дверь этой женщине. Вот распределение ролей: госпожа Тим – мать дочери на выданье; Ланглуа – друг семьи, его представить нужно было походя, вскользь, не настаивая, так, чтобы вроде бы и представили, но как лицо второстепенное; я – тоже друг семьи, или тетка, если госпожа Тим не имеет ничего против. Его нужно было посадить в уголок со словами: «Потерпите, мы поговорим о вещах, которые мужчинам неинтересны». А мы с госпожой Тим должны были сперва посмотреть образцы работы этой женщины, а потом сделать ей заказ. Настоящий заказ, потому что очень важно было, чтобы хозяйка дома не обнаружила обмана (как говорил Ланглуа, в данном случае речь шла о порядочности, которой он придавал большое значение. Он еще добавил: «Если я узнаю, что когда-нибудь она усомнится в чем-либо в связи с нашим визитом, то я потеряю сон, постоянно буду воображать себе эту растерянную женщину, мечущуюся по свету, тогда как я хочу ей только добра»). Так что было очень важно сделать настоящий заказ на изготовление работы и доставку ее в нужный срок (это позволяло ему также совершить второй визит в случае, если бы он счел его необходимым), и нужно было оплатить эту работу.

Он сказал, что мы с госпожой Тим сами должны решить, нужны ли нам эти кружева. Он не знал этого.

– Кружева всегда нужны, – сказала госпожа Тим.

– Но нужны ли они настолько, чтобы просидеть у этой женщины целый час?

– Настолько, чтобы просидеть у нее хоть неделю, – ответила госпожа Тим.

Она просто сказала вслух мои мысли и поняла это, потому что продолжала мило поглаживать мне руку.

Итак, все было прекрасно. Я сделала вывод и произнесла вслух: «Разве такие друзья могут подвести?» Ланглуа взглянул на меня с выражением глубокой признательности.

Женщина жила в старой части города. Внизу, возле трактира, где мы оставили коляску, были богатые дома. Надо сказать, улица, по которой мы шли, была не очень приятной. Там жили каменотесы с охряных карьеров, и красная пыль, которую они приносили на подошвах, придавала текущим вдоль улицы ручейкам кровавый оттенок.

(Деревни на склоне Ди совершенно не похожи на наши. Просто небо и земля. У нас – все для выпаса коров и для лесопилок. А здесь – все для аристократии и истории. Я имею в виду историю Франции, конечно, но еще и для того, чтобы совать нос, куда не следует. Почти везде – старые замки, и дома жмутся к ним, даже если они разрушены.)

Я подумала: не может женщина, хоть сколько-нибудь себя уважающая, жить в таком месте. Дома были словно в мрачных лохмотьях, мы поднимались по улочкам, прижимающимся к склону горы, а между полуразвалившимися домами виднелись руины чего – то, что, по-видимому, было некогда чем-то значительным.

По мере того, как мы поднимались, улица становилась если не красивее, то хотя бы приятнее. Появилась трава, и за остатками развалившихся домов внизу виднелась маленькая красивая долина с ручейком среди ольховника, с дорогой, обсаженной тополями, с болотцем, заросшим камышом, с мельницей, ивами и даже беленькой фермой по типу южных, с платанами и, кажется, тутовыми деревьями. Долина эта уходила вдаль, на юг и, все уменьшаясь, сливалась в какую-то картину, краски которой напоминали омлет с зеленью.

А шагах в пятидесяти выше стоял дом, хорошо сохранившийся и чистенький, с видом на этот приятный пейзаж. Окна первого этажа в нем были забраны красивыми решетками, как раз такими, какие я люблю, – добротными и округло выступающими вперед наподобие животов.

Мне всегда хотелось иметь такие решетки на окнах. Моей мечтой было жить в доме с такими выпуклыми решетками на окнах. Почему? Наверное, у женщины, там живущей, было такое же желание. Что она жила именно там, я не сомневалась. Так захотела одинокая женщина, человек, взявший на себя заботу о ком-нибудь: о мальчике или о себе самой, иногда и этого достаточно.

И действительно, она жила там.

Конечно, я готова была найти там отвратительную фею. Небось какая-нибудь церковная белая крыса (тогда бы я никак не смогла понять выбор Ланглуа). Оказалось все иначе.

Это была женщина в возрасте, совершенно седая, в черном платье, с глазами самого голубого цвета из всех голубых глаз, которые я когда-либо видела! И хотя были они голубыми, они не придавали выражения молодости, какое обычно придают голубые глаза лицам старым или помятым и усталым. Каким было это лицо? Думаю, можно сказать, что оно выражало постоянную тревогу, ту особую тревогу, которая утомляет, изнашивает и старит.

Открывая дверь после нашего стука, она сперва увидела только госпожу Тим и меня и очень любезно пригласила нас войти. Тогда Ланглуа, стоявший в стороне, приблизился, и мне показалось, что женщина засомневалась и даже как бы загородила своим телом вход в дом, но потом все же отстранилась и пригласила всех троих пройти в другую дверь, которая вела в коридор.

Госпожа Тим взяла инициативу в свои руки и, пока мы шли по коридору, заговорила о деле. Женщина ввела нас в комнату, показавшуюся нам в первый момент одновременно и темной, и огромной, поскольку окно (одно из тех самых, с выпуклыми решетками) не давало достаточно света, чтобы всю ее осветить.

Видно было только окно, заполненное той долиной, о которой я сказала. Женщина извинилась за плохое освещение и повела нас к этому окну, где виднелось небо с разорванными облаками.

Оно освещало лишь несколько квадратных метров, внутри которых находились очень красивое кресло, обитое светлой гобеленовой тканью, роскошный стол для игр, инкрустированный слоновой костью и черным деревом, стул с выгнутыми ножками, напоминающими завиток скрипки, и, наконец, в самой середине освещенного места – дамский столик для рукоделия, заваленный тканями с лежащими наверху массивными очками в стальной оправе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю