355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан-Мари Гюстав Леклезио » Золотая рыбка » Текст книги (страница 4)
Золотая рыбка
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:04

Текст книги "Золотая рыбка"


Автор книги: Жан-Мари Гюстав Леклезио



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)

«Ну что ты?» Она сердилась, потому что я сморщила лицо, собираясь заплакать. «Ты уедешь, а что будет со мной? Я не хочу оставаться здесь с Тагадирт». Хурия крепко обняла меня. Стала утешать ласковыми словами, но я видела, что у нее все давно решено. Сердцем она была уже не с нами.

Уверенности ей было не занимать, а ведь с виду походила на куклу. Росточка Хурия была небольшого, с маленькими ладошками, а на лице с выпуклым лбом написано детское упрямство. Она твердо решила вырваться, бежать прочь от всего этого – от пыльных улочек, рычащего грузовиками шоссе, асбестоцементных крыш, по которым дождь грохотал как лавина, а солнце жгло сквозь них точно каленым железом. И от стен, воняющих мочой и плесенью, от колодцев, в которых стоит черная, ядовитая вода, от детей, играющих на мусорных кучах, от маленьких девочек с перемазанными сажей лицами, сгибающихся, как старушки, под вязанками хвороста. От всего, что напоминало ей о детстве, от нищей деревни, где даже вода, которую пьешь, отдает бедностью. А пуще всего она хотела бежать от гулянок с этими своими господами из хорошего общества, в их черных лимузинах с тонированными стеклами, где надо было через силу смеяться, притворяться веселой, счастливой, никому ведь не нравится горе. И еще она хотела бежать, потому что по-прежнему боялась, что ее ищут, и найдут, и возвратят тому скоту, за которого ее когда-то выдали замуж, а он поэтому считал, что может делать с ней что хочет, даже замучить до полусмерти.

Как-то вечером она вернулась пьяная, глаза у нее были мутные, почти безумные, и мне стало страшно. При свете керосиновой лампы я увидела, что она роется под подушкой, пересчитывает свои контрабандные доллары. Хурия заметила, что я не сплю, и подошла ко мне. «Ты не помешаешь мне уехать, ни ты, никто другой!» Я не сводила с нее глаз и молчала. «Я убью тебя, убью, только попробуй, я и себя убью, если мне придется остаться здесь». Она выпалила это и приставила к свое горлу перочинный ножик, который всегда носила с собой, чтобы защищаться от сутенеров.

Потом Хурия больше об этом не заговаривала, и я тоже ничего ей не сказала. Я точно знала, что она скоро уедет, что уже договорилась с одним капитаном. И тогда мне пришло в голову тоже уехать. Переплыть море, отправиться в Испанию, во Францию, в Германию, даже в Бельгию. Даже в Америку.

Но я была еще не готова. Если уезжать, понимала я, то навсегда, безвозвратно. День и ночь я думала об этом. Ходила по улочкам дуара, а сама была уже где-то далеко. Перепрыгивала через канавы и грязные лужи, обходила стороной стайки мальчишек, наполняла пластиковые бидоны у колонки в конце главной улицы, но делала все это как во сне.

Я стала читать атласы, чтобы знать пути, названия городов, портов. Записалась на курсы английского при ЮСИС [2]2
  Информационная служба США.


[Закрыть]
и немецкого при Гете-институте. Естественно, за них надо было платить, да еще требовали всякие справки и характеристики. Но я надевала все то же голубое платье с белым воротничком – я удлинила его тесьмой и переставила пуговицы, – прятала свою рыжеватую гриву под чистенькой белой повязкой и выкладывала им про себя все: что я сирота, денег у меня нет, да еще глухая на одно ухо и, мол, готова на что угодно, лишь бы выучиться, повидать мир, стать человеком. Вместо платы, говорила, могу у вас убираться, или надписывать конверты, или расставлять книги в библиотеке, что скажете, все могу. В американском культурном центре я приглянулась тамошнему секретарю, толстой даме-негритянке. Когда я в первый раз вошла в ее кабинет, она так и ахнула: «Господи, как же мне нравятся ваши волосы!» Запустила руку в мои лохмы, которые даже резинка не держала, и сразу записала меня, ни о чем не спрашивая.

А у немцев на меня положил глаз господин Георг Шён, долговязый и тощий молодой человек с редкими завитками светлых волос и серыми, серьезными и печальными глазами. Глядя на меня, он улыбался. Господин Шён взял меня на пробу в свой класс. Я шпарила наизусть целые списки слов, склонения. Все это звонким голосом, будто что-то понимала, вроде как читала стихи. Господин Шён сказал, что память у меня редкостная. Наверно, из-за глухого уха.

По вечерам я возвращалась к Тагадирт с учебниками, читала при свечке, делала уроки. Однажды господин Шён показал всему классу мое домашнее задание. Внизу листка красовалось большое жирное пятно.

– Это что такое? Вы ели за работой?

Ученики захихикали.

– Нет, господин учитель. Это пятно от воска.

Господин Шён, видно, не понял.

– У меня в доме нет электричества. Я занимаюсь при свечке. Если нужно, я все перепишу.

Он растерянно уставился на меня:

– Нет, нет, сойдет и так.

Но после этого он стал каким-то странным. Смотрел на меня так, будто все время думал об этом пятне от свечки на моем домашнем задании. Я не понимала, с чего он мается. Часто он просил меня задержаться после уроков, расспрашивал, что это за место, где я живу, что за люди живут там. Я никак не могла взять в толк, куда он клонит. Боялась, как бы он не донес на меня в полицию. Глаза у него были чудн ы е, влажные и всегда печальные, разговаривая со мной, он сцеплял руки, теребил пальцы. Он немного напоминал мне месье Делаэ, только был добрее, мягче. А смотрел так же, чуть искоса, помаргивая ресницами. Он говорил, что выбьет мне стипендию и я поеду учиться в Германию, в Дюссельдорф. Это был его родной город, и он хотел, чтобы я приехала туда к нему. Еще он говорил, что я многого достигну, это уж наверняка. Стану знаменитой и богатой, мое фото будут печатать в газетах.

Про все это знал господин Рушди. Я теперь нечасто бывала в библиотеке из-за уроков немецкого и английского, но, когда я приходила, он был там. Сидел в углу и читал свои книги по философии. Через какое-то время он вставал и выходил покурить, и я шла за ним в садик. Когда я рассказала ему про господина Шёна, он пожал плечами: «Да он в вас влюблен, только и всего». И посмотрел на меня строго. «А вы, мадемуазель? Вы в него влюблены?» Мне стало смешно. «Вам решать, – заключил господин Рушди. – Вы молоды, у вас впереди вся жизнь». А потом он посоветовал мне прочесть «Самопознание Дзено» Итало Свево. «Кто не читал этой книги, тот ничего не читал», – сказал он загадочно. После этого господин Рушди стал говорить со мной по-другому. Читал мне стихи – Шехаде, Адониса. Как-то раз мне захотелось поддразнить его, и я заявила: «Наверно, я и правда выйду замуж за господина Шёна». Он вдруг помрачнел. Сказал: «Я вам не советую». Это тщеславие во мне говорило, я была уверена, что господин Рушди сам в меня влюблен, и забавлялась, глядя, как он меняется в лице, едва я заводила речь о замужестве.

Учеба моя продолжалась целых полгода, до весны. А потом я решила не ходить больше в Гете-институт. Дома было совсем плохо, Тагадирт без конца бранилась с Хурией, кричала, что та сидит у нее на шее, не дает ей денег, даже воровкой называла. Хурия огрызалась, ругалась нехорошими словами, уходила, хлопая дверью. Она пропадали где-то до утра, а я всю ночь не спала, прислушиваясь, как будто могла услышать ее шаги в проулке.

И еще кое-что произошло однажды в классе. Я, по своему обыкновению, осталась после уроков – на улице все равно шел дождь – и повторяла спряжения. Господин Шён стоял сзади и смотрел через мое плечо. На мне в тот день было черное платье, которое дала мне поносить Хурия, с глубоким вырезом на спине. Я надела его в первый раз, пришла весна, а фуфайки и плащи мне за зиму осточертели. И вдруг господин Шён нагнулся, будто нырнул, и поцеловал меня в шею чуть-чуть, совсем легонько. Так быстро, что я и понять не успела, могла ведь просто муха сесть и улететь. Но я увидела господина Шёна у себя за спиной. Он был весь красный и дышал тяжело, словно только что бежал. Я бы сделала вид, будто ничего не произошло, смешно все это было и странно как-то, что он, такой всегда печальный и холодноватый, вдруг повел себя как мальчишка.

Но он так и отпрянул. Теперь он был, наоборот, бледный и выглядел еще печальнее. Он смотрел на меня издалека сквозь серую влагу своих глаз, как на нечистого. Не знаю, что он бормотал, слов я не слышала, но поняла, что мне надо уносить ноги побыстрее. Мыслимое ли дело, такой большой человек, такой важный, преподаватель из Дюссельдорфского университета, вздумал целовать в шею черную девчонку из дуара.

И я собрала книги, тетради и убежала под мелкий дождик, и он заструился по моей спине, стекая в вырез, что так подействовал на господина Шёна.

Через несколько дней я встретила Алину Босутро, девушку с курсов немецкого, встретила случайно, когда гуляла у Врат Ветра. Она сказала мне про господина Шёна: он очень жалел, что я бросила учебу, надеялся, что я вернусь, я ведь была в списке учеников, которых он рекомендовал на стипендию, чтобы учиться в Германии. Уж не знаю, зачем она мне все это выложила. Может, у нее что-то было с господином Шёном и он с ней откровенничал. Но говорила она вроде от души и без задней мысли, быть того не могло, чтобы он ей рассказал о том, что случилось.

Я сказала: да, конечно, я вернусь, скоро, как только смогу, но пока я очень занята. Мне хотелось от нее избавиться, я озиралась по сторонам и думала: если она не отстанет, ищейки Зохры в два счета меня сцапают. Алина, видно, что-то прочла в моих глазах: затравленность, испуг. Она наклонилась ко мне, спросила: «Лайла, у тебя неприятности?» Алина была дочерью крупного французского коммерсанта, ее отец имел монополию на продажу китайских велосипедов в Африке. Что она могла понять про мою жизнь? Я и боялась-то больше всего, что на меня обратят внимание из-за нее, такой белокурой, такой шикарной. Нет, нет, сказала я, все о'кей, и убежала от нее, затерялась в толпе и кружным путем добралась до парома.

После этого случая от города меня как отрезало. Только за рекой я чувствовала себя в безопасности. Я бросила все курсы, не ходила в библиотеку при музее, не виделась с господином Рушди. Неделя шла за неделей, а я все боялась выйти за пределы Табрикета. Сидела во дворике дома Тагадирт под пластиковым навесом, слушала, как стучит дождь по кровле, смотрела, как потоки воды стекают в бочки.

Печальное это было время, и тянулось оно медленно. Хурия ждала ребеночка, потому-то она и ссорилась все время с Тагадирт. Я ни о чем на спрашивала, но про себя думала, что ребенок, наверно, от того самого друга, который приезжал за ней на машине. А Тагадирт становилось все хуже и хуже. Ее теперь днем и ночью мучили боли в паху, там вспухли твердые, черные, вроде маслин, желваки. Больная нога была серая, раздутая и все равно как деревянная – она ее совсем не чувствовала. Целыми днями она сидела в кресле, уставившись на больную ногу, и проклинала укусившего ее паука. И других девушек она бранила – Селиму, Фатиму, Айшу, припоминала все их былые ссоры. Ведьмы они, говорила, колдуньи. Тем же самым словом называла меня когда-то Зохра: сахра. Тагадирт совсем заговаривалась, она вбила себе в голову, что девушки подложили колючку в ее туфлю. А я думала, что рано или поздно виноватой у нее окажусь я.

Впервые мне захотелось уехать прочь отсюда, далеко-далеко. Отправиться на поиски моей матери, моего племени, в край хиляль, что за горами. Но я была не готова. Может, ничего этого и на свете не было и я сама все придумала, глядя на золотые серьги.

Ночью я прижалась к Хурии, прильнула ухом к ее животу, будто могла расслышать, как бьется сердце ее ребеночка.

– Когда мы уедем? – спросила я.

Хурия ничего не ответила, но руками я ощутила, что она плачет, а может быть, беззвучно смеется. Позже она прошептала мне на ухо:

– Уже скоро. Скоро, как только найдется два места на пароходе до Малаги.

Теперь у нас был общий секрет. После обеда, когда Тагадирт отдыхала в своей комнате, мы, забросив работу по дому, строили планы. Хурия говорила, куда мы поедем, кого встретим, перечисляла города, имена. Сама я никого не знала, кроме писателей и певцов. Я назвала их: Хосе Кабанис, Клод Симон и еще Серж Генсбур, я любила его песню «Элиза». «Если хочешь, – сказала Хурия, – мы и с ними встретимся тоже». Она думала, что это такие же люди, как мы с ней, что с ними можно вот так запросто встретиться.

Тагадирт выходила, ковыляя, из своей комнаты и принималась нас бранить. Она уже поняла, что мы скоро уедем. «Убирайтесь куда хотите! – кричала она. – Во Францию, в Америку, хоть к черту на рога! Только чтобы здесь я вас больше не видела!»

Я накопила денег и купила себе радио на контрабандном рынке у реки. Маленький черный приемник, раньше он, наверно, принадлежал какому-нибудь художнику: на нем остались пятнышки белой краски. «Риалистик» – так он назывался. По вечерам на волнах «Радио Танжер» я слушала Джимми Хендрикса. Еще была под вечер передача Джемаа, я любила ее голос, такой молодой, звонкий, чуть насмешливый. Мне представлялось, будто она моя подруга и мы живем одной жизнью. «Я хочу быть такой, как она», – думала я. Имена певцов, которых она представляла, я записывала в блокнот, пыталась записать и слова песен по-английски, «Foxy Lady». Та весна была странная – моя последняя африканская весна. Дождь барабанил по пластиковому навесу во дворе, переполнял бочки. И голос Джемаа, звучавший в моем здоровом ухе, и музыка из радиоприемника, Нина Саймон, Пол Маккартни, Симон и Гарфункель, Кэт Стивенс, которая пела «Longer Boats», – все это было как долгое-долгое ожидание. И Хурия тоже ждала, лежа на подушках и сложив руки на животе; она уже ходила переваливаясь, словно утка, хотя была беременна всего с месяц, не больше. И дуар Табрикет тоже, казалось, ждал, бесконечно долго ждал чего-то, чего не будет никогда. Чумазые ребятишки шлепали по лужам, взвизгивали женщины. Вечерами голос муэдзина, призывавшего на молитву, звучал над рекой, смешиваясь с криками чаек: возвращались рыбачьи лодки. А позади, в пыльной черноте, гудело шоссе, и всё неслись, неслись по нему грузовики, точно злые насекомые.

Однажды вечером Тагадирт стало совсем худо. Хурия послала меня звонить ее сыну. По-немецки ведь говорила я. Когда я вернулась, Тагадирт уже увезли в больницу и сказали, что ногу ей ампутируют. Все вышло само собой, очень быстро. Назавтра к вечеру мы уже собрались в дорогу. Нам предстояло добраться на грузовике до Мелильи, и в ту же ночь капитан должен был взять нас на пароход до Малаги.

Мы лихорадочно пересчитывали деньги. Хурия оставила себе столько, сколько надо было заплатить капитану, а остальное отдала мне – две тысячи долларов, пачку, перетянутую толстой резинкой. Я хотела было положить ее в карман, но Хурия остановила меня: «Да не сюда! Так у тебя все украдут». Она взяла свой бюстгальтер, ушила его, укоротила бретельки и набила чашечки деньгами, завернув пачки в носовые платки. «Ну вот, – сказала она, надев на меня бюстгальтер, – теперь ты похожа на настоящую женщину! Все мужчины будут падать к твоим ногам!» Мне показалось, будто на груди у меня висят два огромных мешка, а бретельки резали плечи. «Я не могу, халти. Мне больно. Я потеряю все твои деньги». Хурия рассердилась: «Не хнычь, привыкай, деньги будут у тебя, иначе нельзя».

Я спросила: «Может, сходим навестим Тагадирт в больнице?» Когда я о ней думала, меня мучила совесть и я готова была остаться. Но у Хурии взгляд был жесткий, решительный. И такое же выражение лица, как в тот день, когда она приставила к горлу перочинный ножик. «Нет, мы ей напишем, она приедет к нам потом, как только будет куда».

До ночи ждали мы грузовика на обочине шоссе. Успели обе покрыться пылью с ног до головы и походили на нищенок.

Уже затемно мимо нас проехал небольшой грузовичок. Он притормозил и остановился поодаль, погасив фары. Мне было страшно, но Хурия почти волоком потащила меня. Водитель спрыгнул на землю. Он ткнул в меня пальцем и спросил Хурию: «А она не малолетка?» – «Да ты посмотри на грудь! – сказала Хурия. – Ослеп, что ли?» По-моему, его особенно удивил цвет моей кожи. Он, наверно, решил, что я из Судана или из Сенегала. Хурия подсадила меня в кузов и залезла сама. Никакого багажа мы с собой не взяли, так было условлено. Только по сумке со сменой белья да мой неразлучный приемник.

Водитель медлил, не трогался с места, и Хурия прикрикнула на него: «Чего ждешь, coño?» Он огрызнулся, мешая испанские слова с арабскими, а Хурия сказала мне: «Все они такие в Мелилье».

До порта мы добрались около четырех часов утра. Перед таможенным контролем водитель постучал в заднее стекло и сделал нам знак лечь на пол. В кузове громоздились картонные ящики с бельем, на них было написано: BLANCO. Смешно: мы-то с Хурией были как раз черненькие.

Грузовичок медленно проехал через таможенный контроль. Сквозь заднее стекло я видела, как мимо проплыли желтые огни, потом все погрузись во тьму. Я привстала, чтобы посмотреть: вокруг был город, современный и некрасивый, с высоченными зданиями на свайных фундаментах. Накрапывал дождик.

На пристани уже толпился народ – все ждали парохода. Было много мужчин, но и женщины тоже, они зябко кутались в плащи. Детей я не увидела.

Мы с Хурией сели, прислонясь к стене дока, чтобы хоть как-то укрыться от моросящего дождя. Хурия уснула, положив голову мне на плечо. Она так давно ждала этой минуты, что теперь усталость навалилась на нее и она не в силах была противиться. Я попробовала включить радио, но Джемаа уже не говорила в этот час. Раздавался только треск, и я вздрагивала, будто слышала кузнечиков с края света.

Незадолго до зари к пристани пришвартовался катер. Большой, белый, с натянутым над палубой брезентом. Люди стали подниматься по сходням. Они теснились, спешили занять место в каюте, и мы с Хурией оказались последними. Мы сели прямо на палубе, у борта.

Капитан молча сновал между людьми. Он протягивал руку, и каждый отдавал ему остаток денег. Он быстро прятал банкноты и время от времени произносил гнусавым голосом: «О'кей, о'кей». Больше никто не говорил ни слова. Все прислушивались к шуму двигателя и ждали, когда он усилится, это будет означать отплытие.

Еще несколько минут – и все было готово. Матрос поднял якорь, и судно, покачиваясь на волнах, медленно заскользило к фарватеру.

Вот и все. Мы уезжали прочь отсюда, сами не зная куда и не ведая, когда вернемся. Все, чем мы жили здесь, удалялось, словно таяло, и я вспоминала домик в милля, такой маленький среди множества домов, теснившихся на берегу реки, уже далекой, над которой занималась заря, и дуар Табрикет, и женщин, стоявших в очереди к колонке за водой. Может статься, нам суждено умереть там, за морем, а здесь об этом никто и не узнает.

6

Как мы плыли и как потом добрались до самого Парижа – это я вряд ли смогу вам рассказать. Я, до сих пор никуда, можно сказать, из дому не выходившая – ведь все детство я просидела во дворике Лаллы Асмы, да и после самое дальнее мое путешествие было до конца проспекта в Приморском квартале да на пароме в Сале и в дуар Табрикет, – пересекла всю Испанию автобусом до Валье-де-Аран (это название я никогда не забуду), а потом шла пешком через заснеженные горы, поддерживая выбившуюся из сил Хурию.

Мы шагали, не разбирая дороги, оступаясь на горной тропе, среди других путников и даже не знали, как их зовут. Каждый сам за себя. Проводник, молодой парень в джинсах и кроссовках, был такой же чернявый и смуглый, как и люди, которых он вел. Некоторые, невзирая на запрет, шли с багажом, с чемоданами или дорожными сумками через плечо.

Когда мы миновали перевал, уже смеркалось. Внизу, в долинах, стлался молочно-белый туман, точно дым без огня. Я сказала Хурии: «Смотри, там Франция. Как красиво…» Она была очень бледная. У нее болел живот. Проводник подошел к нам. Посмотрел на Хурию и спросил по-испански: «Она ребенка ждет?» Я ответила: «Не знаю. Она устала». Парень только плечами пожал. Мы с Хурией отстали от остальных, и я смотрела, как маленький отряд спускается вниз по извилистой тропе. Они не разговаривали и шли совсем бесшумно. Такая была красота – долина как на ладони, река тумана. Я подумала, что даже если придется сейчас умереть, не страшно, раз мы побывали здесь, на вершине горы, и увидели эту огромную долину, похожую для нас на врата.

Не знаю почему, но тогда я впервые по-настоящему задумалась о родине, как будто только здесь, в этой долине, наконец ушла прочь, далеко-далеко, оставив все позади. Я не спешила нагонять спутников, медлила. На меня снизошел покой, от тумана, от сгущавшихся сумерек. Хурия заторопила меня: «Идем же, идем. Не то потеряемся».

Нас ждали внизу, на опушке рощицы. Где-то шумела горная речка, уже невидимая в темноте. Когда я подошла, испанец обратился ко мне, будто только меня и дожидался, чтобы я переводила остальным.

– Вы переночуете здесь. Не поднимайте шума, не зажигайте огня и не курите. О'кей?

Я повторила его слова по-арабски, а он добавил:

– Завтра грузовик отвезет вас в Тулузу к поезду.

Не дожидаясь ответа, он ушел. Мы остались в лесу одни.

Я запомнила ту ночь. После дневной жары, когда мы карабкались в гору, с темнотой наступил холод, жуткий, промозглый, пробиравший нас до костей. Мы с Хурией прилегли на сухую хвою под елями. Но от земли так тянуло холодом, что зуб на зуб не попадал. Даже одеяла у нас не было. Поворочавшись, мы сели и прижались друг к другу, чтобы согреться. А чтобы не уснуть, стали рассказывать друг другу всякие истории, что в голову приходили, про постоялый двор, как мы там жили, перебрали все сплетни, выдумывали смешные случаи. Теперь уж и сказать не смогу, о чем мы говорили, помню только, что тараторили наперебой, шепотом, смеясь, порой забывались, и тогда на нас шикали: « Скут! Скут!Тише!»

Наши спутники тоже не спали. В сумеречном свете звездного неба я видела, что они поднялись и стояли, прислонясь к деревьям. Время от времени шуршала хвоя – это кто-то отходил в сторонку помочиться.

Нам удалось поспать в грузовичке по дороге в Тулузу. На рассвете он остановился у края леса, и испанец велел нам садиться побыстрее. Велел и сразу ушел в горы, не оглянувшись, не помахав на прощание. В грузовичке я уснула на плече алжирского парня, Абделя. Я могла бы спать и на ходу, до того устала. А дорога все вилась и вилась. Через дырочку в брезенте я мельком увидела черные ели, улицы какой-то деревни, мост… Потом был вокзал в Тулузе, большой, с высоченным потолком зал ожидания, перроны, люди, ждавшие парижского поезда. Водитель дал нам билеты, сказал, как надо себя вести: «Не держитесь кучкой. Садитесь каждый сам по себе, чтобы на вас не обращали внимания». Я взяла Хурию за руку и потащила в конец платформы, туда, где кончалась стеклянная крыша и светило солнце. Мне было лучше, когда я видела над собой голубое небо. Присев на скамейку, мы доели остатки хлеба, испеченного Тагадирт, и финики. Как ни старались мы держаться незаметно, люди все равно смотрели на нас. Мы ведь были не похожи на других: Хурия в длинном синем платье и белом платке и я – чернокожая, с всклокоченными после сна волосами. Две дикарки с гор, да и только.

Какой-то мальчишка остановился прямо перед нами и стал с нахальным видом разглядывать. Хурия еще ниже опустила голову, а я разозлилась. Зашипела: «Чего тебе надо?» – но мальчишка все стоял, тогда я вскочила и пошла прямо на него, и он убежал. На перроне и кроме нас были чудн ы е люди. Смуглые мужчины и женщины с черными как смоль волосами. Они были в лохмотьях и говорили на каком-то странном языке, вставляя испанские слова. «Это цыгане, – шепнула мне Хурия. – Они все время кочуют, нигде не живут». Раньше я никогда не видела цыган. Бедно одетые, они смотрели как будто свысока. Один из них, молодой, остролицый, уставился на меня так, словно глаз оторвать не мог, и впервые за долгое время у меня сильно забилось сердце, от страха, от какого-то нехорошего предчувствия. Хурия потянула меня за руку: «Не смотри на него, беды не оберешься». А цыган подошел к нам: «Вы откуда? В Париж едете?» Зубы так и сверкали белизной на его смуглом лице. Ходил он чуть враскачку, бандитской такой походочкой. Хурия потащила меня в другой конец перрона. «Сдурела ты, Лайла, совсем сдурела, повторяла она. – От него надо держаться подальше». Тут подошел поезд, и людской поток, устремившийся к дверям, затянул нас. Мы нашли местечко в свободном купе, поезд медленно тронулся, и вокзал остался позади. Я смотрела на убегающие дома и думала обо всем, что я покидала: о шумных улицах и сгрудившихся домишках в Табрикете, о дворике Лаллы Асмы и постоялом дворе, где торговцы складывали в комнатах и под аркадами свои тюки и мешки с сушеными фруктами. Я думала, что, может быть, однажды я вернусь, а там ничего не останется от того, что я помню, ничего и никого. Сердце у меня щемило и хотелось плакать, когда я представляла себе Тагадирт в больничной палате, с отрезанной ногой, – мне казалось, что, уехав, я потеряла последнего родного человека. Хурия, сидевшая напротив меня, уснула в обнимку со своей сумкой. Солнечный свет пробегал по ее лицу, освещал закрытые глаза с длиннющими ресницами, рот и поблескивающие белые зубы.

Я вышла в коридор выкурить сигарету. Курить я начала на пароходе, потому что в Мелилье американские сигареты продавались дешево, без пошлины. Мне нравилось пускать дым в окно и смотреть, как он клубится на ветру. Но я бы со стыда сгорела, если б Хурия увидела меня и сказала: «Неужели ты куришь?»

Поезд был длинный, народу в вагонах немного. Я пошла вперед, из вагона в вагон, через громыхающие тамбуры, и вдруг увидела в конце коридора того самого цыгана. Наверно, он шел за мной, потому что был один. Я сделала вид, будто не узнала его, и хотела вернуться в свое купе. Но он загородил мне дорогу. Он был высокий, очень загорелый, с черными как уголь бровями, которые сходились над переносицей. Стоял и улыбался. Кажется, спросил: «Как тебя зовут?» По-французски он говорил со странным акцентом, вроде как у южноамериканцев. Еще он спросил: «Ты меня боишься?» Я всегда терпеть не могла задавак. «Вот еще, с чего это мне вас бояться?» – сказала я ему. И прошла, вернее сказать, прошмыгнула под его рукой, как в детской игре. Он направился за мной. Мне не хотелось, чтобы он знал, в каком купе Хурия. Я остановилась в коридоре у туалета и опять закурила. Цыган не ушел, стоял рядом со мной и смотрел в окно. Вагон так трясло, что мы едва не падали, от шума из тамбура закладывало уши. Он сказал мне, почти прокричал: «Меня зовут Альбонико! А тебя?» Ветер разметал его волосы, длинная черная прядь свисала на лицо. Взглянув украдкой, я увидела золотой зуб у него во рту и золотое колечко в ухе. С виду ничего страшного в нем не было. Я назвалась не своим именем – кажется, Дэзи, – и мы понемногу разговорились. Что такого, в конце концов, мы попутчики, едем в Париж, надо как-то скоротать время, не все ли равно, болтать, или в окно смотреть, или читать журнал? А спать мне совсем не хотелось. Наоборот, от нетерпения я была как наэлектризованная. Цыган говорил о музыке – это было его ремесло. Он играл, пел, тем и кормился. Вдруг он сказал: «Подожди, я сейчас», – ушел куда-то в сторону головного вагона и вернулся с гитарой. Поставил ногу на закраину окна и заиграл. Это была странная музыка, она рассыпалась дробно, смешавшись со стуком колес, а потом ноты зажурчали, затараторили все быстрее. Такого я никогда не слышала, даже из своего старенького приемника. Он играл и пел, выговаривал, скорее даже нашептывал слова на своем языке, а то мычал, не разжимая губ: уммм, ауммм, эммм, примерно так. Потом он перестал играть. «Ну что, нравится тебе моя музыка?» У меня глаза, наверно, блестели, потому что он заиграл и запел опять. Подошли какие-то люди, прибежали дети из другого конца вагона. Даже контролер в темно-синей форме и фуражке остановился, послушал немного и пошел себе дальше. Альбонико на секунду перестал петь и быстро сказал между двумя аккордами: «Видишь? Когда я играю, у меня билета не спрашивают», – будто только для этого принес сюда свою гитару. А мне хотелось пуститься в пляс, вспомнилось, как в первое время на постоялом дворе я танцевала для моих принцесс, босиком на холодных плитках пола, а они пели и хлопали в ладоши. Такая вот была музыка у цыгана, она вошла в меня, наполнила новыми силами.

Тут появилась Хурия. Сами понимаете, она не обрадовалась, увидев меня в такой компании. «Пошли! – прошипела она сквозь зубы по-арабски. – Нельзя тебе стоять с этим типом». Она вышла из купе с обеими нашими сумками и моим приемником, боялась, как бы их не украли. В коричневом свитере и длиннющем синем платье она и вправду выглядела беременной, такая была неуклюжая, что у меня сжалось сердце. Мой единственный родной человек, сестра. Она тащила меня за руку, а цыган смотрел нам вслед и ухмылялся. Я ненавидела его, как он смеет смеяться над нами, над Хурией! Много о себе понимает! А Хурия, оказывается, вовсе не боялась, что я потеряюсь. Когда она проснулась одна в купе, ей стало страшно не за меня, а за себя. Она испугалась, что сама без меня потеряется. Я села и обняла ее, крепко прижала к себе, успокаивая: «Ну что ты, ты же теперь во Франции, тебе нечего бояться. Никто тебя здесь не найдет». Мы с ней были в одинаковом положении, ее разыскивал муж, а меня – хозяйкина невестка. Но с каждым перестуком колес мы удалялись от наших мучителей и ширилось море, отделявшее нас от них.

Потом я крепко уснула и не услышала, как поезд остановился в Париже. А Хурия не спала, и меня разбудил ее тихий голос: «Проснись, Лайла, мы приехали». За окнами было темно, я увидела желтые огни, они плясали, поезд еще покачивался, скрипя колесами на стыках рельсов. Шел дождь. Я тупо смотрела на капли, стекавшие по стеклу, и не могла двинуться с места. Вид у меня, наверно, был такой измученный, что Хурия испугалась и поэтому рассердилась: «Да что это с тобой? Ну-ка просыпайся, надо выходить!» Я никак не могла поверить, что путь окончен, что мы добрались до цели. Несмотря на усталость, я все бы отдала, чтобы поезд снова тронулся, ехал и ехал дальше, а я продолжала бы спокойно спать.

И вот мы в Париже, идем под дождем, съежившись вдвоем под складным зонтиком Хурии, несем сумки, сетку с апельсинами и мой неразлучный приемник «Риалистик». Шагаем вдоль перрона, огибаем вокзал, идем в поисках пристанища на ночь на улицу Жан-Бутон, в меблированную квартиру мадемуазель Майер, которой теперь, наверно, давно уже нет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю