Текст книги "Герман Гессе, или Жизнь Мага"
Автор книги: Жаклин Сенэс
Соавторы: Мишель Сенэс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)
Вечером 31 июля 1899 года за Гессе закрылась дверь тюбингенского книжного магазина. Он не поехал во Фреденштат и не рискнул отправиться, как предполагал, в Лейпциг побродить вокруг издательства Диедериха в смутной надежде увидеть Елену. Ни Марулла, ни Адель ничего не знают о его планах. Он не пишет ни Карлу, ни Тео. Ганс слишком занят собой, чтобы быть в курсе дел старшего брата. Герман не посещает ни Некар, где некогда ловил рыбу, ни Киршхайм, где собираются в «Короне» его друзья по «Пти сенакль». Он решил двинуться в сторону Штутгарта и 3 августа сел на последний вечерний поезд до Кальва. Чтобы удивить родителей, он немного жертвует своей независимостью и в значительной степени своей гордостью. Их переписка по-прежнему омрачена взаимным непониманием. Когда были изданы «Романтические песни», Мария осудила лучшие стихи сына как порочные: «Ядолжна быть искренней. Некоторые твои фразы непристойны, настолько непристойны, что молодая девушка не должна их читать! Будто ты пишешь о животных, а не о человеческих существах». Ее муж, получивший вторую книгу сына ко дню рождения 14 июня, даже ее не перелистал. К нему приближается старость. Проницательность еще блещет в его взгляде, все чаще, однако, не властная пробиться сквозь флер угасания.
Сын быстро прошел узкий коридор, ведущий в их спальню, и появился внезапно, вызвав бурные изъявления радости у обоих. Супругов объединял теперь лишь пепел спускающихся сумерек; страдая, Иоганнес пребывал в сосредоточенном терпении, а Мария в исступлении веры замешивала тесто для грубого хлеба.
У какого источника Герман утолял жажду? Подле отца, вчера им ненавидимого: «Ты хочешь творить, мой сын, это очень хорошо. Но не изнуряй себя, для всего свое время. Молодость – чтобы сеять…»? Или рядом с матерью, вчера такой нежной, а теперь не дававшей ему покоя: «Твоя муза – это ядовитая гадюка. Беги! Она тебя отравит ядом. О мое дитя! Я должна тебя предупредить! Отвергни ее! Она не чиста! У нее нет никакого права на тебя… Человеческая природа грешна, то, что от уст, от пера – скверна. Ты думал об этом»?
Он не забыл, что написала ему Мария, после того как прочла его книги: «Я их просмотрела. Я не спала всю ночь. Я должна тебя предупредить и сказать тебе правду. Есть мир лжи, где низкое, животное, нечистое в человеке представляется красивым. И есть мир истины, в котором грехи являются не чем иным, как грехами. Человек ведь тянется к прекрасному. Достойно ли так пресмыкаться?» За патетическими вопросами следовали стенания: «Мой дорогой мальчик, да спасет и сохранит тебя Господь!» Марию охватывал экстатический порыв веры. Она говорила с сыном, как с индийцем или готтентотом: наивными формулами, быстро, не давая ему опомниться, рисовала одну картинку за другой, стремясь каждым словом обеспечить себе вечное блаженство. На эти письма, полученные в середине июня, он счел нужным ответить: «Я не думаю, что мои книги принесли тебе хотя бы половину того горя, которое я испытал от твоей оценки. Вы хорошо знаете слова: „Для тех, кто чист, все чистое“; а меня вы причисляете к нечистым». Он подписал письмо, положил в конверт, пошарил в карманах и решил было отправиться на почту, но остановился в раздумье на пороге – и принял решение «не отвечать на это письмо, не отвечать на него вообще…» За это Мария его благодарит: «Спасибо, что ты не ответил мне резким письмом! Я не нахожу удовольствия в том, чтобы тебя уязвить… мне достаточно тяжело об этом писать. Я из-за тебя не спала три ночи».
При встрече с матерью сын был более всего расположен ее понять. Но музыкальные темы, звучащие в нем, формы, которые он создает, не имеют ничего общего с этой сильной женщиной, воспламененной служением Богу, в угоду которому она на протяжении многих лет гасит огонь своего сознания, иссушает $учьи своей души, истязает свою плоть.
' Герман возьмет под мышку пакет с пирожками из отборной пшеницы, испеченными матерью, поцелует отца, соберет багаж и, захватив свои книги, отправится в Киршхайм, где трактирщик Мюллер обычно потчует друзей из «Птисенакль». Едва войдя, он увидит за столом хозяина очаровательную незнакомку с круглыми щечками, обаятельную и дерзкую: он замечает «пунцовые губы, а за ними белые острые зубки», «то туфлю с черным чулком, то изящно выбившийся локон, загорелую шею, то тугие плечи… то прозрачное розовое ушко». «Под вольно выбившимися завитушками смугло и тепло поблескивала красивая шея» прелестницы.
Веселый трактир у двух каштанов, теплая атмосфера, восхитительное пиво. Голубое платье, «сквозь завязочки проглядывает полоска кожи». Молодые люди смеются, поднимают тосты, все, кроме застывшего в восхищении Германа, который остановился в дверях с горящими висками…
Глава VII СОЗЕРЦАТЕЛЬ
Лишь тот проникает в сумерки своего сознания, кто пристально следит за своими самыми мимолетными ощущениями и ищет исток каждой своей эмоции.
Г. Гессе. Герман Лаушер
Трактирщик Мюллер, довольный своим погребом, атмосферой своего заведения и своим столом, гордился тем, что принимает клиентов под крышей семейного дома. Он предлагал им воду из источников близлежащих долин, готовил лучшие салаты и поил веселящими кровь напитками. Трудно сказать, думал ли он о друзьях из «Птисенакль», когда приглашал Юлию Хеллман провести лето в Киршхайме, наводненном в это время туристами. Первый из прибывших, Людвиг Финк, поддался очарованию дома и забил сбор своим товарищам: папаша Мюллер хорошо готовит, у него удобные комнаты с видом на старый город, сад с цветущими каштанами и две очаровательные племянницы – старшая Юлия просто восхитительна.
Молодые люди прибыли: в соломенных шляпах, с тросточками, элегантные и красноречивые. Бросив велосипеды и забыв про купание, отказавшись от верховых и пеших прогулок, пятеро весельчаков принялись грезить о прелестной Юлии. Людвиг Финк был сражен первым, потом настала очередь Карла Хаммелехле и Гессе, а позднее жертвами пали и Генрих Фа-бер с Оскаром Раппом. Мюллер вынужден был признать, что его миленькая родственница, которую он еще недавно качал на коленях, обладала какой-то дьявольской властью над мужскими сердцами. Она ворковала, сверкая и переливаясь таинственными золотыми бликами, словно павлин на солнце. Юноши останавливались как вкопанные, затаив дыхание, не в силах оторвать взгляд от свеженьких щечек, сияющих завитков, изысканного корсета и тоненькой талии. Они дрожали, готовые подчиниться власти этой женщины с искрящимся взглядом, ее словам и жестам, ее прелести. Юлия появлялась всегда в сопровождении сестры, худенькой и бледной девушки, и казалась пленительной матерью или мечтательной гувернанткой. Она чуть сгибала лебединую шею в пенящихся высоких кружевах, и одного слова, произнесенного ею за чашкой чая, было достаточно, чтобы вскружить голову любому. Поклонник начинал дрожать и бормотать всякий вздор, совершенно очарованный ее невинной прелестью. Ее невозможно было называть иначе, чем «моя фея», «дитя», «милашка», «сердце мое», «прелесть моя», «принцесса». Маленькой мадонне из плоти и крови не хватало только быть коронованной прекрасной диадемой.
Друзья становились соперниками. Она же не знала, ни чего хочет, ни кого выбрать, и своими легкими ножками безжалостно топтала сердца всех пятерых. Они страдали от ее невинной таинственности. Она же заставляла себе поклоняться исключительно из любопытства, далеко еще не искушенная в намеренном кокетстве. Для Германа она – «крошка Лулу» за ее маленький рост, правильный овал лица и красивую линию бедер. Это невероятно, но желавший польстить ей поэт выглядел нелепо. Он поклонялся ее красоте, кидался на колени, бормотал бессмыслицу, сочинял дурные стихи наперегонки со своим другом Финком. Людвиг, более агрессивный, чем Герман, и торопящийся выразить свой пыл не только поэтически, опередил друга. Спустя десять дней тот бежал в Кальв и в письмах принялся изливать свое исступление. «Яобвиняю вас в том, что вы лишили меня покоя, я вас обвиняю, потому что вы меня истязаете. Вы не представляете, какие мучения ревности я испытываю…» Далее на протяжении двух страниц следуют восклицания в том же духе: «Вы – моя принцесса, сокровище моих грез… моя прекрасная дама, любимая… моя королева… моя мучительная страсть. Ради Бога! Примите меня как вашего раба. Вы властны распоряжаться мной как героем или шутом». В том же тоне он умолял Юлию принять чудачества влюбленного, который счастлив быть с ней знакомым, и проклинает разлуку. В этой путанице торжественной манерности и абсурдных признаний он упрямо придает себе черты трагического любовника. Он пишет в постскриптуме: «Отложив в сторону эти строки, я подумал, что они ужасно глупые. Однако я их вам отправляю. Разум отказывает мне, когда мной владеет мысль о вас…»
Несколько недель Герман настойчиво просил Лулу выслать свой портрет, отправил ей цветы, стихи, где представил себя сумасшедшим и рабом, в рубище, с шутовскими бубенчиками, предающимся на волю своей госпоже. Юлия осталась холодна. Нимфа не пришлет ни писем, ни фотографий, ни даже почтовой открытки и не поблагодарит за цветы. Последнее настойчивое письмо, украшенное восьмистишием, она удостоила банальным ответом, будто страницы, исписанные пламенным воздыхателем, содержали какую-то деловую информацию. Позже он узнал о печальном конце ее любовных историй. Маленькая принцесса из Киршхайма вызвала неудовольствие и преследования жены трактирщика, которая устала от ее выходок. «Каналья, злюка, ревнующая к успехам молодой девушки», – будут утверждать последние воздыхатели. Фабер, открыв объятия растерявшемуся ребенку, никак не мог опомниться от счастья: «Мы подошли друг к другу, моя маленькая девочка и я. Мы желали тех коротких часов, когда могли друг друга обнять… Я должен был бы ее увезти!..» Но он этого не сделал – ни он, ни никто из друзей. Преследуемая вздорной трактирщицей, обиженная, притесняемая нежная принцесса была изгнана со своей сестричкой Софьей из Киршхайма.
Можно улыбнуться этой истории и подумать, что мимолетное и банальное приключение осталось в памяти Германа незначительным эпизодом. Ничего подобного: благодаря этой женщине он постиг тайну эротизма. Его воображение рисовало тело Юлии, пробуждая вожделение. Плотские желания – это грех! Пухленькая субретка, то прилегшая на траву, то умирающая с голоду во время еды, то расшнуровывающая свой корсаж в жаркие дни, вызвала в нем фантасмагорию сладострастия, которая однажды оживет в его творчестве.
В Базель Гессе приезжает 10 сентября 1899 года. Герр Рейх ждет его на пороге нового магазина. Это приветливый респектабельный швейцарец, женатый на уроженке Берна. Если Герман и разочарован порученными ему обязанностями – доставка газет, контроль за кассой, – то доволен окружающим покоем, своими пятью коллегами, пансионом в десяти минутах ходьбы от магазина. Он совершенствует французский, которому его когда-то учила Марулла и который ему необходим почти настолько же, насколько и немецкий, для общения с клиентами. Он меняется на глазах, успокоенный высокими городскими мостами, фонтанами, готической архитектурой и тысячей колоколен, устремленных к небу. Он отказался от своей ивовой тросточки, соломенной шляпы и фрака молодого сноба, спрыгнувшего на рейнский берег, как запыхавшийся путешественник на платформу долгожданного вокзала.
Базель стал для него впоследствии не только воспоминанием о молодости, но, как Амстердам, Прага, Вена или Рим, символом эстетизма и тайной мистики. Здесь соседствовали грузовые суда и церкви, величественные в своем священном спокойствии. Соборы, представлявшие собой произведения искусства, и сотня музеев ожидали своих посетителей. На их скамьях он провел не один час, созерцая собранные в них шедевры. В самом сердце городских святынь человек чувствовал себя ничтожной песчинкой в шумной толпе, среди ярко освещенных кафе и городских огней. На улицах не было валяющихся бродяг, нищих, просящих подаяния. Здесь ходили погруженные в задумчивость профессора, чопорные клерки и благородные образованные буржуа. Доктора и философы принимали у себя интеллектуалов-космополитов, а их потомство благополучно росло за надежными решетками частных владений.
В Германе периода Базеля, – укутанном в теплое шерстяное пальто, с непокрытой головой, с гладко выбритым подбородком, в начищенных ботинках, – нельзя было узнать тюбингенского оборванца, стенающего в одиночестве, еще меньше он напоминал помешанного от любви. Новоиспеченный служащий книжного магазина держится просто и мило. Он гуляет по городу, ступая на старинные камни мостовых, спускаясь по мраморным лестницам к переливающемуся на солнце Рейну. Он ищет общества историков и исследователей, архивистов и ученых, причастных к тайнам древности. Губеры, Гуене, старые друзья его родителей, относятся к нему как к сыну. Доктор Рудольф Васкернагель, «коренной житель Базеля, немного чопорный и подозрительный по отношению к иностранцам», радушно открывает перед ним двери своего дома. Едва он покидает fcopor его жилища в Брунгасслейн, одной из улочек старого города, как его приглашает сам герр Рейх к себе в Риен, расположенный в нескольких километрах от центра. Он заходит на чай к профессору Метзгеру, проводит вечера у Ларошей, которые знали его шестилетним мальчиком, когда Мария Гессе, молодая жена пастора, водила сына в школу. Наконец, Герман наслаждается обществом француза, пастора Барта, своего соседа по столу в пансионе. «Я был поражен его полновесной риторикой, артистичной и пламенной», – вспоминал он.
Уча французский, Герман старается вслушаться в торжественное и элегантное звучание произнесенной на нем речи. Он каждый день читает «Нувель женевуаз», сборник «Красноречие на французском», посещает католические службы. Он проводит исполненный наслаждения вечер на концерте, где его пленяет блистательное искусство латинянина Сарасате. Его восхищают Флоренция и культура Ренессанса, которую он открыл для себя по трудам недавно умершего профессора из Базеля Якоба Буркхардта. Ницше увидел в нем «одного из редких ученых в Германии того времени», и Гессе готов, в свою очередь, черпать из этого источника. Он мерит шагами музейные залы, чтобы насытиться созерцанием греческих статуй и романских колонн и представить Италию по полотнам Бёклина. Этот базельский художник опьяняет его живыми красками, мифологизмом и мистической символикой.
Елене Войт-Диедерих он пишет: «Все меня тянет к Италии и Парижу». Она понимает, что никогда не увидит Германа, и поэтому грустит. Теперь она мама маленького Рута, которому всего несколько месяцев. Но интерес друга-поэта к работе ее мужа заставляет Елену поддерживать оживленную и любезную переписку, одной из центральных тем которой стала проблема единства в трактовке Новалиса: «Высший мир гораздо ближе к нам, чем мы могли бы предположить. Мы уже живем в нем и воспринимаем его тесно связанным с нашей земной природой».
Гессе отправился по мистическому пути самовоплощения, и чувствительная Елена слышит эхо его шагов. «Я прошу мою подругу, пишет он, посвящая ей свою книгу, – внимательно всмотреться в этот труд. Он относится к грустному и романтичному периоду поздней юности. Он хранит в себе болезненные тени. Искренность в значительной мере компенсирует недостатки этого произведения. Моя юность видна здесь будто сквозь легкий флер, полная несчастья и страдания. Она улыбается сквозь слезы и просит почтения и любви». От этих откровенных признаний Елена могла ожидать всего, чего угодно. Но букет «с распустившимися наперстянками и васильками», который он отправил ей в Лейпциг, был лишь знаком дружбы.
Удивительно, как подробно и точно Гессе информирует эту женщину о своей базельской жизни: в театре он видел «Жизнь есть сон» Кальдерона, на концерте слушал анданте Гайдна. Он рассказывает ей о своем режиме дня, об одолевающих его мигренях, об опасном горячем ветре фене, который дует над ледяными кварталами города, о своем безрадостном ремесле, о намерении отправиться в Хайльбронн на свадьбу брата Карла, «уверенный, что сможет там поухаживать за его хорошенькими свояченицами». Гессе пишет Елене длинные письма, в то время как Мария терзается в Кальве из-за молчания сына: он не прислушивается к ее голосу, которым с ним говорит Бог. Ее слова ему чужды, их содержание для него безжизненно и не может тронуть. Елена для него – наперсница несчастий и надежд: «С вами, благодаря тому, что мы не знаем друг друга, меня связывают мгновения мимолетных откровений. Когда мое внимание привлекает какая-то песня, картина, пейзаж, я думаю о вас, потому что мы друг друга хорошо понимаем…»
Война с бурами, которая принесла в Германию ветер разнузданной англофобии, не оставила равнодушными и швейцарцев. Порочные кружева французского канкана вызывают в Базеле 1900 года пуританское негодование в адрес Парижа. Скауты и нудистские клубы борются за благонравие, объединенные порывом к моральной и физической чистоте, видя, впрочем, различные пути ее достижения. В спортивных школах будущих чемпионов кормят медом и молоком и проповедуют эсперанто во имя мира. Все кварталы Базеля освещены теперь газовыми рожками. Из Кальва Мария пишет сыну, что маленький городок Шварцвальда вскоре тоже последует этому примеру, однако улицы, разрытые для проведения подземных коммуникаций, ее удручают.
Герман остается от всего этого в стороне, молчит и размышляет. Ему необходим иной свет, и революции газовых рожков ему недостаточно. В стороне от сверкающего века он предпочел бы блестеть, подобно озеру, в глубинах его сознания не брезжит еще заря бескорыстной любви. Но он готов уже ощутить неуловимо близкое присутствие незнакомца, наделенного голосом, лицом со щеками, мокрыми от его слез, и грудью, вздрагивающей от его шуток. Это его двойник, и Гессе следит за ним взглядом охотника. Он дает ему имя Лаушер: «тот, кто слушает…» У них одни мускулы, вены, одна энергия, а при общении каждый раз возникает подлинная нежность. Это удвоение порождает удивительное восприятие каждого звука, светового блика, возгласа, движения. Все в них обоих смеется или плачет, как в те мгновения в Тюбингене, когда поэт искал себя-другого: то «его», то «себя», некую сущность, появление которой он предчувствовал уже тогда.
Анализируя себя, свое прошлое, Гессе пристально внимателен к деталям, жадно ловит запах, вкус, самую сущность, обращая сознание к деструктивным проявлениям своего детства. Вспоминая себя в три года, он вновь переживает состояние, когда его беззаботный молодой дядя высоко поднимал его над землей, ощущает радость первых дней пребывания в Базеле. Он ждет, когда нахлынут другие воспоминания, чтобы броситься в сияющий поток и грести им навстречу. Он искренне набожен по отношению к жизни, к миру, к своим несчастным родителям: «Явижу высокую и худую фигуру отца, который идет вытянувшись, очень прямо, откинув назад голову, при свете заката, со шляпой в левой руке. Моя мать тихонько семенит, склонив голову, мелкими шажками, медленно, накинув на плечи белую шаль. Их силуэты мерцают на фоне ржи, колышущейся ровными волнами… Я не знаю картин из жизни или живописных изображений, которые казались бы мне более прекрасными с точки зрения изысканности линий и богатства красок и которые были бы мне так дороги, как эти благородные персонажи, идущие между колосьями на фоне пылающего горизонта, в молчании, в царственной прелести этого мгновения»83. Он ощущает в себе эмоции, существование которых раньше игнорировал, и идет в мир с осознанием собственного «я», своей чувствительной натуры, будто бросаясь в пылающий огонь.
В августе 1900 года Герман отправил Елене и ее мужу новую рукопись под названием «Принцесса Лилия» со следующими словами: «Пожалуйста, прочтите этот текст и выскажите свое мнение, это опыт пережитого». Было понятно, что за Германом Лаушером скрывается образ самого Гессе. Этот ребенок из Кальва, который крал фрукты и лгал и которого приговорили сначала к Маульбронну, а потом к Штеттену, этот влюбленный, который мысленно владел всеми женскими сердцами и дрожал перед реальной женщиной, стал творцом, черпающим в глубинах своего сознания странные символы.
Принцесса Лилия – призрак Лулу из Киршхайма – сопровождает Германа к тайнам его детства. Ирреальная и восхитительная субретка окажется, сама того не подозревая, причастной мифу. Чтобы услышать, как она плачет среди абсурдных смешков и фривольных фраз под взглядом четы Мюллер и товарищей из «Птисенакль», нужно лишь перечитать прозу Гессе. Флирт породил великолепную феерию. Способный отныне одновременно преследовать призраки дня и ночи, поэт обуздывает их, подчиняет своим творческим целям. Сознательное и бессознательное имеют одни корни. Лулу-Лилия излучает чувственность и жар, нежность и месть. Поэт старается сорвать маску с этой женщины-феи, но она оказывается двуликой. Он делает ставку на этот легкий силуэт, оживляя его чудодейственной алхимией своей фантазии. Вокруг женщины-цветка все человечество будет скрежетать зубами. Короли, простые крестьяне и вместе с ними жители Киршхайма, трактирщик, молодые люди из литературного кружка плачут, гримасничают, вздыхают, смеются.
Фантастическая двойственность образа волнует Елену, которая не в силах сдержать слез. Она размышляет о Лулу, Элизе, Марии, Гертруде и Евгении Кольб – обо всех реальных и вымышленных женщинах, которым поэт расточает тысячи признаний, приносит тысячи извинений, сопровождаемых томительными вздохами. Она сама для него в какой-то мере призрак: ее лицо скрыто сумерками, а душа обнажена. Она лишь зажгла звезды в душе Германа, ни разу не вкусившего ее плоти. Она так желала его: не она ли написала ему первая? Отправила ему соблазнительный портрет? Умоляла его при сиянии белоснежного пейзажа в звенящих порывах смеющегося ветра? Почему он, вопреки всему и несмотря ни на что, не устремился к ней навстречу, к той, которая рискнула, уже будучи помолвленной, назначить ему в Лейпциге свидание, на которое он не пришел? Он отвечал на ее приглашения бесполезными сожалениями и шепотками, приложив к губам тонкий палец интеллектуала, остерегаясь, быть может, предаться любовным радостям в полной мере.
Эжен Диедерих, конечно, не опубликует новое произведение Германа. Обжегшись на «Часе после полуночи», не снискавшем большого успеха, он пренебрежительно отнесется к новому созданию безумца. Елена не станет больше играть роль советчицы в угоду своему странному другу. Она останется для него чем-то красивым, элегическим и таинственным: не настоящей женщиной, а образом женщины, предназначенным если не к забвению, то к неизбежному исчезновению. Время похоронило эту тень, а их переписка долго еще неизвестно почему вилась в песках текущих лет.
Еще не успели увять подснежники, а Герман уже вдыхал новые запахи. Весной 1900 года он предчувствовал новую любовь. «Я стремлюсь с томлением к страсти, пронзительной и безумной, которая через возбуждение и неудовлетворенность превратится в фатальность». На берегах Рейна, на высокогорных пастбищах, где еще не звенят колокольчики стад, он спрашивает себя, откуда возникло это предчувствие – из глубин его инстинктов, или оно порождено амбициями его эстетизма. Придя на музыкальный вечер к Ларошам и увидев среди фраков и вечерних туалетов мадемуазель Ларош, он сказал себе: «Это она!» Из стройной девушки, подошедшей к нему, он тут же создал поэтический образ и наделил его, как это обыкновенно проделывал, если что-то его слишком волновало, – особенным именем. Ему показалось, что «Элизабет» вполне согласуется с тем чувством приятного легкого опьянения, которое им владело.
Ее действительно звали Элизабет. Сама изысканность: пепельные волосы, платье пастельного оттенка, мимолетная улыбка – она вся дышала утонченностью. «Ядолжен сказать, что одной линии ее профиля достаточно, чтобы объяснить ту силу притяжения, которую я к ней испытывал». Он хотел обладать этой красотой «как шедевром». Эта женщина затмила всех его призраков. Неисправимый воздыхатель чувствует, как замирает его сердце, слышит пение ангелов. Неужели это наконец она, та, которую он ждет, – не просто подруга, а жена? Она с чувством исполнила в этот вечер «Крейцерову сонату» вместе с самым известным базельским скрипачом доктором Бернулли. Когда огни погасли и приглашенные разъехались, Герман под властью еще звучавшей в нем музыки думал: «Эта душа моя говорит мне на гармоничном языке родины, а мы с Элизабет ее неприкаянные дети…»
Элизабет была четвертым ребенком пастора и мадам ЛарошСтокмейер и принадлежала к одной из самых почтенных фамилий базельской аристократии. Еще маленькой девочкой она встречала Германа, когда Иоганнес и Мария жили в Базеле на Мюллервег и проводили каникулы на Рехтенберг. Встреча с ним на одном из зимних приемов не произвела на нее особенного впечатления. С весны Герман не прерывает своих ухаживаний: «На Элизабет было новое летнее платье, бледно-бледно голубое. Она качалась на качелях, словно прекрасная птица, которая осознает свою прелесть!» Мария Ларош, старшая сестра Элизабет, нарисовала их угольным карандашом: он, замкнутый, немного даже суровый, насупившийся, в очках, и она с высоким лбом, на котором отчетливо видны безукоризненной формы брови, и зачесанными, как у танцовщицы, назад волосами. Она в самом деле хотела стать танцовщицей, мечтала создавать хореографические композиции, жить среди музыки, путешествовать.
Жизнь поймала Германа на слове: непокорная и внутренне одинокая Элизабет принадлежала, как и он, потерянной родине, но предпочитала искать ее одна. Когда Герман признался ей в своих чувствах и попросил ее руки, она его ласково оттолкнула: «Мы жертвуем нашей свободой под принуждением, которого сами властны избежать». Замужество она относила к разряду таких «принуждений». Нужно ли было настаивать? Может, он должен был «преследовать молодую девушку с алым знаменем страсти в руках»? Отказ Элизабет не вызвал в нем чувств, похожих на ярость. Быть может, он ее действительно любил. Она принесла ему то внутреннее удовлетворение, которого он так желал. Он мог бы встретить ее после периода напрасных мечтаний, чувственного вожделения и восхитился бы ее молчанием так же, как восхитился бы ее ощущением музыки. Никогда еще женщина настолько его не волновала. Никогда ни одна еще не несла в себе столько легкости и не вызывала в его душе такую тяжесть. На земле больше не было дисгармонии: существовала Элизабет.
Первая весна наступившего века будит в нем сильное чувство жизни, «настоящей жизни, безмолвное и упорное, исполненное счастья и нежности восприятие мира». Герман Лаушер бросается заклинать девственные страницы, а Герман Гессе веселится с архитектором Дженноном: «Мы организовали несколько пирушек по окрестным деревням и виноградникам Эльзаса в области Бад». Обойдя рыбный рынок, они заходят в кабачки, где пробуют одно вино за другим. В Германе просыпается вкус к мягкому опьянению. «В Швейцарии, – пишет он, – все стремятся оставаться трезвыми. У Васкернагелей и в других домах непрерывно говорят о трезвом образе жизни и потчуют меня чаем, от которого я настойчиво отказываюсь совершенно сознательно… Уже два года, как я не пью пива из эстетических соображений… потому что в Тюбингене я с отвращением вкусил последствия этого порока, но хорошее вино, которое пьешь изредка, слишком изысканно, чтобы я мог от него отказаться…» Возвратившись в Базель, Гессе и его друг строят планы на будущее. Дженнон – чувствительный и артистичный, ценит Германа, но «часто относится к нему как к слабому ребенку, которого сложно понять». Необыкновенно гордый своим новым шедевром – зданием ратуши из тесаных камней, опоясанным бульварами, он смеется над товарищем, озабоченным будущим больших агломераций, которым угрожает месть отторгнутого леса. В доме № 21 по Гольбейнштрассе пьют, разговаривают, рисуют ночи напролет. Такая атмосфера совсем не располагает к сосредоточенности, и Герман однажды осознает это совершенно отчетливо: «Писать здесь не годится!»
Вначале он переезжает в маленькую тихую комнатку на Мостаскерштрассе, где симпатизирующая ему соседка возьмет на себя хозяйственные заботы. Он надеется, что мемуары его Лаушера вскоре увидят свет. Работа приближается к концу, и это благодаря Элизабет, которой он не перестает повторять, что она – его последняя любовь. Элизабет изменила того, кто тратил свою юность на иссушающую тоску, обратила на себя его экстравагантные чувственные фантазии, в которых женщина являлась ему неизменно как утонченно гибкое создание в чем-то белом и длинном. Эта девушка могла, как простая крестьянка, гулять ночью, уверенно ступая по сельской дороге. Ее можно было представить грубой, напоминающей статуи Девы Марии, с мощными бедрами, сильной, как первородная Ева, как его мать Мария Гундерт, когда она держала его на коленях или смеялась над его проказами. Когда Элизабет несколько месяцев спустя отправится в Англию как компаньонка, потом как учительница музыки и, наконец, как гувернантка в великосветском английским семействе, Герман напишет ей:
Ты так спокойна и прекрасна,
В сиянье облака атласном…
Она стала для него живым источником, желанием, тайной, она никогда не покинет приют его души. «Пусть ты будешь зваться Элиза, Лилия, Мария, Элеонора, не важно! Теперь ты навсегда Беатриче». Беатриче дала миру Данте – Элизабет помогла явиться Гессе. Образ Марии олицетворял для него очарование любовницы, надежность подруги, любовь матери. Но Мария всегда оставалась где-то над ним, а Элизабет постоянно была рядом.
«Сочинения и стихотворения Германа Лаушера, опубликованные посмертно Германом Гессе» произвели в Базеле фурор. Книга вышла осенью 1901 года в издательстве Рейха небольшим тиражом. В ней было запечатлено детство писателя. Оно бежало за ним по пятам, отражаясь в вымышленном городке с чертами и Базеля, и Кальва, мелькая в пригороде, напоминавшем не то Шварцвальд, не то зеленые луга близ Шан де Тир. Оно скользило по склонам, усеянным колокольчиками, среди мелькания света и теней пробегающих облаков, обретая ясную форму воспоминания в суровом и добром взгляде Иоганнеса и засыпая под колыбельную нежного голоса Марии. Он рос, решал больше не лгать, разражался безумным хохотом, представлял, как еще младенцем лежит в кроватке, видел «являвшихся ему ближе к вечеру фантастических существ, гениев с завязанными глазами, трубочистов, вымазанных сажей, сомнамбул с четко очерченными силуэтами». Лаушер срывал маску с боязливого херувима, который оказывается перед выбором между черным и белым, между Люцифером и Габриэлем, нежностью и мраком, преступлением и глупостью. Юноша познал день, когда было легче покончить с собой, чем выжить!