Текст книги "Блуждающая звезда"
Автор книги: Жан-Мари Гюстав Леклезио
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
Саади уходил на поиски пропитания. Босой, одетый в шерстяную тунику, с белым, скрывающим лицо и волосы покрывалом на голове, он карабкался по каменистым холмам, чтобы набрать кореньев и миртовых ягод. Однажды он нашел в ветвях акации похожий на маленькое солнце улей, выкурил пчел, влез на дерево и забрал соты. Неджма насладилась густым, с привкусом воска, медом, и даже Лула пососала соты.
Каждый день их жизни от рассвета до заката был соткан из монотонного шума реки, криков и плача Лулы и нежного блеяния козы с козленком. Саади называл Неджму «жена моя» – и первый весело смеялся. Больше всего она любила вечера, когда Саади, совершив вечерний намаз, садился рядом и они разговаривали, а Лула тихо спала. Казалось, что в мире совсем не осталось людей и они – первые, а может, последние, но это не имело никакого значения. В сером небе появлялись летучие мыши, они кружили над водой, охотясь на комаров. Саади и Неджма по очереди пили парное молоко из миски. В небе, в прогале между холмами, сверкали звезды, прохладный ночной ветерок шумел в листве тамариска.
Когда становилось по-настоящему холодно, Саади нежно склонялся к лицу Неджмы, и она вкушала его жизненную силу. В это мгновение их охватывала такая пылкая страсть, что Неджме казалось, будто она всегда жила лишь для того, чтобы ощутить, как их тела становятся единым целым, как смешиваются дыхание и пот и все вокруг исчезает. Потом усталость брала свое, и она погружалась в сон, а Саади тихим голосом читал ей стихи или пел песню о родной долине, об отце, матери, братьях и стадах, которые они водили на водопой к большой реке. Он пел для нее и для себя, а потом заворачивался в плащ и тоже засыпал.
Однажды ночью их разбудил звук шагов: по берегу реки к озерку двигались тени. Саади напрягся, готовый защищать их жизни, но тут они услышали детский плач. Это оказались беженцы, они тоже шли по ночам и прятались днем. На рассвете Неджма отправилась к реке, неся Лулу в покрывале. Женщины с детьми бежали из лагерей в Аттиле, Тулькарме, Калансу или из близлежащих городов – Яффы, Мухалида и Тантуры. Они рассказывали ужасные вещи о разрушенных, сожженных домах, убитых животных, арестованных или скрывшихся в горах мужчинах и женщинах, шагающих по дорогам с детьми на руках и свертками с едой на головах. Некоторым повезло уехать на грузовике в Ирак. Солдаты были повсюду. Они разъезжали по дорогам на броневиках, направляясь в Эль-Куд и дальше, к соленому озеру.
Старухи причитали, называя по именам погибших сыновей, и с укором спрашивали Саади: «Почему ты не воюешь? Почему не взял автомат и как трус бежишь вместе с женщинами?» Он не отвечал, а потом они увидели Неджму с ребенком на руках и отстали от него. Их одолело любопытство. «Это твой сын?» – «Дочь, – солгала Неджма. – Я назвала ее Лула, что значит „первый раз“». Женщины разразились смехом. «Значит, ты зачала, когда впервые легла с ним!»
Саади сказал, что им нужно уйти: теперь здесь появятся и другие люди и солдаты всех заберут. Он говорил очень спокойно, даже буднично, потому что привык кочевать. С самого детства он только и делал, что собирал свои жалкие пожитки и уходил в пустыню пасти стадо. Но Неджма с тоской огляделась вокруг. Здесь она жила, не думая о войне. Как когда-то давно, за стенами Акки, где смотрела на море и не думала о будущем.
Они отправились в путь на рассвете, гоня перед собой козу с козленком, и поднимались вверх по долине, где река прозрачным потоком текла по валунам. Однажды утром – они были на вершине горы недалеко от Хауары – Саади показал Неджме зеленую тень у горизонта. «Это великая река Гхор».
Чтобы обогнуть скалы, они свернули на юг, к Яссуфу, Лублану, Джиджилии, а потом снова пошли на восток, на Междель. Саади с тревогой смотрел на огромную долину. В воздухе стояла пыль. «Солдаты уже там». Неджма никого и ничего не видела. У нее гноились глаза, она так устала, что засыпáла прямо на земле и даже не слышала, как плачет ребенок.
Они переночевали в развалинах Самры. Проснувшись поутру, Саади обнаружил, что козленок умер. Коза стояла рядом и толкала сына рогами, не понимая, почему тот не поднимается. Саади выкопал в земле яму, похоронил козленка и сложил на могиле пирамиду из камней, чтобы бродячие псы не смогли ее раскопать. Потом он подоил козу, но из растрескавшихся сосков вытекло совсем мало молока пополам с кровью.
Вечером они вышли к долине. Река мутным потоком текла между старыми деревьями. Берега были истоптаны тысячами ног, изуродованы гусеницами танков, загажены, завалены мусором и старыми покрышками.
Они направились к границе, на юг, к Аль-Рихе и в сумерках нагнали других беженцев. Худые, дочерна загорелые, босоногие и оборванные мужчины из Аммана рассказали им о лагерях, где людей губили голод и лихорадка. Детей умирало так много, что их даже не хоронили, а просто бросали тела в пересохшие каналы. Те, у кого оставались силы, уходили на север в надежде добраться до «белой» страны – Ливана или до Дамаска.
Перед наступлением темноты Саади и Неджма перешли на другой берег реки по мосту, который охраняли солдаты короля Абдаллы. Они провели там всю ночь. От земли исходил такой жар, словно в ее глубинах горел огонь. На рассвете Неджма впервые в жизни увидела море Лота – огромное соленое озеро. От воды к скалам плыли странные голубовато-белые облачка. У кромки берега, там, куда выплескивались волны, колыхалась на ветру желтая пена. Саади указал на окутанные туманной дымкой горы на юге. «Это Аль-Муджиб, долина моего детства». Его одежда превратилась в лохмотья, босые ноги были изранены камнями, лицо под белым покрывалом высохло и почернело. Он взглянул на Неджму, державшую на руках Лулу. Девочка хныкала и искала губами грудь. «Мы никогда не доберемся до Аль-Муджиба. Не увидим дворцов дженунов. Наверно, они тоже исчезли». Голос Саади был совершенно спокоен, но слезы проложили дорожки на его щеках и намочили край посеревшего от пыли покрывала.
Солдаты начали пропускать женщин и детей. Беженцы шли на восток, к Салту и лагерям Аммана, Вади-эль-Сира, Мадабы, Джебель-Хусейна. Над дорогой висело облако пыли. Время от времени мимо, светя фарами, проносились военные грузовики. Саади обвязал вокруг левого запястья веревку, на которой вел козу, правой обнял жену за плечи, и они пошли в Амман, ступая по следам тысяч и тысяч других людей. Солнце стояло высоко в небе и светило всем, а у дороги не было конца.
Дитя солнца
Рамат-Йоханан, 1950
Я нашла брата. Это Йоханан, тот самый мальчик, что дал нам поесть баранины на пляже, когда мы только приехали. У него такое ласковое лицо, всегда смеющиеся глаза, а волосы черные, кудрявые, как у цыган. Это он все нам показал, когда нас привезли в кибуц, – дома, хлев, водонапорную башню, резервуары. С ним я ходила туда, где начинаются поля. За яблонями поблескивал пруд, а на холме, по другую сторону долины, были видны дома друзов.
Йоханан по-прежнему говорил только по-венгерски, разве что несколько английских слов успел выучить. Но это не важно. Мы объяснялись жестами, я читала в его глазах. Я не знаю, вспомнил ли он нас. Он был живой и легконогий, бегал по кустам, по колючим зарослям, всегда со своей собакой. Обежав большой круг, возвращался ко мне, запыхавшийся. Смеялся всякому пустяку. Пастушком-то, оказывается, был он. Каждый день на рассвете он уходил со стадом коз и овец, гнал их на пастбище к холмам за долиной. Брал с собой в котомке хлеб, сыр, фрукты и немного воды. А иногда я приносила ему горячий обед. Я пересекала посадки яблонь и, выйдя к долине, прислушивалась, чтобы по звукам определить, в какой стороне стадо.
В кибуце Рамат-Йоханан мы поселились в начале зимы. Жак воевал на сирийской границе, у Тивериадского озера. Когда ему давали увольнительную, он приезжал с друзьями на стареньком, помятом и исцарапанном зеленом «паккарде». Мы шли вдвоем к морю, гуляли по улицам Хайфы, глазели на витрины магазинов. Или поднимались на гору Кармил и сидели под соснами. Солнце сияло над морем, ветер шелестел в хвое, пахло смолой. Вечером мы вместе возвращались в лагерь, слушали музыку, джазовые пластинки. А в столовой Йоханан играл на аккордеоне, сидя на табурете посреди обеденного зала. В свете электрической лампочки его черные волосы ярко блестели. Женщины танцевали, танцы были странные, они будто опьяняли. И я танцевала с Жаком, пила белое вино из его стакана, опускала голову ему на плечо. Потом мы выходили и просто гуляли, не разговаривая. Ночи были светлые, даже деревья, казалось, чуть светились, летучие мыши носились вокруг ламп. Мы держались за руки, как влюбленные дети. Я чувствовала его тепло, запах его тела, я никогда этого не забуду.
Скоро мы поженимся. Жак говорит, что это не имеет значения, просто такой обычай, чтобы моей маме сделать приятное. Весной, когда он вернется из армии.
Увольнительная кончалась, и он уезжал с друзьями на машине обратно к границе. Он не хотел, чтобы я ехала за ним туда. Говорил, что там опасно. Я не видела его неделями. Вспоминала запах его тела. Мы уже были близки, Нора пускала нас для этого в свою комнату. Я не хотела, чтобы мама знала. Она ничего не говорила, но, наверно, догадывалась.
Ночи были теплые, бархатные. Отовсюду слышалось жужжание насекомых. Вечером шабата звуки аккордеона долетали порывами, как дыхание. После близости я прижимала ухо к груди Жака, слушала, как бьется его сердце. Я думала, что оба мы дети, такие далекие от всего мечтатели. Думала, что так будет вечно. Синяя ночь, пение насекомых, музыка, тепло наших тел, сплетенных на узкой раскладушке, окутывающий нас сон. Иногда мы не засыпали, а курили сигареты и разговаривали. Жак хотел учиться на врача. Говорил, что мы поедем в Канаду, в Монреаль или, может быть, в Ванкувер. Мы уедем, как только у Жака закончится срок службы в армии. Поженимся и уедем. Вино кружило нам голову.
* * *
Поля были огромные. Работа нелегкая – прореживать свеклу, вырывать молодые побеги, оставляя по одному на двадцать пять сантиметров. Парни и девушки работали вместе, в одинаковых штанах и рубахах из грубого полотна, в башмаках на толстой подошве. Ранним утром поля стояли застывшие после ночного холода. Стелился молочно-белый туман, повисая клочьями на холмах и кронах деревьев. Приходилось двигаться на корточках, выдергивая бледные ростки. Когда солнце поднималось над горизонтом, небо становилось ярко, ослепительно синим. Заняв все борозды на полях, работники гомонили, точно стая пернатых. Иногда прямо из-под ног взлетали птички.
Элизабет оставалась в лагере. Ее определили в кладовую, стирать и чинить рабочую одежду. Она говорила, что слишком стара, чтобы работать весь день в поле. А для Эстер это было хоть и тяжело, но до чего же здорово! Век бы чувствовать жар солнца лицом, руками, спиной сквозь рубаху! Она работала в паре с Норой. В слаженном ритме они двигались по борозде, наполняя джутовые мешки вырванными ростками. Поначалу болтали, смеялись, переваливаясь по-утиному. Время от времени останавливались передохнуть, садились прямо в грязь и выкуривали одну на двоих сигарету. Но к концу дня так уставали, что даже идти не могли на онемевших ногах и заканчивали работу ползком на пятой точке. Около четырех Эстер возвращалась домой и сразу ложилась в кровать, как раз когда мать уходила обедать. А когда она просыпалась, было уже утро, и начинался новый день.
Она впитывала в себя жар солнца. За все потерянные, погасшие годы. И Нора тоже впитывала в себя этот жар, порой до безумия. Иной раз она ложилась на землю, раскинув руки, зажмурившись, и лежала так долго, что Эстер приходилось трясти ее, чтобы заставить подняться. «Не надо, встань, а то заболеешь». Когда не было работы в полях, Эстер и Нора ходили к холмам, носили обед пастуху. Завидев их, Йоханан доставал губную гармонику и играл те же мелодии, что вечерами на аккордеоне, венгерские танцы. Прибегали дети из деревни, спускались по каменистому холму, робко, с опаской приближались. Такие бедные, в рваных одежках, сквозь лохмотья виднелась смуглая кожа. При виде Эстер и Норы они немного смелели, спускались ниже, садились на камни и слушали игру Йоханана.
Эстер доставала из мешка хлеб, яблоки, бананы. Она протягивала детям фрукты, делила хлеб. Те, что были посмелее, обычно мальчики, брали угощение молча и убегали за скалы. Эстер подходила к девочкам, карабкаясь по камням, пыталась заговорить с ними, вспоминала несколько арабских слов, которым научилась в лагере: хубс, аатани, кюл! [13]13
Хлеб, дай мне, скажи ( искаж. араб.).
[Закрыть]Дети смеялись, повторяя за ней слова, будто этот язык был им незнаком.
Следом за детьми появлялись и взрослые. Друзы в длинных белых одеяниях, и головы тоже покрыты белым, большие полотнища развевались сзади. Они не подходили близко, стояли на холме, их силуэты вырисовывались на фоне неба, похожие на птичьи. Йоханан прерывал игру, махал им рукой, подзывая. Но они так ни разу и не подошли. Однажды Эстер, набравшись смелости, сама добралась до них, вскарабкавшись на камни. Она взяла с собой хлеб и фрукты и раздала женщинам. Все происходило в молчании, было немного страшно. Раздав все, она вернулась к Норе и Йоханану. С этого дня дети спускались, как только стадо приходило к подножию холма. Как-то раз с ними спустилась молодая женщина, ровесница Эстер, в длинном платье небесно-голубого цвета, с золотыми нитями в волосах. Она принесла кувшин вина. Эстер пригубила, вино было молодое, легкое, с кислинкой. За ней выпил Йоханан, и Нора тоже. Женщина забрала кувшин и поднялась напрямик по камням на вершину холма. Только это, и ничего больше – тишина, глаза детей, вкус вина и солнечный свет. Вот поэтому, думалось Эстер, все будет длиться вечно, словно вовсе ничего не было раньше и на вершине холма среди камней вот-вот появится и пойдет к ней отец. Когда солнце, подернутое морской дымкой, приближалось к горизонту, Йоханан собирал стадо. Он свистел, подзывая собаку, брал свой посох, и овцы и козы шли за ним к долине, где поблескивал за деревьями пруд.
* * *
Иногда под вечер, на закате, Эстер с Норой уходили к посадкам авокадо. В тени густой листвы было прохладно, и они подолгу сидели под деревьями, курили и разговаривали, или Эстер засыпала, прикорнув на коленях Норы. С этого места на возвышенности была видна вся долина. Темнели холмы вдали, у Тивериадского озера, там и сям виднелись светлые пятна арабских деревень. Где-то еще дальше была граница, там воевал Жак. Ночами небо иногда сверкало от минометного огня – точно отсветы грозы, но без грома.
Нора была итальянкой. Она родилась в Ливорно, ее отца, мать и младшую сестренку забрали фашисты. В тот день, когда за ними пришли, она гостила у подруги и потом до конца войны пряталась в подвале, так и выжила. «Смотри, Эстер, повсюду кровь». Странные вещи она иногда говорила. У нее был потерянный взгляд и две горькие складки в уголках рта. Одевалась она, когда не носила рабочую одежду, в черное, как сицилийка. «Смотри, кровь на камнях, видишь, как блестит?» Она переворачивала плоские камни и смеялась, когда находила под ними скорпионов. Юркие создания улепетывали по пыльной земле между стволами в поисках другого убежища. Нора ловила их, зажимала двумя палочками, не причиняя боли, рассматривала вздувшуюся от яда железу, нацеленное жало. Она говорила, что может приручить их и обучить всяким фокусам.
Работая с Эстер на свекольных полях, Нора всегда высматривала притаившихся под стеблями пауков. Найдя, осторожно поднимала их на травинке и переносила подальше, чтобы не раздавили. У себя в комнате она не мешала паукам плести свою паутину. На потолке висели, подрагивая от сквозняков, странные серые звезды. Жак, когда впервые вошел в ее комнату, даже отпрянул и хотел смахнуть паутину, но Эстер не дала: «Нельзя, они ее друзья». Потом Жак привык. Он тоже считал Нору немного полоумной. Но это было не важно. «Вообще-то, – говорил он, – надо быть полоумным, чтобы делать то, что мы делаем здесь».
Однажды, когда Нора работала в поле, ее комнату покрасили. Все стало масляно-белым, от пола до потолка. Нора была вне себя, она бегала по всему лагерю, и кричала, и честила на все корки тех, кто это сделал. Все из-за пауков, она плакала оттого, что их выгнали.
У Эстер и Норы был свой тайник, за бараками, под резервуаром для воды. Это Нора его нашла, и они прятались там в послеполуденные часы, когда было невыносимо жарко. Нора как-то заполучила ключ от двери, которая вела под резервуар. Там было большое пустое помещение, освещенное двумя узкими окошками. На полу валялись ящики, старые мешки, провода, пустые канистры. Больше ничего. Сумрачно и холодно, как в пещере. И ни звука, только журчала вода в трубах да мерно падали где-то капли. Было как-то смутно, тревожно. Под камнями Нора находила скорпионов – белых, почти прозрачных. Или, наоборот, черных-пречерных. Она показывала Эстер кольца на хвосте, указывающие на силу яда. С тех пор как побелили ее комнату, Нора говорила, что живет здесь. Ей хотелось быть актрисой, играть в театре. Она расхаживала взад-вперед под резервуаром и декламировала стихи. Это были стихи, похожие на нее, яростные и горькие, Нора переводила их для Эстер, они звучали как выкрики, как призывы. Она читала Гарсия Лорку, Маяковского. Потом переходила на итальянский, читала отрывки из Данте и Петрарки, стихи Чезаре Павезе. «Придет смерть, и у нее будут твои глаза». Эстер слушала, она была ее единственным зрителем. «Знаешь что? – говорила Нора. – Хорошо бы привести сюда детей, послушать их, пусть поют, играют…»
И повисала тишина, плотная, как ожидание. Вот и все. Эстер хотела наполненности, чтобы не оставалось места для пустот памяти. Она переписала стихи Хаима Нахмана Бялика в черную тетрадь, ту самую, в которой написала свое имя Неджма на пути изгнания. Она читала:
Брат, брат,
Пожалей черноту этих глаз, что ты видишь внизу под нами;
Как измучены мы сейчас, как болеем болью твоею сами.
Нет, не на дорогах свободы обрел я сияющий свет,
Не от отца моего получил в наследство —
В плоти моей сам я прогрыз для него просвет
И в сердце высек луч его, в моем сердце [14]14
Перевод М. Липкина.
[Закрыть].
Детский дом стоял в центре кибуца. Залы столовой служили и школьными классами. Там были парты и стулья на детский рост, но стены голые, выкрашенные в тот же масляно-белый цвет.
Это было сильнее ее. Не в силах больше оставаться под резервуаром, наедине с журчанием воды и слепящим светом с улицы, Нора бродила в высокой траве, что росла вокруг. Она искала змей. Ее лицо белело, точно маска, над черным платьем. Она не узнавала Эстер, встречая. Нору засосало в глубины памяти. Она была в Ливорно, и люди в форме уводили ее сестренку Веру. Она металась, как безумная, выкрикивая ее имя: «Вера, Вера, я хочу видеть Веру, сейчас же!» Бежала к детскому дому, врывалась в класс, и учитель застывал у черной доски, не закончив фразу на иврите. Нора падала на колени перед маленькой девочкой, прижимала ее к себе, душила поцелуями, что-то говорила ей по-итальянски, пока испуганная малышка не разражалась громким плачем. Только тогда Нора вдруг понимала, где находится, и, пряча лицо от стыда, извинялась на французском и итальянском – других языков она не знала. Эстер брала Нору под руку и уводила в ее комнату, укладывала в постель, ласково, как сестру. Садилась рядом с ней на кровать и молчала. Нора смотрела прямо перед собой, на белую, слишком белую стену, пока не проваливалась в сон.
* * *
Наступил праздник свечей, Ханука. Все его ждали. Первый праздник здесь, и казалось, все будет, все начнется вновь. Эстер помнила, это говорил ей отец – что придется все начинать сызнова. Опустошенная земля, руины, тюрьмы, проклятые поля, где погибали люди, – все омывал зимний свет, утренний холод, когда зажигали свечи в Хануку, и огонь был нов, как рождение. И еще Эстер помнила слова из Берешито том, как на третий день зажглись звезды, помнила она и пламя свечей в церкви Фестионы.
Тогда Жак еще был с ней. Ему предстояло уехать сразу после праздников. Но Эстер не хотела об этом слышать. Начался сбор урожая грейпфрутов. Жак и Эстер работали бок о бок, вся плантация шелестела от множества рук, собиравших спелые плоды. Утро было дивное. Солнце припекало, несмотря на холод. Под вечер они вернулись в комнату Норы. Долго лежали, прижавшись друг к другу, смешав дыхание. Потом Жак сказал просто: «Я уезжаю сегодня». Ее глаза наполнились слезами. Был первый день Хануки, когда зажгли первую свечу.
Ту ночь она не могла забыть. Столовая была полна людей, играла музыка, все пили вино. К Эстер подходили девушки, спрашивали ее по-английски: «Ты выходишь замуж, когда твоя свадьба?» Эстер была с Норой, впервые она опьянела. Они пили белое вино вдвоем из одной бутылки. Эстер танцевала, даже не помнила с кем. Она чувствовала большую, очень большую пустоту. Сама не зная почему. Ведь не в первый раз Жак уезжал на границу. Возможно, виной тому было солнце этого дня, которое обожгло их лица на плантации. Волосы и борода Жака блестели, как золото.
Нора смеялась, а потом вдруг ни с того ни с сего заплакала. Ее тошнило от выпитого вина и сигаретного дыма. Вместе с Элизабет Эстер вывела подругу на улицу, в ночь. Они поддерживали Нору вдвоем, пока ее рвало, а потом помогли ей дойти до комнаты. Нора не хотела оставаться одна. Ей было страшно. Она говорила об Италии, о Ливорно, о том, как увели ее сестренку Веру. Элизабет намочила полотенце и положила ей на лоб, чтобы хоть немного успокоить. Нора уснула, но Эстер не хотелось возвращаться на праздник.
Элизабет ушла спать. Сидя рядом с Норой на кровати, при свете ночника Эстер начала писать письмо. Она не знала толком, кому оно адресовано, возможно, Жаку или отцу. А может быть, она писала его Неджме, в той самой черной тетради, которую та достала из кармана курточки, запорошенной дорожной пылью, и где они написали на первой странице свои имена.
* * *
В то утро Эстер узнала, что ждет ребенка. Еще до появления физических признаков к ней пришло это знание, первым волнением и ощущением тяжести в самой сердцевине ее существа, пришло что-то, чего она еще не могла понять. Радость, да, вот что это было, радость, такая, какой она не испытывала никогда прежде. Светало; вчера она легла спать с открытой дверью, чтобы ощутить ночную прохладу, или, может быть, из-за запахов вина и табака, пропитавших комнату и постель. Элизабет еще спала, бесшумно дыша. В этот ранний час в лагере стояла тишина, только воробьи чирикали на деревьях. Откуда-то с другой стороны кибуца время от времени доносился простуженный крик петуха. Все было серым, неподвижным.
Эстер дошла до резервуара и зашагала дальше по дороге к посадкам авокадо. На ней было легкое платье, сандалии на босу ногу – эти бедуинские сандалии они с Жаком купили на базаре в Хайфе. Она слушала, как поскрипывает земля от ее шагов, и уходила все дальше, а между тем разгорался день. Уже видны были тени, силуэты деревьев отчетливее вырисовывались на холмах. Перед ней вспархивали птицы, стайки скворцов-разбойников, вечно круживших над полями, летели к пруду.
Мало-помалу возвращались и звуки. Эстер узнавала их один за другим. Каждый из них был ей родным, они жили в ней, как слова одной фразы, которая тянулась из сегодняшнего дня в прошлое, уходя корнями в самые далекие воспоминания. Она знала их, она всегда их слышала. Они были, когда она еще жила в Ницце, были в горах, в Рокбийере, в Сен-Мартене. Птичий крик, блеянье овец и коз в хлеву, голоса – женские, детские, – урчание воды в колонке, шорох ветряков.
В какой-то момент, еще не видя, она услышала, как идет стадо Йоханана, удаляясь к пастбищам, в сторону деревни друзов. Услышала, как скотник открывает ворота загона и гонит коров к пруду на водопой.
Эстер пошла дальше через поля. Солнце уже поднялось над каменистыми холмами, осветило верхушки деревьев, зажгло красными отсветами поверхность пруда. И в ней тоже было солнце, жгучая красная точка, имени которой она еще не знала.
Она думала о Жаке. Нет, сразу она ему не скажет. Ей не хотелось ничего менять. Не хотелось, чтобы был кто-то третий. Уезжая на границу, Жак сказал, что они поженятся там, в Канаде, когда уедут, и что он поступит в университет. Ни о чем другом Эстер не станет говорить, ни Жаку, никому. О будущем как-то не думалось.
Она шла по полям, еще пустынным. Шла к холмам, далеко-далеко. Так далеко, что не слышала больше ни людей, ни животных. Дорога пошла вверх через посадки авокадо. Солнце стояло уже высоко, пруд и оросительные каналы запылали. Далеко на юге виднелся горбатый силуэт горы Кармил над морским туманом. Никогда ни от одного пейзажа не творилось с Эстер ничего подобного. Такой простор, такая чистота, и при этом налет времени, дыхание старины. Эстер видела эту землю не своими глазами, нет – глазами всех тех, кто на нее уповали, тех, чьи глаза погасли вместе с этой надеждой, глазами растерянных детей в долине Стуры, которых увозили в вагонах без окон. Бухта Хайфы, Акко, Кармил, темная линия гор – такими увидели их Эстер и Элизабет на горизонте с палубы «Сетте фрателли», уже так давно.
Что-то росло внутри, взбухало в самой сердцевине Эстер, жило в ней, а она не знала, она не могла этого знать. Что-то нахлынуло с такой силой, что ее зазнобило. Не было больше сил идти. Она присела на камень в тени под деревом, медленно и глубоко дыша. Это шло из далекого далека, сквозь нее, в нее. Ей вспоминались слова Йоэля в тулонской тюрьме, слова на языке таинства, эти слова рождались в его горле и наполняли ее тело. Хотелось повторить каждое из них, здесь, на этой земле, в свете этого солнца. Она вспомнила, как они с Элизабет впервые коснулись этой земли – песка на пляже, – когда сошли с корабля в грязной, просоленной одежде, неся в руках узелки со старым тряпьем.
Она зашагала дальше. Миновала посадки и оказалась в густых зарослях. Она ушла далеко от кибуца, здесь жили только скорпионы да змеи. И тут вдруг накатил страх. Так уже было однажды, на дороге в Рокбийер, когда она почувствовала нависшую над отцом смерть, и пустота открылась перед ней, и она бежала, бежала до потери дыхания.
Эстер побежала. Топот ее ног эхом разносился по холмам, и билась кровь в висках, и стучало сердце. Странно, пусто было все. Поля казались заброшенными, ровные борозды тускло блестели в солнечном свете, похожие на следы канувшего мира. Даже птиц не было видно в небе.
Чуть подальше Эстер встретила стадо. Овцы разбрелись по овражку, вдоль поля, козочки взобрались на откос и щипали молодые побеги свеклы. Их дрожащие голоса, казалось, звали ее.
Вернувшись в кибуц, Эстер увидела толпу мужчин и женщин. Даже дети вышли из школы. В тени центрального строения, на бетонном полу террасы лежало тело Йоханана. Эстер увидела его запрокинутое белое лицо. Руки были прижаты к телу, раскрытыми ладонями вверх. Свет, отражаясь от стен, играл блеском в его глазах и черных волосах. Это было жутко: казалось, он просто уснул в полуденном зное. Большое пятно темнело на рубашке, там, куда убийца нанес удар.
В тот же день Эстер узнала о смерти Жака – он погиб на границе у Тивериадского озера. Когда пришли солдаты с этой вестью, Эстер ничего не сказала. Глаза ее были сухи. Она лишь подумала: ну вот, он не вернется, не увидит своего сына.
* * *
Монреаль, улица Нотр-Дам, зима 1966
Я смотрю в закрытое балконное окно на замершую улицу. Небо такое белое, такое высокое, словно мы находимся в самых верхних слоях атмосферы. Мостовая в снегу. Змеятся по ней следы шин, темнеют отпечатки чьих-то ног. Перед моим домом маленький сквер, деревья ощетинились голыми ветвями, грозя бледному небу. В этом скверике Мишель когда-то делал первые шаги. Газоны еще совсем белые. Только вороны оставили на них свои следы. По обеим сторонам улицы стоят большие выгнутые фонари. Ночью они проливают лужицы желтого света. Вдоль заснеженных тротуаров припаркованы машины. Некоторые не двигались с места уже много дней, их крыши и стекла покрыты смерзшимся снегом. Мне виден «фольксваген» Лолы, у которого в начале зимы сел аккумулятор. Ни дать ни взять кораблик, погибший во льдах. В конце улицы загораются красные огоньки, когда машины тормозят у светофора. Большой оранжевый с белым автобус объезжает сквер, едет вниз, к перекрестку. К остановке, откуда я езжу в университет Макгилл. Там я впервые встретила Лолу. Она училась на театральном. Она тогда тоже ждала ребенка, потому мы и разговорились. По воскресеньям мы ездили на ее «фольксвагене» в Лонгей или на кладбище Мон-Руаяль, посмотреть на белочек, которые там живут в склепах. Все это было так давно, что кажется почти нереальным. Теперь квартира опустела, осталось только несколько коробок, книги, бутылки.
Как трудно уезжать. Я понятия не имела, сколько вещей накопилось за все эти годы. Все пришлось паковать, раздавать, продавать. Только вчера была распродажа во дворе у дома Лолы. Филип все перевез, ему помогали Мишель и Зоэ, Лолина дочка. Чего там только не было – посуда, кухонная утварь, старые игрушки, пластинки, кипа «Нэшнл джиографик». После распродажи устроили что-то вроде праздника, пили пиво и танцевали, Филип даже расшумелся немного. Мишель и Зоэ заторопились уходить, вид у них был слегка смущенный. Они отправились играть с друзьями в боулинг.
Было воскресенье, шел снег. Лоле захотелось еще раз пойти вместе на кладбище, как в те времена, когда дети были маленькими. Стоял лютый холод, и сколько мы ни искали, так и не увидели белочек, что живут в склепах.
Как трудно возвращаться назад. Я всматриваюсь в улицу до боли в глазах, чтобы запомнить каждую мелочь. Я прильнула к стеклу вплотную, ощущаю лбом его холод, и два запотевших кружка расплылись на нем от моего дыхания. Эта улица не кончается. Она уходит в бесконечность голых деревьев и кирпичных домов, прямо к бледному небу. Кажется, можно просто сесть на любой автобус, чтобы уехать туда, где по ту сторону океана живет Элизабет, моя мама.
Теперь, когда я уезжаю отсюда, мне почему-то видится лицо Тристана, нежное, еще детское, такое, каким я видела его в сумрачной тени под каштанами, в Сен-Мартене, в тот день, когда мы отправились в долгий путь через горы. Чуть больше года назад я узнала, что Тристан живет в этой стране. Работает, кажется, в Торонто, то ли на каком-то предприятии, то ли в гостиничном бизнесе, я толком не поняла. Филип от кого-то слышал о нем, я получила номер телефона, нацарапанный на спичечном коробке. Думала позвонить, потом потеряла номер да и забыла.
И вот теперь, уезжая, я вижу его лицо, но оно из моей жизни по ту сторону, лицо подростка, который раздражал меня тем, что, куда бы я ни шла, постоянно попадался на моем пути, и я налетала на него с обвинениями, что он-де за мной шпионит. Мне хочется увидеть не сорокалетнего мужчину, поседевшего и потолстевшего, занятого своими делами в Торонто. Нет, не его, а мальчишку из Сен-Мартена той поры, когда еще ничего не изменилось в нашем мире и все казалось возможным, хоть вокруг и бушевала война. Тогда еще был отец, он стоял в дверях, и Тристан с серьезным видом пожимал ему руку. Или в ущелье, в шелесте горной речки, Тристан, прильнувший ухом к моей голой груди, слушал стук моего сердца, словно не было ничего важнее на свете. Как могло все это кануть? Где-то внутри до сих пор болит, я не могу забыть.