355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан-Мари Гюстав Леклезио » Блуждающая звезда » Текст книги (страница 8)
Блуждающая звезда
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:58

Текст книги "Блуждающая звезда"


Автор книги: Жан-Мари Гюстав Леклезио



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)

Весь день мы смотрим на свет, просачивающийся в люк, серый свет, от которого щемит сердце. Проплывают тучи, затягивая небо, и кажется, будто наступила ночь. Голоса мало-помалу смолкают. Наверху, на палубе, матросы закончили работать. Слышен стук дождя по корабельным доскам. В полусне мне грезится, будто мы далеко, в открытом море, посреди Атлантики, плывем вдвоем с мамой в Канаду. Когда-то, в Сен-Мартене, она говорила, что хочет уехать туда. Я помню, как она рассказывала про Канаду, зимой, в нашей комнатушке, и я ждала, раскрыв глаза в темноте… Снег, леса, деревянные домики на берегах бесконечных рек, стаи диких гусей в небе. Сейчас мне хочется снова это услышать. «Расскажи мне про Канаду». Мама наклоняется ко мне, целует. Но ничего не говорит. Может быть, она слишком устала, чтобы думать о стране, которой нет на свете. А может быть, все забыла.

Ночь, и море снова штормит. Так сильно, что скалистый мыс уже не защищает бухту Пор-Ман, волны бьются о борта, корабль качается и жалобно скрипит, все проснулись. Мы держимся за шпангоуты, чтобы не швыряло. Узлы, чемоданы и другие невидимые в темноте вещи мотаются по дну и бьются о стены. С палубы не слышно ни голосов, ни шагов, и вскоре по трюму пополз слушок: экипаж бросил нас, мы на корабле одни. Мужчины, пока нас не накрыло страхом, зажгли штормовую лампу. Все сгрудились вокруг нее, мужчины с одной стороны, женщины и дети с другой. Я вижу лица, призрачные в колышущемся свете, блестящие глаза. Одного из мужчин я знаю, он из Польши, его зовут ребе Йоэль. Высокий, худой, с черной бородой и красивыми кудрями. Он сидит у самой лампы, положив рядом с собой маленький черный ларчик, перевязанный ремешком, и медленно, нараспев говорит что-то на своем непонятном мне языке. Слова звучат, жесткие, долгие, теплые, и я вспоминаю голоса, что пели при свечах в деревянном доме в Сен-Мартене. Никогда еще слова не действовали на меня так, это словно трепет в груди, словно давнее воспоминание. «Что он говорит?» – шепотом спрашиваю я маму. Мужчины и женщины медленно раскачиваются в такт движениям корабля на волнах, и мама тоже раскачивается, устремив взгляд на огонь лампы, стоящей на полу. «Слушай, теперь это наш язык», – говорит она, и я смотрю на ее лицо. Слова раввина сильны, они прогнали страх смерти. Черный кожаный ларчик на полу так странно блестит, от него исходит какая-то неведомая сила. Голоса мужчин и женщин вторят словам Йоэля, я пытаюсь прочесть по их губам, хочу понять. Что они говорят? Я бы спросила у Жака Берже, но не решаюсь подойти к нему и сесть рядом, боюсь разрушить чары, чтобы снова не воцарился страх. Эти слова вторят морю, рокочут и катятся с волнами, слова нежные и грозные, слова надежды и смерти, эти слова больше, чем мир, сильнее, чем смерть. Когда корабль приплыл на рассвете в Алонскую бухту, я поняла, что такое молитва. Теперь я слышу ее снова, непонятная речь подхватила меня и несет. И для меня тоже звучат на корабле слова ребе Йоэля. Я не вне этого круга, я не чужая. Слова окрылили меня и уносят в другой мир, в другую жизнь. Я знаю теперь, я поняла. Слова Йоэля несут нас туда, в Иерусалим. Пусть море бушует, пусть нас бросили одних, мы доберемся до Иерусалима силой молитвы.

Прижавшись к матерям, уснули дети. Голоса, то низкие, то звонкие, отвечают Йоэлю в такт покачиванию волн. Наверно, они заклинают ветер, дождь, ночную тьму. Огонек лампы трепещет, отражаясь в глазах. Рядом с ребе Йоэлем странно поблескивает черный ларчик, и кажется, будто это из него идут слова.

Я снова легла на пол. Мне больше не страшно. Мамина рука гладит мои волосы, как когда-то, я слышу ее голос, повторяющий у самого моего уха жесткие и теплые слова молитвы. Они убаюкивают меня, и я засыпаю. Я ушла в свою память, самую древнюю память на этой земле.

Рано утром, когда «Сетте фрателли» покидал бухту Пор-Ман, его остановил таможенный катер. Море после шторма было тихое, без единой морщинки. Мотор корабля снова работал на полных оборотах, и он летел, подняв паруса, в открытое море. Я стояла на палубе с другими детьми и смотрела на открывающуюся перед нами глубокую морскую синеву. И вдруг – никто даже не успел понять, что происходит, – откуда ни возьмись появился катер. Рассекая мощным форштевнем морскую гладь, он быстро приближался к нашему борту. Капитан сначала попытался сделать вид, что ничего не заметил, и «Сетте фрателли», кренясь набок, по-прежнему держал курс в открытое море. Тогда таможенники прокричали что-то в рупор. Стало ясно: они по нашу душу.

Я смотрела, как приближался катер. Сердце бешено колотилось, и я не могла отвести глаз от силуэтов в форме. Капитан отдал приказ, матросы-итальянцы опустили паруса и заглушили мотор, и наш корабль лег в дрейф. Потом, по команде с катера, мы развернулись и взяли курс назад, к берегу. Он был виден впереди, еще темной линией. Вот и все, мы не плывем в Иерусалим. Нас больше не несут слова молитвы. Мы плывем в большой порт Тулон, где нас посадят в тюрьму.

В трюме корабля никто ничего не говорит. Мужчины сидят на тех же местах, что и вчера, они похожи на призраков. Почти все дети еще спят, прикорнув на коленях матерей. Спустились и те, что были на палубе, с взъерошенными от ветра волосами. В углу, возле чемоданов и узлов, давно погасла штормовая лампа.


* * *

Нас всех заперли в большом пустом помещении, в самом конце мастерских Арсенала – нельзя было, наверно, посадить нас в камеры с обычными заключенными. Нам выдали складные брезентовые койки и одеяла. Отобрали документы, деньги и все, что могло бы послужить оружием, даже вязальные спицы у женщин, а у мужчин ножницы, которыми подстригают бороду. В высокие зарешеченные окна виден большой двор, пустой, залитый бетоном, и ветер колышет пучки травы в трещинах. Двор обнесен высокой каменной стеной. Если б не эта стена, можно было бы увидеть Средиземное море и хоть помечтать, что мы еще уплывем. На третий день взаперти в Арсенале мне до того захотелось к морю, что я придумала целый план, как убежать. Я никому об этом не сказала: мама, конечно, испугается за меня, и тогда мне не хватит духу сделать это. В час обеда к нам входят три солдата в форме морской пехоты. Двое раздают суп, а третий стоит у двери в углу, опираясь на винтовку, – следит. Мне удалось подойти поближе к двери, не привлекая их внимания. Когда один из солдат дал мне полную миску супа, я опрокинула ее ему на ноги и бросилась бежать по коридору, не оглядываясь на их крики. Я бежала со всех ног, почти летела, никто не смог бы меня догнать. В конце коридора – дверь во двор. Я выбегаю на воздух, не останавливаясь. Я так давно не видела солнечного света, от него кружится голова, и сердце стучит в горле и в ушах. Небо ярко-синее, ни облачка, все блестит в прозрачном холоде. Я бегу к каменной стене, ищу выход. Холодный воздух обжигает горло и ноздри, вышибает слезы из глаз. Я остановилась на мгновение, оглянулась. Но никто, кажется, не собирается за мной гнаться. Двор пуст, блестят высокие стены. Время обеда, все моряки сейчас в столовой. Я побежала дальше вдоль стены. И вдруг – вот они, передо мной, распахнутые ворота и широкая улица, ведущая к морю. Я стрелой вылетела из ворот, даже не знаю, был ли часовой в будке. Бегу, не переводя дыхания, по широкой улице до конца, туда, где густые заросли и скалы над морем. Вот я уже в самой чаще, исцарапала руки и ноги, прыгаю со скалы на скалу. Я не забыла, как в Сен-Мартене пробиралась в ущелье вверх по реке. Взгляну – и в ту же секунду вижу, куда прыгнуть, где есть тропка, а где лучше обойти расселину. Скалы становятся все круче, и бежать уже не получается. Я цепляюсь за ветки, проваливаюсь в разломы.

Когда передо мной открывается море, ветер бьет наотмашь так, что дыхание перехватывает. Этот вихрь прижимает меня к скалам, свистит в зарослях. Я забралась в расщелину скалы, и море теперь прямо подо мной. Такое же прекрасное, как в Алонской бухте, огненная ширь, твердь, гладь с черными пятнами мысов и островов вдали. Ветер кружит у моего укрытия, воет и стонет, точно дикий зверь. Внизу бьется о скалы пена, брызги разлетаются на ветру. Здесь нет ничего – только ветер и море. Никогда еще я не чувствовала такой свободы. От нее кружится голова и пробирает озноб. Я смотрю на линию горизонта, как будто оттуда должен приплыть наш корабль по огненной дорожке, которую солнце проложило в море. Мысленно я унеслась по ту сторону, за море, за ветер, я оставила позади черные глыбы мысов и островов, где живут люди, где нас посадили в тюрьму. Птицей летела я над водой, летела с ветром, в солнечном свете и соленой пыли, и не стало для меня времени и расстояния, я уже по ту сторону, там, где вольная земля и свободные люди, где все по-настоящему ново. Никогда прежде я ни о чем таком не думала. Хмельной восторг овладел мной, в эту минуту я не помню ни о Симоне Рубене, ни о Жаке Берже, ни даже о маме, не помню об отце, сгинувшем в высокой траве, в горах над Бертемоном, не помню о корабле и о морских пехотинцах, которые меня ищут. Да и ищут ли меня, в самом деле?

Что, если я исчезла навсегда, здесь, между водой и небом, высоко в моей щели, в моем птичьем гнезде среди скал, с прикованным к морю взглядом? Мое сердце бьется ровно, медленно, я не чувствую больше страха, не чувствую ни голода, ни жажды, ни бремени будущего. Я свободна, я вобрала в себя свободу ветра и света. Впервые в жизни.

Весь день я просидела в своей пещерке, глядя, как солнце неспешно опускается в море. Так давно мне хотелось побыть совсем-совсем одной, чтобы никто рядом не разговаривал. Я вспоминаю горы, огромную долину, ледяное окошко, в которое я высматривала отца. Это я унесла с собой и, где бы ни была, извлекала всякий раз, когда мне хотелось одиночества. Эту картину я видела, когда оставалась одна в четырех стенах темной комнатенки на улице Гравийе, – она сама собой возникала на обоях. Я и сейчас это помню. Отец идет впереди в высокой траве, и пастушьи хижины из черных камней вокруг – это место, куда пришли мы с мамой. Тишина, только чуть шелестит трава под ветром. Их смех, когда они обнялись. Все, как здесь, – тишина, свистящий в зарослях ветер, безоблачное небо, огромная, окутанная туманом долина внизу и конусы горных вершин, словно острова в море. Я хранила это в себе всегда, везде, в гараже Симона Рубена, в квартире на улице Гравийе, откуда мы не выходили, даже когда Симон Рубен сказал, что немцы ушли и не вернутся, никогда больше не вернутся. Мне и тогда виделись горы, поросший травой склон, словно уходящий прямо в небо, утонувшая в тумане долина, тонкие струйки дыма, поднимавшиеся из деревень в прозрачном воздухе в предзакатный час.

Вот что я хочу помнить, только это, а не страшные звуки, не выстрелы. Я иду, как во сне, мама сжимает мою руку и кричит: «Скорее, детка, скорее, беги! Беги!» – и тащит меня вниз по склону, быстро, быстро, высокая трава режет мне губы, и я бегу, уже обогнав ее, хотя ноги подгибаются, когда я слышу ее странный дрожащий голос: «Беги же! Беги!»

Здесь, в моем укрытии на скале, мне впервые кажется, что я больше не услышу этих звуков, этих криков, не увижу больше этих картин из моих снов, потому что ветер, солнце и море проникли в меня и смыли все.

В этой пещерке я просидела до тех пор, пока солнце не опустилось к самому горизонту, коснувшись краем линии деревьев на полуострове по ту сторону рейда.

Тогда я вдруг почувствовала, что мне холодно. Холод пришел вместе с темнотой. Наверно, сказались и голод, и жажда, и усталость. У меня такое чувство, будто я так и шла, так и бежала без остановки с того дня, когда мы спустились с горы в высокой траве, изрезавшей мне губы и ноги, и сердце мое с того дня всегда билось чаще и сильнее прежнего, колотилось в груди, точно испуганный зверек. Даже в темной квартире на улице Гравийе я все равно шла, бежала, выбивалась из сил. Ко мне приходил врач, его звали Роз, я запомнила, хотя видела его всего один раз, но мама и Симон Рубен часто повторяли это необычное имя: «Мсье Роз сказал… Мсье Роз ходил… Мсье Роз считает, что…» Когда он пришел наконец, когда вошел в нашу убогую квартирку – я-то думала, с его приходом все озарится и засияет. Но не сказать, чтобы я была разочарована, когда увидела мсье Роза – маленького, круглого и лысого, в очках с толстыми стеклами. Он выслушал меня сквозь рубашку, ощупал шею и руки и сказал, что у меня астма и что я слишком худая. Дал от астмы эвкалиптовые пастилки, сказал маме, что я должна есть мясо. Мясо! Невдомек ему было, что мы ели только подгнившие овощи, которые мама подбирала на рынках, а бывало, что и одни очистки. Но с этого дня у меня был бульон из куриных шеек и лап, которые мама покупала два раза в неделю. А мсье Роза я больше не видела.

Я вспоминаю это, когда над рейдом сгущается ночь, потому что мне кажется, что здесь, в этой пещерке, я впервые никуда не бегу. Сердце наконец-то бьется в груди ровно и спокойно, я дышу легко и не слышу свиста в бронхах.

Я проснулась перед рассветом от лая собак. Моряки отыскали меня в моей пещерке и отвели обратно в Арсенал. Когда я вошла, мама встала с койки, бросилась ко мне, обняла. Она ничего не сказала. И я тоже ничего не могла ей сказать – ни объяснить, ни повиниться. Я знала, что никогда больше у меня не будет такого дня и такой ночи. Это осталось во мне, с морем, с ветром, с небом. Теперь сажайте меня в тюрьму хоть навечно.

Никто ничего не сказал. Но люди, которые до этого меня не замечали, теперь стали приветливы. Пастушок подсел ко мне и заговорил так вежливо, что, я удивилась. Мне казалось, что, пока я пряталась там, на скалах, прошли годы. Теперь мы с ним могли разговаривать целыми днями, сидя на полу у высоких окон. Ребе Йоэль тоже подходил к нам, он рассказывал об Иерусалиме, об истории нашего народа. Особенно я любила слушать, как он говорил о вере.

Ни отец, ни мама никогда на эту тему не говорили. Дядя Симон Рубен – иногда, но больше о ритуалах, праздниках, свадьбах. Для него все это было в порядке вещей, ничего страшного, никакой тайны, так, обычаи. А когда я задавала ему вопросы о вере, он сердился. Хмурил брови, смотрел косо, а мама стояла с виноватым видом. Я знаю почему, ведь мой отец не верил, он был коммунистом, так мне говорили. Поэтому дядя Симон Рубен не решался позвать раввина и о религии отзывался с гневом.

Но когда Пастушок разговаривал о вере с ребе Йоэлем, он становился совсем другим. Я любила слушать их и одновременно украдкой рассматривала – Пастушка с отросшей бородой и золотистыми волосами и Йоэля, черноволосого, худого, с очень бледным лицом. Глаза у него были светло-зеленого цвета, как у Марио, и мне думалось, что он-то и есть настоящий пастырь.

Странно было слушать разговоры о вере здесь, в этом большом помещении, где нас держали под арестом. Пастушок и Йоэль понижали голос, чтобы не мешать другим, и мне казалось, что мы не в Тулоне, а в египетском плену и что грозный голос грянет с небес и с гор и воссияет свет над пустыней.

А я задавала, наверно, глупые вопросы, я ведь ничего не знала. Отец ни о чем таком со мной никогда не говорил. Я спрашивала, почему нельзя произносить имя Бога и почему Он незрим, почему скрыт от глаз, если это Он сотворил все сущее. Ребе Йоэль отвечал, качая головой: «Он не скрыт от глаз и не незрим. Это мы незримы и скрыты от глаз, ибо мы во тьме». Он часто повторял: «тьма». По его словам выходило, что вера – это единственный свет, а вся жизнь людей, все их дела, все, что они создают великого и прекрасного, – все это тьма. «Тот, кто сотворил все сущее, – говорил он, – наш отец, мы рождены от Него. Эрец Исраэль – место, где мы родились, место, где свет воссиял впервые и где сгустилась первая тьма».

Мы сидели у зарешеченного окна, и я смотрела на синее-синее небо. «Никогда нам не доплыть до Иерусалима», – сказала я однажды, потому что устала, так устала об этом думать. Мне хотелось обратно в мою пещерку в скалах над морем. «Может быть, Иерусалима и нет на свете?» Пастушок посмотрел на меня с яростью. Его доброе лицо исказилось от гнева. «Почему ты так говоришь?» Он произнес это медленно, но глаза его горели нетерпением. «Может быть, и есть, – не унималась я, – но нам все равно не доплыть. Полиция нас не выпустит. Придется ехать назад, в Париж». – «Нет, – сказал Пастушок, – не выпустят сегодня – мы уплывем завтра. Или послезавтра. А если нас не пустят на корабль – мы пойдем пешком, пусть даже идти придется год». Не знаю, надо ли ему было уехать, чтобы забыть, но он тоже хотел увидеть землю, где родилась его вера, где была написана первая книга. Сердце у меня билось чаще, когда я видела свет в его глазах. Раз он так хочет доплыть до Иерусалима, думалось мне, может быть, мы и вправду доплывем когда-нибудь.

Так проходили дни, они тянулись долго и забывались быстро. Люди говорили, что скоро будет суд и нас всех отправят назад в Париж. Когда я видела, как мама сидит на своей койке и смотрит в пол, поникшая, печальная, закутавшись от холода в американский плащ, у меня щемило сердце. «Не грусти, мамочка, – говорила я ей, – вот увидишь, мы выберемся. У меня есть план. Если они хотят посадить нас на поезд в Париж, я придумала план, как убежать». Это была неправда, никакого плана я не придумала, да и часовые после моего бегства не спускали с меня глаз. «Куда же мы пойдем? Они нас везде найдут». Я крепко-крепко сжимала ее руки. «Вот увидишь, пойдем вдоль берега в Ниццу, к брату дяди Симона. А оттуда – в Италию, потом в Грецию, так и доберемся до Иерусалима». Я понятия не имела, через какие страны можно добраться до Эрец Исраэля, но Пастушок упоминал при мне Италию и Грецию. Мама чуть-чуть улыбалась. «Дитя! Где мы возьмем деньги на такое путешествие?» – «Деньги? – говорила я. – Ничего, будем по дороге работать. Вот увидишь, мы вдвоем справимся, и никто нам не нужен!» Я столько раз это повторяла, что в конце концов сама поверила. Если мы не найдем работы, я буду петь на улицах, вымажу лицо ваксой, надену белые перчатки, как Minstrels [9]9
  Исполнители негритянских песен, загримированные под негров.


[Закрыть]
в Лондоне, или научусь ходить по проволоке, стану выступать в расшитом блестками трико, и прохожие будут кидать монетки в старую шляпу, а мама всегда будет рядом, если что, ведь в мире много злых людей. Иной раз мне даже представлялось, что вместе с нами по дорогам Италии идет Пастушок, и ребе Йоэль тоже, весь в черном, с молитвенным ларчиком в руках. Да, он бы говорил людям о вере, рассказывал об Иерусалиме. А люди садились бы вокруг, и слушали, и давали бы нам еду и немного денег, особенно женщины и девушки – ради Пастушка, ведь у него такие красивые золотистые волосы.

Я должна была придумать план, как нам убежать. Ночи напролет я ломала над этим голову. Изобретала все мыслимые уловки, как улизнуть и от морских пехотинцев, и от полиции. Может быть, удастся броситься в море и доплыть по волнам со спасательными кругами или на плоту до итальянской границы? Но мама не умела плавать, да и Пастушок умел ли – не уверена, а ребе Йоэль вряд ли согласится плыть в своем черном костюме и с книгой.

Да и все равно он не захочет бросить семью и оставить свой народ в руках врагов, державших нас в тюрьме. Бежать надо всем – старикам, детям, женщинам, всем, кого держат за решеткой, они тоже должны доплыть до Иерусалима, они это заслужили. Ведь и Моисей не оставил бы свое племя, чтобы бежать одному в Эрец Исраэль. Вот что было труднее всего.

Особенно я любила в нашей тюрьме долгие послеполуденные часы, когда солнце светило в высокие окна и немного прогревало стылое и сырое помещение. Женщины усаживались в прямоугольники света, расстелив одеяла на серых каменных плитах, и болтали между собой, а дети играли рядом. Их голоса сливались в гул, словно гудел пчелиный улей. Мужчины – те оставались в тени, разговаривали вполголоса, курили и пили кофе, сидя на раскладных койках; гул их голосов, звучавший тише и ниже, перемежался то возгласами, то смехом.

В эти часы я любила слушать истории, которые рассказывал ребе Йоэль. Он садился на пол под окном в окружении детей, и его одежда и волосы блестели в солнечном свете, как шелк. Поначалу Йоэль говорил только для меня и Жака Берже, не повышая голоса, чтобы никому не мешать. Он открывал свою книгу в черном переплете и начинал медленно читать, сперва на том необычайно красивом языке, жестком и нежном, который я уже слышала в синагоге в Сен-Мартене. Потом переходил на французский, пересказывал медленно, подбирая слова, иногда Пастушок помогал ему, потому что французским он владел плохо. Со временем к нам стала подсаживаться мама, и другие дети тоже, мальчики и девочки, многие не знали нашего языка, но все равно сидели и слушали. И еще одна девушка, ее звали Юдит, бедно одетая, всегда повязанная по-крестьянски цветастым платком. Все ждали, и, когда ребе Йоэль начинал говорить, казалось, это голос изнутри нас нашептывал то, что мы слышали. Он говорил о законе и вере как о самых простых вещах на свете. Все было просто: он говорил про нашу тень, объясняя, что такое душа, а объясняя, что такое справедливость, говорил про солнечный свет и про то, как прекрасны дети. А потом он открывал книгу Берешит, ту самую, что дядя Симон Рубен подарил моей маме перед отъездом, и объяснял, что в ней написано. Лучше всего была история о начале бытия. Сперва он произносил слова на божественном языке, медленно, чеканя каждый слог, каждое имя, и порой казалось, что все понятно по одному только звучанию слов на этом языке здесь, в тишине нашей тюрьмы. В тишине, потому что в эти минуты все умолкали, прекращались болтовня и споры, старики и те прислушивались, сидя на койках. Это звучали слова Бога, те, что были в начале, до того как Он сотворил мир. Йоэль произносил имя медленно, на выдохе, вот так: «Элохим, о Элохим, единственный среди всех, величайший из сущих, Тот, Кто един в Себе Самом, Тот, Кто может…» И читал о первых днях творения, здесь, в большом и гулком помещении, над медленно передвигавшимися по полу прямоугольниками света.

« В начале сотворил Элохим небо и землю».

«Сотворил? – спрашивала я. – Разве небо и земля не всегда были?»

«Да, сотворил, то были первые творения, подобные Элохиму».

Он читал дальше: « Земля же была пуста и хаотична, и тьма над бездною». И говорил: «Элохим творил из пустоты, пустота есть цемент земли и всего сущего».

« И дух Элохима, всевышнего, витал над водою», – читал он и говорил: «Дух, дыхание над холодом воды».

Он говорил о солнце, о луне, это были сказки. И забывались тюремный сумрак и время, передвигавшее по полу свет окон.

Это было нечто необычайное. Все мы, и Юдит, и даже маленькие дети мгновенно понимали, что значат его слова.

Он читал дальше: « И сказал Он, Всевышний: да будет свет. И стал свет. И увидел Всевышний свет, что он хорош, и отделил свет от тьмы». «Свет, – говорил Йоэль, – был тем, что познается, а тьма была цементом земли. И свет, и тьма даны навеки и навеки отделены друг от друга. С одной стороны, познание, с другой – этот мир…»

« И тогда Он, Всевышний, назвал свет ЙОМ, день, а тьму назвал ЛАЙЛА, ночь». Мы вслушивались в эти имена, прекраснейшие из всех имен, какие мы когда-либо слышали. «ЙОМ был как море, безграничный, все заполняющий, все дарующий. ЛАЙЛА была пустотой, цементом мира». Я слушала слова божественного языка, гулко звучавшие под тюремными сводами. « И был вечер, и было утро. ЙОМ ЭХЕД».

Эти слова в устах Йоэля – День Один – были точно трепет: первый день, рождение.

« И сказал Он, Всевышний: да будет свод внутри воды, и да отделяет он воду от воды. И сделал Он, Всевышний, свод; и отделил воду, которая внизу под сводом, от воды, которая наверху над сводом. И стало так».

«Что это за вода внизу?» – спрашивала я. Он долго смотрел на меня, не отвечая. Наконец говорил: «Подожди, в книге ничего не говорится просто так. Слушай дальше: « И назвал Он, Всевышний, свод ШАМАИМ, небом. И был вечер, и было утро: ЙОМ ШЕНИ». Чуть помедлив, он продолжил: « И сказал Он, Всевышний: да соберется вода, которая под небом, в одно место, и да явится суша. И стало так».

«Почему же сначала была вода?»

«Потому что движение прежде неподвижности, первое движение жизни».

Я думала о море, которое нам предстояло пересечь. По ту сторону явится суша. Йоэль снова читал из книги и переводил:

« И назвал Он, Всевышний, сушу ЭРЕЦ, землею, а собрание вод назвал ЯММИМ, водой без конца и края, морями. И увидел Он, Всевышний, что это хорошо».

«А по-твоему – какая, скажи? – Йоэль поворачивался ко мне, потом к Пастушку, к каждому по очереди. Все молчали. – Вот видишь, этого не описать…»

Он продолжал: « И сказал Он, Всевышний: да произрастит земля зелень, траву семяносную, дерево плодоносное, производящее по роду своему плод, в котором семя его на земле. И стало так».

«А вы, – спрашивал он, прервав чтение, – Думали об этом семени? – И говорил: – Движение, объединяющее тепло и холод, объединяющее познание и мир. День, ночь, семя, вода… Все уже существовало…»

Он снова читал из книги: « И выпустила земля зелень, траву семяносную, по роду своему, и дерево плодоносное, в котором семя его по роду его. И увидел Он, Всевышний, что это хорошо. И был вечер, и было утро: ЙОМ ШЛИШИ».

Его голос во мне, он берет за сердце, сжимает нутро, он у меня в горле, в глазах. Сама не своя, я отодвигаюсь в сторонку и прячу лицо в мамину шаль. Каждое слово проникает в меня и что-то во мне ломает. Такая она – вера. Она ломает в вас все, что мешало войти этому голосу.

И так каждый день, уже которую неделю в этой тюрьме я слушаю голос учителя. Вместе с другими детьми, с мужчинами и женщинами. Мы сидим на полу, и слушаем, и учимся. Теперь мне больше не хочется вырваться отсюда, бежать на солнце, видеть море. То, о чем говорит книга, куда важнее всего, что там, за этими стенами.

Йоэль читал: « И сказал Он, Всесильный: да будут светила в небосводе, чтобы отделить день от ночи, они и будут знамениями и для времен, и для дней и годов».

«Значит, это было время?»

Йоэль смотрел на меня, ничего не отвечал, читал дальше:

« И да будут они светилами в своде небесном, чтобы светить на землю. И стало так».

После этого, повернувшись ко мне, он отвечал на мой вопрос:

«Нет, не время даровал Элохим, а познание. То, что сегодня мы называем наукой. Этот мир, как механизм, был готов к запуску. Свет науки – свет звезд…»

Никто никогда не говорил со мной о звездах, с тех пор как отец показал мне их однажды вечером, в то лето своей гибели. Неподвижные звезды и звезды падающие, которые катились капельками по темной глади ночи. Тогда он и дал мне мое имя: звезда, звездочка…

« И создал Он, Всесильный, два светила великие: светило большее для владения днем, и светило меньшее для владения ночью. И все остальные, Кохавим, звезды».

Йоэль закрывал книгу, когда смеркалось. Тишина холодом вползала в нашу тюрьму. Один за другим мы поднимались и расходились по своим углам. Я и мама садились на мою койку у стены. «Теперь я знаю, что когда-нибудь мы доплывем до Иерусалима», – говорила я, чтобы подбодрить маму, но теперь я и сама в это верила. «Когда узнаем все, что написано в этой книге, – мы доплывем». Мама улыбалась: «Тем более стоит ее прочесть». Меня так и подмывало спросить у мамы, почему же отец никогда не читал мне эту книгу, почему он предпочитал ей романы Диккенса. Может быть, он хотел, чтобы я сама ее нашла, когда придет время, когда мне это будет по-настоящему нужно. И только теперь все, что он мне объяснял, и все, чему меня до сих пор учили в школе, стало истинным, ясным, простым и понятным. Все стало взаправду.


* * *

К нам в тюрьму прислали адвоката. Он пришел рано утром, с пухлым от бумаг портфелем, и почти весь день провел у нас, разговаривая с людьми. Он даже поел вместе с нами, когда часовые принесли обед – вареную картошку с мясом. Старые евреи не хотели есть мясо, говорили, что оно нечистое, но женщины и дети не слушали их и ели. Пастушок сказал, что главное – выжить и набраться сил для свободы и для пути в Иерусалим. Адвокат поговорил и с моей мамой, и с Жаком Берже, и с матерью Юдит, которая сидела с нами. Он был пожилой, в сером костюме, с аккуратно причесанными волосами и маленькими усиками. Голос его звучал очень ласково, и глаза были добрые, я видела, что мама с удовольствием говорила с ним. Он задавал ей вопросы: откуда мы, кто такие и почему решили уехать в Иерусалим. Имена и ответы записывал в школьную тетрадку, а когда узнал, что мой отец погиб на войне с немцами и был в маки, это записал особенно тщательно. И сказал, что нам нельзя оставаться в этой тюрьме. Имена Жака Берже и матери Юдит он тоже записал и внимательно сверился с бумагами – их ему дали заранее, до прихода сюда. А потом вернул всем документы, каждому – его удостоверение личности или паспорт. Люди окружили его, и он каждому пожал руку. Мужчины и женщины теснились вокруг, задавали ему вопросы: когда нас выпустят на свободу, отправят ли обратно в Париж? Особенно те, что из Польши, они всё-всё хотели знать, и женщины говорили одновременно. Тогда адвокат попросил тишины и сказал громко, чтобы всем было слышно, а тем, кто не говорил по-французски, попросил перевести его слова: «Друзья мои, ничего не бойтесь, дорогие мои друзья. Все уладится, скоро вы будете на свободе. Я это обещаю, поверьте мне, вам нечего бояться». Голоса вокруг него снова загомонили: «А корабль? Нас пустят на корабль?» В общем гаме только одно слово и было слышно – «корабль», и адвокату пришлось еще повысить голос. «Да, друзья мои, скоро вы сможете отправиться в путь. Корабль уже готов к отплытию. Капитан Фрулло оснастил его недостающими шлюпками, и я вам обещаю… Я обещаю вам, что вы сможете отправиться в путь через день или два». Адвокат ушел, когда уже темнело. Он еще раз пожал руки всем, даже маленьким детям.

И повторял, уходя: «Не падайте духом, друзья. Все уладится».

Следующие часы прошли в каком-то исступленном восторге. Женщины говорили без умолку и смеялись, настала ночь, но дети не хотели спать. Может быть, еще и оттого, что в эти дни дул суховей. Небо было чистое, ночь светлая. Я сидела, закутавшись в одеяло, у окна и смотрела сквозь решетку, как лунный свет скользит вниз по стене, освещая двор. Где-то в углу вполголоса разговаривали мужчины. Старики молились.

Теперь мне казалось, будто расстояния, отделявшего нас от святого города, больше нет, будто та же луна в том же небе светит над Иерусалимом, над домами, над оливами, над куполами и минаретами. И времени, казалось, больше нет, это было то же самое небо, под которым Моисей ждал в доме фараона, под которым Авраам видел сон о том, как были сотворены солнце, луна и звезды, вода, земля и все животные на свете. Здесь, в тюрьме Арсенала, я поняла, что мы были частью того времени, и от этого пробирал озноб и чаще билось сердце, как от слов книги, когда я их слушала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю